Тетя Зета
Лене было всего пять лет, когда в первый раз увидела она тетю Зету двоюродную сестру своей матери, эту роковую женщину своей судьбы.
И несмотря на то, что Лене было всего пять лет, эту первую встречу запомнила она на всю жизнь.
Было это утром, в какой-то, должно быть, праздничный день, потому что на ней было надето новое растопыристое платье, юбочку которого она приминала руками и все изворачивалась, чтобы посмотреть, как оно топырится сзади. Оно шуршало, трещало, верно, было накрахмаленное.
Платье это так заполнило всю Ленину душу, что она, незаметно для себя, забежала в гостиную, куда без зова ей приходить не полагалось. И вышло это совсем неудачно. В гостиной сидела незнакомая дама, очень высокая, плоская, в сером платье, застегнутом мелкими пуговками до самого горла. Дама удивленно подняла тонкие брови и, вытянув шею, медленно повернула голову, как потревоженный гусь.
– Почему ты так сюда являешься? – спросила она. – Разве тебе позволяют без спросу входить в гостиную?
Лена выпятила лоб и молчала. Она понимала, что лучше всего было бы повернуться и удрать. Но удрать она не могла. Вообще не могла шевельнуться.
Теперь, когда судьба ее известна, нам вполне понятно, почему она не могла шевельнуться. Здесь, в это самое мгновение, сцеплялись звенья всей ее жизни. Вот от этой точки и дальше, до самой смерти, звено за звеном, кольцо за кольцом, крепко, цепко, ни сбросить, ни разорвать, сбито, спаяно, скреплено. И стояла маленькая девочка Лена, не зная, не понимая, но странной силой заколдованная, стояла, не шевелясь.
– Уж если вошла, – продолжала сердитая дама, – так, по крайней мере, поздоровайся. Или тебя не научили, что с гостями надо здороваться? Чего же ты молчишь?
А Лена стояла, и не шевелилась, и смотрела на даму с тоской и отчаянием.
– Ты не умеешь здороваться? – продолжала дама. – Тогда изволь уйти вон из комнаты.
Лена сама радешенька была бы уйти, но чем больше говорила дама и чем дольше она сама стояла, тем невозможнее было сдвинуться с места.
Но тут вошла Ленина мама.
– Катиш, – обернулась к ней гостья, – как ты странно ее воспитываешь. Она влетела сюда, стоит и молчит. Какой нелепый ребенок И какой у нее ужасный рот! Рот ее отца, который – ты сама должна это признать – никогда красотой не отличался. Она не умеет делать реверанса.
Мать покраснела и сказала Лене сердито:
– Сейчас же поздоровайся с тетей Зетой или уходи вон.
Но Лена не двигалась.
Тогда вышло нечто позорное.
Вызвали няньку, и та насильно потащила Лену из комнаты, и Лена упиралась, и цеплялась ногами за ножки стульев, и стулья ехали за ней с грохотом и треском. А в детской Лена повалилась на пол и орала: «А-а-а», страшная, синяя, с выпученными глазами, так что даже нянька не решилась ее отшлепать.
Теперь, когда мы знаем ее судьбу, мы находим, что эти вопли более всего и подходили к моменту. Именно так, понимая все значение встречи с тетей Зетой, она и должна была бы вопить.
* * *Тетя Зета поселилась у них в доме. Гостила, что ли. Лена тогда этого еще не понимала.
Когда Лена выросла, она узнала, что тетя Зета была в то время молодой, очень красивой и тонкой дамой. За ней многие ухаживали, но без успеха. Она была вдовой крупного чиновника, но денег у нее не было, и она воспользовалась гостеприимством Лениной матери. Холодная, спокойная и злая, она заводила свои порядки, и все почему-то ее слушались и как будто даже боялись.
– Не болтай ногами, – говорили Лене. – Тетя рассердится. Не шуми, не стучи, не прыгай, делай реверансы, не соси палец, не пой, не ной, не трепли волосы, не клади локти на стол, не смейся – тетя рассердится. Смотри, как тетя прямо держится, как медленно говорит. Одевайся, как тетя, ешь, как тетя, ходи, как тетя. Если бы тетя видела, как ты сейчас безобразно сидишь!
Через сколько-то времени тетя Зета от них уехала, но призрак ее бродил по дому, мешал смеяться, вертелся, мешал громко говорить. Изредка тетя Зета появлялась, и каждый раз, видя ее, Лена застывала в тоске и ужасе и не могла ни поздороваться, ни уйти.
