Том 5. Земная радуга. Воспоминания - Тэффи Надежда Александровна 19 стр.


– Это перевод, – сказал Петрусов. – В подлиннике, кажется, не так. В подлиннике, что-то насчет его муттер, что у нее золотое платье.

– Еще того пуще! Ну какое дело мальчишке, какие у старой ведьмы туалеты? Сам-то лесной царь – дядя не молоденький, а мамаше, наверное, лет под сто. Тьфу! По-э-ти-ческая фантазия! Ты мне красоту покажи, а не то что! Сулит мальчишке старую лешачиху. А папенька скачет и ничего не слышит.

– Это намек, что родители всегда обо всем узнают последние и не знают, что у них за спиной делается.

Саблуков нахмурил брови и понизил голос.

– Нет, миленький мой, здесь похуже. Здесь хотели дискредитировать идею. Какую? Идею царя. Вот, мол, какими делами цари занимаются. Живут в перлах и безобразничают. Большевизм, дорогой мой. Большевистская пропаганда. А вся эта «хладная мгла», которая мчится! Это все соус, чтобы не сразу в глаза бросалось. Большевизм, друг мой!

– Эка куда хватили! – недоверчиво сказал Петрусов.

– Да, да, да! Нечего «эка». Тут уж не «эка». И все у нас так. Помню, актрисы на концертах декламировали:

– Я еще тогда обратил внимание. «Позвольте, – говорю распорядителям, – какой же это милый властелин, который гложет»? Это, говорят, у Апухтина, а мы ни при чем. Ни при чем! Не надо допускать. А вы тоже скажете «эка»?! Вот и погубили Россию. И радуйтесь.

– Ну, это вы знаете, уж…

– Ничего не знаю и знать не хочу, – оборвал Саблуков. – И вообще на эти темы с вами говорить не желаю. У меня еще есть идеалы в душе.

Саблуков встал.

Гулять по дороге жарко. Идти в лесок лень.

Он снова опустился на место. Посопел и сказал мрачно:

– А не думаете ли вы, положа руку на сердце, что вся Европа летит к черту?

«Началось!» – подумал Петрусов.

Но гулять по дороге было жарко, а идти в лесок было лень, поэтому он вздохнул и ответил кротко:

– Разве?

И закрыл глаза.

Семейная поездка

Долго спорили, когда лучше выехать – с утренним поездом или с вечерним.

Бабушка считала, что с утренним.

– По крайней мере, хоть в окошко смотреть можно. Клавдия стояла за вечерний.

– Заснешь, и не так долго время тянется.

Строкотов своего мнения не имел. Хотя, может быть, и имел, но никогда не высказывал, потому что никто его мнения не спрашивал. Так что ограничивался он тем, что тихонько поддакивал то бабушке, то Клавдии.

Готовились к путешествию долго. Бабушка распустила вязаную кофту и связала для Петуши свитерок Потом распустила шерстяные чулки и связала Петуше трусики. Потом распустила теплые перчатки и связала ему носочки.

– По крайней мере, ребенок одет как куколка. Петуша, веснушчатый и гунявый отпрыск семейства

Строкотовых, был похож на своего запуганного безнадежного отца, но похож только внешне. Нравом же в корне отличался. Насколько отец был скромен и старался стушеваться, настолько Петуша выпирал на поверхность. Он был зол, капризен, ничем не доволен. От отца унаследовал только веснушки, рыжесть и вечный насморк зимой – обыкновенный, простудный, летом – сугубый, сенной.

Мать семейства, Клавдия, некрасивая, тощая, на коротких толстых ногах, в качестве страдалицы и жертвы пилила мужа с утра до вечера. Старуха, для водворения спокойствия, заступалась за зятя умиротворяющими словами:

– Ну чего ты от дурака хочешь?

Клавдия, мечтавшая в юности танцевать в балете, считала, что погубила себя, выйдя за Строкотова. Чтобы хоть чем-нибудь скрасить свою жертвенную жизнь, стала называть себя Кэт. Произносилось это имя в их семье не через оборотное «э», а мягко, по-русски, «Кет».

Природа, породившая всю эту семейку, выражаясь языком современности, имела определенное задание. Муж предназначался на роль барана, Кет – швейки, старой девки, старуха – мирной сплетницы и кофейницы. Судьба же, как бездарный режиссер, всем подсунула роли не по амплуа, подняла занавес, сыграла ритурнель и пустила машину вход.

Строкотов выбивался из сил, исполняя злодея-губителя; Кет явно проваливала роль укротительницы змей, а старуха выступала каким-то королем Лиром, но без Корделии.

И вот tout се joli monde[8] двинулись на дачу.

Дача была нанята с воплем отчаяния, с задатком, рассрочками, Кет рыдала и ругала Строкотова, загубившего ее жизнь целиком и губившего ее еще по мелочам. Строкотов лез в плакар вешаться и смял тещино манто. Теща урезонивала Кет.