Тетя Зета посоветовала отдать Лену в институт. Лена, болезненно любившая свою мать, ни за что не хотела с ней расстаться и пришла в такое отчаяние, что захворала. Ее, все-таки, в институт отвезли, и там понемногу она отвыкла от матери, потеряла самую лучшую, милую радость – эту свою любовь.
Мать ее скоро умерла. Лена осталась одна на свете.
Как-то в приемный институтский день ей сказали, что ее пришла навестить тетка. Она так испугалась, что вся побледнела и затряслась. Потом кинулась приглаживать волосы мокрой щеткой. Она металась и не знала, как сладить со своим волнением. Закрыла глаза, перекрестилась и вошла в приемную. Но там сидела вовсе не тетя Зета, а какая-то незнакомая дама. Дама оказалась родной сестрой матери, недавно приехавшей из провинции.
– А я думала, что это тетя Зета, – задыхаясь, пробормотала Лена.
У нее билось сердце и звенело в ушах, точно она бегом влетела на пятый этаж.
– Я видела Зету, – сказала новая тетка. – Она почему-то говорила, что ты очень плохо воспитана и не знаешь английского языка.
Лена испугалась. Она действительно не знала английского языка. Но тут же поклялась себе, что английский язык изучит. Стала брать уроки.
Выйдя из института, поступила на службу.
– Тетя Зета, наверное, презирает меня, что я конторщица, – мучилась она.
По вечерам терзалась английскими переводами, которые ей не удавались. Одна из сослуживиц, хорошенькая, бойкая барышня, позвала ее на студенческую вечеринку. Лена густо покраснела и отказалась.
– Воображаю, что подумала бы тетя Зета о такой танцульке. Плясать с какими-то оболтусами.
Ей жилось очень скучно.
Она носила унылые серенькие платьица, застегнутые до горла на мелкие пуговки, причесывалась гладко, на пробор, что очень шло когда-то блестящим темным волосам тети Зеты и абсолютно не годилось для светлой пушистой головы Лены. Она держалась прямо, говорила медленно, с иронией, совершенно ей не удававшейся. Все, что было красиво у высокой гордой тети Зеты, у маленькой пухленькой Лены выходило очень комично.
Ее находили напыщенной и скучной.
Ей ужасно хотелось как-нибудь выдвинуться, прославиться, выйти замуж за богатого или знаменитого человека. И тогда можно будет спокойно встретиться с тетей Зетой.
Ей было уже тридцать лет, когда в нее неожиданно влюбился дантист, у которого она лечила зубы. Может быть, оттого, что перед сверлильной машиной ей некогда было разыгрывать из себя тетю Зету, и она была естественна и очень мила.
Дантист ей нравился. Он был маленький, худенький, очень добрый, веселый и ласковый. Она даже согласилась пойти с ним в синема, но весь вечер мучилась. Ей всюду мерещилась тетя Зета.
– С кем это я видела тебя в синема? – спросит она. – Такой маленький еврейчик. Как его фамилия?
Его фамилия была Зуськин…
Конечно, можно было бы сказать, что он из караимов – это, кажется, в Зетиных кругах считается аристократичнее. Но все равно под взглядом тети Зеты и от караима остался бы один пепел.
Лене было с ним хорошо и весело, и одинокая душа ее оттаивала, но она не посмела полюбить его. Ушла. Кинулась снова к английскому языку.
Потом явился Генри Корт, писатель, артист-любитель, красавец и почти граф, так как, по его словам, его предки при Петре Великом отказались от графского титула.
– Из гордости. Имя Корт стоило двадцати титулов. Этот человек и был как раз тот, опираясь на руку которого, она смело могла бы предстать перед тетей Зетой.
Что этот писатель писал – она за полгода чрезвычайно близкого с ним знакомства так и не узнала. Вообще, ничего не узнала, кроме того, что он женат, развестись не может и не желает волновать жену своими романами, когда эти романы принимают «фатальную форму».
Лена не любила этого «почти графа», но горько оплакивала разбитую мечту. Хотела сохранить ребенка, но и этого не посмела. Все представлялось ей, что идет она по улице и встречает тетю Зету. Это был такой ужас, что она и во сне видела эту встречу и плакала с криком. Ребенка оставить было невозможно.
Кинулась снова к английскому, единственному ее прибежищу после всех катастроф.
Но и здесь уже чувствовалась безнадежность. Все равно, ничего не выйдет. Тети Зеты из нее не выйдет.
Почему она, эта тетя Зета, могла пройти тяжелую дорогу жизни так просто и гордо. А Лена все сбивалась с прямой линии, все мучилась, и ничто ей не удавалось. Как мог, например, понравиться ей такой ничтожный, миленький дантист? А по нему душа плакала, и он снился ей. Но иногда тут же появлялось и грозное видение тети Зеты. Тогда дантист скромно исчезал. Он даже сниться не смел в таком обществе.
Жизнь становилась все скучнее и тусклее. На английском языке был окончательно поставлен крест.
Жизнь становилась все скучнее и тусклее. На английском языке был окончательно поставлен крест.
И вот как-то в автобусе окликнули ее.
– Елена Петровна! Вы?
Перед ней стоял Зуськин. Он постарел, пополнел. Десять лет прошло с тех пор, как они расстались. Он сел на пустое место рядом.
– Ну, как вы живете? – спросил он.
– А вы? – вместо ответа спросила она.
– Ничего, слава богу. Дела идут отлично. Имею парочку деток. Молодое растет, старое стареет еще больше. Вот сегодня узнал о смерти своей старой пациентки. Замечательная была женщина – прямо черт. Влюбилась, извините за выражение, прямо в меня. Ей-богу. Лет шесть тому назад. Положим, я уже хорошо зарабатывал… Лет шесть тому назад. Она таки была старше меня лет на двадцать. Но на вид еще ничего себе. У нее долго был такой, некто Вурст – я ему мост ставил. Богатый человек. Ну, он с ней расстался. Хорошо, а я тут при чем? Мало того что два года не платила мне ни гроша, так еще позволила себе влюбиться в меня. И вдобавок самым законным образом, для брака. И такая важная дама. Вдова какого-то бывшего шишки, чуть что не княгиня. Теперь померла. Валушева. Не слыхали?
– Тетя Зета! – закричала Лена, и губы у нее посинели.
– Какая Зета? – удивился дантист. – Лизавета Ивановна Валушева.
– Тетя Зета! – повторяла Лена, как полоумная. – Тетя Зета! Так вот ты что! Так за что же я! Я-то за что же… Тетя Зета!
Дантист испуганно хлопал глазами.
– Ну, пусть будет Зета, – успокаивал он дрожавшую мелкой дробью Лену. – Пусть Зета. Разве я спорю? Ну? Вы уже меня убедили, хотя я ничего не понял, но пусть, пусть… И почему такое отчаяние? Ну, умерла старуха – чего тут оригинального? Все умрем.
Летом
Русский человек любит критиковать и мрачно философствовать.
Иностранец, тот, ежели не в духе, придерется к жене, выразит неудовольствие современными модами, ругнет порядки и в крайнем случае, если очень уж печень разыграется, осудит правительство, и то не очень пространно, а вскользь, не забирая глубоко, между двумя аперитивами и вполне в пределах благоразумия.
Русский человек не то. Русский человек даже в самом обычном своем настроении, если выдалась ему минутка свободная, особенно после принятия пищи, да подвернулась пара незаткнутых ушей – он и пошел. И сюжеты выбирает самые неуютные: загробную жизнь, мировое благо, вырождение человечества. А то метнет его в буддизм, о котором ни он сам, ни слушатель ничего не знают, и начнет наворачивать. И все мрачно, и все он не одобряет и ни во что не верит. Послушаешь – за все мироздание совестно станет, так все неладно скроено.
И все это, так я думаю, происходит оттого, что очень любят русские люди не любить. Очень им блаженно и сладко не любить. Иной и добрый человек, и мягкий, а скучно ему в его доброте и мягкости, и только и есть ему радости, когда можно невзлюбить кого-нибудь, – тут он расцветет, расправится и отойдет от нудности жития.
* * *Это – вилла, в окрестностях Парижа, занятая русским пансиончиком.
Конечно, вилла, но была она «виллой в окрестностях Парижа» только до прошлого года, пока не оборудовала ее под пансион мадам Яроменко. С тех пор она стала не виллой, а дачей в окрестностях Тамбова. Потому что в каком жардене какой виллы услышите вы звонкие слова:
– Манька, где крынка? А-а? Под кадушкой? Или приглушенный, осуждающий басок
– Каждый день котлеты – это уж чересчур. Ну, сделай для разнообразия хоть сырники, что ли. За двадцать два франка можно требовать более внимания к столу.
* * *После завтрака на маленькой терраске душно. Из кухонного окна доносится последнее замирание теплого лукового духа.
Гулять по дороге – жарко. Идти в лесок – лень. Сидеть на душной террасе – значит, сознательно располагать себя к мрачной философии и пересмотру мировых задач. Но что поделаешь.