– Не терзай дурака, ответишь, если что, перед полицией.

Потом напекли пирожков и поехали.

* * *

День выдался на редкость жаркий.

Строкотов, волочивший багажную корзину и вагонные чемоданы, изнемог до того, что даже (невиданно, неслыханно) стал огрызаться. Это выходило у него так нелепо и даже жутко, как если бы морская свинка под ножом вивисектора вдруг повернула морду и сказала с негодованием:

– Чего же это ты, сволочь, мне брюхо пропорол? Железнодорожники любят в жаркую погоду прокалить, как следует, состав поезда на солнце, чтобы к моменту отъезда от вагона несло каленым утюгом.

Петуша в окно смотреть не пожелал, а сразу же принялся за пирожки. Старуха уныло вспоминала, какие вещи забыли и что именно пожрет моль.

Несчастному Строкотову мгновенно влетел уголек в глаз. Ему всегда влетал уголек в глаз, и все немногочисленные выезды из Парижа были отмечены этим несчастьем. Он моргал, выворачивал себе веко, тер глаз кулаком к носу, тер платком, против носа – ничего не помогало.

Кет злилась и шипела:

– Почему с другими этого не бывает? Колумб всю Америку открыл, и ничего ему в глаз не влетело. Васко да Гама, да и мало ли их было, и никто, никогда, ничего! А наш осел прямо ловит всякую дрянь глазами.

– Оставь, Кет, – урезонивала старуха. – Ну чего ты от него хочешь? Точно, не понимаешь, что это за человек Береги свои нервы.

От возни с глазом Строкотову стало еще жарче.

– Умираю, пить, – стонал он. – Отчего мы не захватили воды?

– Не захватили оттого, что ты ни о чем не подумаешь, – отвечала жена и продолжала развивать свою мысль долго, уныло и злобно.

– Разве ты способен о чем-нибудь подумать? Абсолютно не способен. Никогда ни о чем. Не было еще случая, чтобы ты о чем-нибудь подумал.

– Спроси у него, целы ли деньги, – сказала старуха дочери, не желая, в силу необычайного презрения, обращаться прямо к зятю.

– Целы, маман, целы, – успокоил ее Строкотов. – Сто франков в бумажнике. Но я, все равно, умираю, а воды нет.

В вагоне становилось все жарче. Видя страдания мужа, Кет вдруг прониклась жалостью, но по странной своей душевной организации не к Строкотову, а к собственной матери.

– Мамочка, ты вся вспотела, тебя легко может продуть. Виктор, потрудись закрыть окно. Мамочка простудится. Тебе, наверное, безразлично, если женщина, которая стольким тебе пожертвовала, схватит воспаление легких. А мне не все равно. Закрой окно!

Старуха, собиравшаяся, было, протестовать против закрытого окна, потому что ей самой было нестерпимо жарко, увидела, как зятю мучительно не хочется послушаться, и мгновенно решила принести себя в жертву, лишь бы ему было тошно.

– Спасибо, Кет, что бережешь свою мамочку. Дрожащими руками Строкотов захлопнул окно, со стоном опустился на свое место и закрыл глаза. И видно было, как у него на шее надулись жилы.

Старуха пытливо скосила на него глаз. «Выдержит или не выдержит?» Решила, что выдержит.

Поезд замедлил ход. Страдалец открыл глаза.

– Я выйду и куплю бутылку «Виши», – сказал он, ни на кого не глядя.

И было в его тоне что-то такое, что ни мать, ни дочь не нашли сразу подходящей реплики. Поезд остановился, и Строкотов, стараясь не глядеть на своих дам, чтобы они его не остановили, бросился на платформу. Но так как ему никогда ни в чем не везло, то шаретка с сэндвичами и питьем оказалась в другом конце поезда. Он делал отчаянные жесты, призывая ее к себе, но она обслуживала других пассажиров, и пришлось самому бежать к ней.

«Виши» нашлось.

– Комбьен?[9]

– Труафран.[10]

Он порылся во всех карманах. Но мелочи у него никогда не было, и порылся он просто так, на авось. Пришлось лезть в бумажник и доставать заветную стофранковку.

Парень, толкавший шаретку, взял бумажку, долго ее разглаживал, справился еще раз у Строкотова, нет ли у него трех франков, раскрыл какую-то коробочку, пошевелил в ней пальцем, подал подошедшему покупателю сэндвич, дал ему сдачи и снова стал шарить, держа все время в руке проклятую стофранковку. Дрожащий от нетерпения Строкотов взглянул с ненавистью на этого втершегося покупателя и увидел, как тот вдруг припустил ходу и рысью помчался к поезду. Строкотов оглянулся. Поезд двигался.