Саблуков сидит под кадкой с лавром. Напротив него, под другой кадкой с другим лавром, сидит Петрусов. Оба долго слушают, как за закрытой ставней второго этажа ревет переписчицы ребенок
– Счастливая пора! – говорит Петрусов и вздыхает.
– Это какая же? – иронически спрашивает Саблуков.
– Детство, миленький мой, детство. Неповторимое и невозвратное.
Саблуков фыркнул.
– Это детство-то счастливое? Очевидно, вас Володькин рев навел на эти сладкие мысли. Такой счастливец два часа ревет, точно с него шкуру дерут.
– Ну, знаете, горе этого возраста. Спать его укладывают, вот он и плачет.
– Да не все ли равно, от чего именно человек в отчаяние пришел. Кинулся бы на вас какой-нибудь верзила и насильно бы завалил, очень бы вы обрадовались? Нет, милый мой, скажу я вам – самая окаянная полоса жизни, это хваленое детство. Подзатыльники, тычки, щелчки, этого нельзя, того нельзя, ешь всякую дрянь, что получше – то вредно, говорить не смей, ногами не болтай, не кричи, не стучи. Каторга! И как они только все вниз головой да в воду не прыгают, удивляться надо.
– А ласка, а любовь, которыми они окружены? Ведь это потом всю жизнь вспоминаешь, – вставил Штрусов и снова вздохнул.
– Это что его по лицу грязными лапами треплют или маслят поцелуями кто ни попало? Вас бы так помяли, были бы вы довольны? Какая-нибудь старая бабка на вас бы беззубым ртом «тпрунюшка-тютюнюшка». Брр… жуть берет. А подрастут – учиться изволь. И какой только белиберды в них не заколачивают.
Ну какому, скажите честно, положа руку на сердце, какому нормальному человеку пригодится в жизни такая «птичка стой»? Ну кому это нужно? А то еще какой-то господин изложил стихами, как птенцы вылупились и улетели – и чего их все так на птиц тянет? – помните, наверное, и вы зубрили:
Черт знает что такое! Прямо срам! И кончается форменной ерундой.
Почему вдруг крылья нормальному человеку? Нормальный человек, если хочет куда-нибудь съездить, покупает билет законным порядком. А тут – все время ничего не делает, у окошка торчит, «щепетуньи-лепетуньи», а как платить за билет – подавай ему крылья. Распущенность и бесстыдство!
– Ну, знаете, так тоже нельзя, – остановил его Петрусов. – Вы так совсем поэзию отрицаете. Стихи – вещь хорошая, особенно для молодежи. И в поэзии всегда поэт этак как-нибудь мечтает. Понимаете?
– Как не помнить, ха-ха! – мрачно засмеялся Саблуков. –
Отлично помню. Чтобы виноград зрел в тени. Ловко выдумал? Почему не как у людей, не на солнце? Нет, раз он поэт, так подавай ему все особенное. Ну, остальное понятно: и девицу, и собственных лошадей, и мраморные залы – кто от этого откажется? Но заключение, самый финал, очень странный. Поэт выражает желание проскакать разок по полю и что ему не надо счастья. Позвольте: дом есть – раз. Поле есть – два. Сад есть с виноградником, но в тени – три. Девица с лошадью – четыре. Чего же ему еще? От какого же он счастья отказывается? Ничего не понять, а ребенок зубри. А не знаешь, как этот франт хотел скакать, – не получишь аттестата зрелости.
Саблуков сердито помолчал и заговорил снова:
– И ведь не только отечественные стихи зубрили, нам и иностранные вдалбливали. Помните «Лесного царя»? Какая возмутительная штука! Я еще мальчишкой был, думал – что-то, мол, тут какое-то неладное! Подумайте сами: едет папаша на коне и везет сына под хладною мглой. Ладно. Под мглой, так под мглой – его дело. И вот за ними мчится старый черт – лесной царь. Бородища по ветру, брови седые. Пусть. И что же он, этот самый старый леший, говорит? Что он делает? Прельщает мальчишку.
Ну, скажите откровенно, положа руку на сердце, – это нормально? Это прилично? Ну, я понимаю, там в сказках Мороз Красный Нос влюбился в девицу-красавицу так ведь не в мальчишку же! А этот бородатый дядя, изволите ли видеть, «неволей иль волей, а будешь ты мой». А дети должны это учить наизусть. И глупо же до чего, послушайте только:
Это мальчишке перлы! Ну, на что мальчишке перлы! Ну положа руку на сердце – ведь глупо? Мальчишке сулить надо коньки, велосипед, булку с колбасой. Вот что мальчишке сулить надо. А то вдруг «перлы»! Выдумают тоже.