Сердце ударило. В глазах потемнело. Прижав к груди холодную пузатую бутылку, Строкотов кинулся к поезду, уцепился и вскочил в последний вагон.

– Сдачу получил? – дружно, в голос, закричали дамы, наблюдавшие в окно за всей этой сценой.

– Где там, – уныло ответил он и наивно, желая переменить разговор, деловито спросил:

– Пробочник не забыли?

Удам от бешенства так перехватило горло, что они даже задохнулись. Говорить не могли.

– Где? – вдруг очнулась Кет. – Где сто франков? Господи! Да что же это за мука! Ни один беглый каторжник не позволит себе такого хамства.

Она так дико кричала, что даже ко всему привычный Петуша, с любопытством наблюдавший занятную сценку, вдруг испугался и заревел.

Старуха, хотевшая было тоже вставить свое слово, долго ждала паузы, но, не дождавшись, обиделась на дочь.

– Нельзя так кричать! Французы слушают. Нехорошо.

– Наплевать мне на ваших французов, – огрызнулась дочь. – Этот кретин оставил нас без гроша денег, а вам все равно. Вам лишь бы перед французами фигурять. Напрасно стараетесь! Все равно, кроме «саль этранжэ», ничего от них не дождетесь.

Услышав неприятные и вполне понятные французские слова, сидевший у другого окна француз принял их на свой счет, раздул ноздри, задышал, засопел и, видимо, стал мысленно составлять какую-то фразу.

– Перестань, Кет, – строго остановила старуха. – Лезет на скандал.

Но Кет не слушала и не слышала.

– «Виши» захотелось. Отчего же? Разве нам денег жалко? Сто франков так сто франков. А жена пусть голая ходит, лишь бы ему «Виши» было.

И вдруг Строкотов вскочил, страшный, черный, волосы дыбом.

– К черту! – заорал он. – Все к черту! Не хо-чу-у-у!

И взмахнув над головой, как индеец томагавком, пузатой бутылкой, он швырнул ее в окно.

– Держите меня! – захрипела Кет. – Держите меня! Теперь я, наверное, его убью.

– Молчи! – истерически крикнула старуха и вдруг, ко всеобщему удивлению, задрала ногу и стала сдирать с нее башмак. Содрала, сунула руку в чулок и, дощупавшись до следа, вытянула из-под пятки сложенную газетную бумажку Все молча, замерев, смотрели на нее со страхом и удивлением, как глядят на фокусника, достающего из пустой шляпы живую курицу.

Старуха развернула бумажку и вынула крепко спрессованную стофранковку.

– На! Подавись, – спокойно сказала она, протягивая деньги дочери.

Та взяла, аккуратно спрятала их в свою руку, поджала губы.

– А теперь потрудись объяснить, откуда у тебя эти деньги, – сказала она.

Старуха молчала.

– Накопила? Из хозяйственных? И это мать! И это та, которая должна быть примером самоотвер… Что такое?

Поезд остановился.

– Приехали, – крикнул Строкотов, – вылезайте скорее! Остановка всего три минуты. Живо! Кет! Твоя картонка! Маман, не забудьте сверточек.

– Как скоро доехали! – оживилась старуха.

– Удивительно! – подхватила Кет. – Я даже не заметила. Петуша, дай мамочке ручку. Виктор, тащи же корзину. Вечно что-нибудь прозевает. В общем, чудесно доехали.

Научное

Она приходила часто и сидела подолгу, и было это далеко не весело.

Входила всегда со словами:

– Простите, дорогие, что долго не была. Все некогда. К тому зайди, к другому зайди, а концы в Париже большие, никак ко всем не поспеть.

– Голубчик, Марина Петровна, – не без хитрости успокаивает ее Вертунова. – Голубчик, да разве мы с вами визитами считаемся? Конечно, видеть вас – большая радость, но я ни за что не хочу, чтобы вы создавали себе обязанность нас навещать.

Уж, кажется, ясно.

Но Марина Петровна не из тех, которые ловят намеки на лету.

Она усаживалась поудобнее и вынимала из бумажного мешка работу.

После этого хозяйская дочь вдруг вспоминала, что должна бежать куда-то очень далеко по какому-то неотложному делу. Хозяйский сын решал, что пора, наконец, серьезно приналечь на науки, и запирался в своей комнате. Бедная Вертунова одна, беззащитная, с остервенением принималась за хозяйственные дела: мыла посуду, пересчитывала в шкафах белье, кипятила, варила, чистила, изредка подавая через коридор реплики, не всегда впопад.

– Чудесная погода. Но как будто стало хмуриться, – тянула Марина Петровна.

– Кому? – ревела из кухни Вертунова.

– Видела я сегодня в трамвае барышню. Удивительно живое выражение лица.

– Сколько? – ревела Вертунова.

Если же случался в доме гость, и Вертуновым неудобно было удрать, Марина Петровна усаживалась у двери и завладевала положением. Как опытный передовой олень, прокладывала она тропу собеседования, остальные, как испуганное стадо, прыгали за ней, не поспевая и обрываясь.

Вид у Марины Петровны всегда очень значительный. Жиденькие седые волосы, аккуратно загофрированные, оставляли просветы хорошо промытой, блестящей кожи. Косенькие глазки смотрят строго, зубы во рту пощелкивают. Шея коротенькая и подперта воротничком с брошечкой; брошечка сама по себе достойна внимания: кругленькая, золотая, вся в каких-то загоговочках и закорючках. Зачем ее такую придумали и зачем пустили по белу свету, дав ей совсем не подходящее для нее значение – украшать! Много есть странного в земном нашем существовании.

Грудь у Марины Петровны куриная, ножки такие коротенькие, что, садясь на стул, ей приходилось подпрыгивать.

И вот при наличности всего вышеописанного чувствует она себя всегда и везде вожаком идей и передовым оленем.

Разговаривая, она тыкает крючком свое вязанье, точно подчеркивает этим движением свои слова, ввязывает их в бурую тягучую полосу.

– Жизнь в Париже требует ужасного напряжения, – говорила она. – Всюду спеши, всюду поспей. Вот смотрите, вот, например, вчера – у меня вырезка из газеты – половина девятого – объединение поэтов, неловко же не пойти. В восемь «Сравнительная физиология рас» – ладно. А в девять лекция «О местном самоуправлении». Пойду туда – значит, пропущу, тоже в девять, другую лекцию – «Военный потенциал». А Зурикины звали в восемь чай пить. Ну, вот и делай как знаешь. Решила хватить немножко потенциалу, да и махнуть к Зурикиным.

– А что же это за потенциал? – состроив любопытствующую рожу, спросил сын Вертуновой.

– Как вам сказать… Это в двух словах не расскажешь. Тем более что я до конца остаться не смогла. Но, во всяком случае, кое-что для себя вынесла. Да, не без пользы.

Но в последнее время Марина Петровна перестала разбрасываться и сосредоточилась. Ее потрясли новые открытия в области физиологии, зоологии, медицины и хирургии. Всякая метафизика потеряла для нее интерес.

– Конечно, йоги, – объявила она, – это, как говорится, имеет за собою долю подкладки, и я немало побегала на разные этакие лекции. Очень даже в свое время увлекалась. Бывало, по целым часам упражнялась – носом воздух втягиваю, а через рот выпускаю. Прямо до сердцебиения. Очень полезно. А потом еще так – ложилась и дышала. И как дыхну, так носками шевельну. Все – как указано. Рис, конечно, ела. Но особых результатов не получила. Был тут еще один учитель в замечательных пикейных штанах. Встанет на эстраду и прыгает. И мы за ним. Было нас там шестнадцать старух и две девочки. «Прыгнем, – кричит, – до самого солнца» и «прощайте своих врагов и ешьте творог». Ну, там одна старуха так растряслась, что пришлось ей печенку оперировать. Я и ушла. Но очень был интересный этот господин. То есть тогда казался интересным. А теперь меня влечет к себе только научное. Боже мой, какие открытия! Ну, взять, например, муравья. Ну чего только у них нет! И дети, и гувернантки, и скотоводство, и ванна, и презрение к бедным, и война, и беспроволочный телеграф. Да, да, опыты делаем. Унесут муравья куда-нибудь подальше и сделают ему какую-нибудь неприятность. А другие ученые наблюдают за муравейником. И что бы вы думали? Моментально в муравейнике начинается беспокойство. А как они могли узнать? По беспроволочному телеграфу. Вот у кого учиться-то надо.

Тут следовала длинная пауза, унизительная для слушателей.

– А какие чудеса в медицине! – начинала снова Марина Петровна. – Приехал в Париж профессор, а у профессора палочка. Сунет профессор палочку больному в нос, пощекочет – и кончено. И все у больного пропало. Ну, буквально все как есть.

– То есть, что же такое пропадает? – спрашивает недоверчивый слушатель. – Что пропадает? Деньги, что ли?

Марина Петровна казнила его молчанием.

– А теперь вот взять опять малокровие, – продолжала она. – Ведь как его раньше лечили – железо да железо. А на кой прах больному человеку это самое железо? Разве кто этим вопросом мучился? А теперь не то. Теперь возьмут лошадь и утомят ее до полной анемии. Ну, ей, конечно, умирать не хочется, она и начинает в себе вырабатывать всякие штуки, чтобы противоборствовать. А ученые давай из нее эти штуки вытягивать. Вытянут, в бутылочки засмолят, так это вам не железо. Тут, если денег не жалеть, можно себе сорок лошадиных сил скопить.

Назад Дальше