И много чудных сказок поведала им Дмитриевна в длинные зимние вечера.
Она рассказывала им об Иване Царевиче и об Иване Дурачке, о Коньке-Горбунке и Жар-Птице, о волке и лукавой лисице, о девушке, завезенной отцом в лес, по наущенью злой мачехи, о Ветре Ветровиче и его семи дочерях, живших в доме посреди сада, где ветер никогда не бушевал и в мертвом безмолвии, неподвижно стояли деревья…
Дети слушали, затаив дыхание, и с пристальным вниманием глядели на старуху.
Когда же сказка кончалась свадьбой или каким-нибудь веселым пиром, Дмитриевна обыкновенно заканчивала таким приговором:
– И я там была, пиво и мед пила, по усам текло, а в рот не попало…
Лиза понимала, что это просто – присказка, а Степа серьезно раздумывал о том: – Неужели баушка и в самом деле была там?
– Отчего же, баушка, меду тебе в рот не попало? – спрашивал он.
– Да уж, батюшка, такой мед там, что только, значит, по усам течет! – с усмешкой говорила старуха.
– Ну, баушка, расскажи еще! – приставала Лиза. И дело кончалось тем, что Марья, управившись со своей работой, говорила деткам:
– А что, ребята, – не пора ли спать!..
Жизнь в подвале вовсе не походила на ту, о какой говорилось в сказках: здесь не висели золотые яблоки, Жар-Птица не летала, и никакой – даже самый плохенький – царевич не заглядывал сюда. Жизнь здесь шла тихо, однообразно, но и в ней бывали свои приключения…
Выпадало порой такое времечко, что которая-нибудь из старух плохо торговала, или у обеих товар с рук не шел, а у Марьи бывало меньше работы. Тогда в подвале жилось тоскливо. Начинали разглядывать последние копейки, как будто век не видали их, и со вздохом начинали рассчитывать: вот на столько-то копеек надо купить хлеба, соли, – и вот сколько еще останется на день – на два. А потом что? Откуда взять денег на еду?.. Тогда брови хмурились, опять слышался тяжелый вздох, или шепотом произносились тихие слова молитвы: «О, Господи, спаси и помилуй нас, грешных!» Тогда в подвале становилось как будто еще темнее, еще тише.
Только один Степа не боялся нужды, и, если не бывал голоден, только он один своим веселым лепетом нарушал тягостное молчание, разгонял скуку и тоску. Никакие опасения и тревоги не смущали его чистую младенческую душу.
В подвале часто подумывали о том: что-то будет через неделю? Будут ли деньги на еду? Не придется ли голодать? Если бы человек, живущий в достатке, не считающий ежеминутно денег в кармане, вдруг разорился, обеднел и очутился в положении наших подвальных жильцов, то он, конечно, стал бы страшно тяготиться мыслью о завтрашнем дне, его нестерпимо мучила бы неуверенность в том, хватит ли у него завтра денег хотя бы на самый скромный, скудный обед, и не было бы для него ни минуты покоя… Подвальные жильцы уже привыкли к такой неуверенности, попривыкли к мысли о том, что завтра у них может не оказаться денег на хлеб, и они спокойно спят…
Так матросы, привыкшие к морю, иногда во время бури-непогоды спят спокойно, как ни в чем не бывало, в ту пору, когда волны, как горы, вздымаются над кораблем, бросая его из стороны в сторону, как ореховую скорлупу, и грозя затопить его… Если бы вы, читатели, в такую бурю очутились на корабле, в открытом море, то вероятно вы каждую минуту умирали бы со страху и прощались бы с белым светом, а матросы, люди привычные, равнодушно смотрели бы на разверзающиеся перед ними бездны, кипящие во мраке…
Иногда из подвальных жильцов кто-нибудь простужался, заболевал; тогда в аптеке покупали сушеной малины, липового цвета или какого-нибудь спирту, чтобы растереть больное место.
Самыми же крупными происшествиями в жизни подвальных обитателей считались, например, такие случаи. Однажды какой-то сердитый полицейский придрался к Дмитриевне, не позволил ей постоять с лотком на углу одной бойкой, людной улицы, прогнал, да еще посылал ей вслед самые ужасные угрозы.
– Что ты, что ты! – говорю я ему, – рассказывала потом Дмитриевна: – угомонись, говорю, Христос с тобой! Что ты, говорю, кавалер, взъелся на меня? Ведь я места не простою… А он все на меня, а усы так и ходят, как у таракана… Нечего делать, отошла… Вижу: осерчал человек… Да, признаться, я поустала, все утро бродила… ну, и присела на тумбочку у фонаря, а лоток на коленях держу. Оглянулась, смотрю, а лиходей-то мой уж тут, как тут… И напустился он на меня, и-и-и, страсти божеские!.. Тут уж я давай улепетывать… потому вижу, что дело мое плохо… А он-то мне кричит: «Я, говорит, тебя, старую, в участок, в нищенский комитет заключу, – я, говорит, тебя!.. Ты, говорит, у меня!.. И сердит же кавалер! Волк его нанюхай!..
После того несколько вечеров подряд шли в подвале толки о сердитом «кавалере», о том, как Дмитриевна удирала от него во все лопатки, а тот страшными угрозами провожал ее…
В другой раз как-то во время гололедицы Максимовна, торопясь обойти с селедками свой квартал, поскользнулась, упала и так сильно зашибла ногу, что три недели не могла ходить.
– Подвертываться стала… проклятая! – ворчала Максимовна на изменившую ей ногу. – Взять бы топор хороший, вострый, отрубить бы, да вот и все!..
С больной, ворчливой старухой было немало хлопот.
Особенно сильный переполох произвел однажды слух о том, что хозяин дома хочет отказать Марье Лебедевой от квартиры, потому что задумал устроить в подвале какие-то кладовые.
– Вот беда, ежели погонит! – почти с ужасом говорила Марья. – Куда мы тогда денемся? Квартиры нынче все дорогие, приступу нет, да где их и найдешь среди зимы! Каждый угол, поди, занят… А ежели какой и остался пустой, так уж, значит, совсем в нем жить нельзя; либо в нем холодно, либо весной воды по колено…
– Беда! Сущая беда! – толковали старухи. – Ну, храни Бог, куда мы в самом деле пойдем?..
Но, впрочем, слух не оправдался: хозяин раздумал и отложил до будущего года устройство кладовых.
– Ну, а там, глядишь, опять отложит на год… – успокоившись, говорила Марья.
Подвальные обыватели жили все-таки не в вечных сумерках: и для них выпадали светлые минуты. Такие большие праздники, как Рождество, Пасха, Троицын день, были событиями в подвальной жизни. В такие дни и ворчливая Максимовна казалась спокойнее, добрее, и не отгоняла от себя Степу. Но такие проблески душевного спокойствия и довольства были очень редки.
Вот куда – в эти темные подвалы, где ютится беднота, люди с добрым сердцем могут принести немало света и радости и осчастливить себя, если только они искренно захотят поделиться со своим обездоленным ближним всем, что у них есть в душе и в кошельке… не милостыню, не подачку бросить, но именно поделиться, как должно, сделать для бедняков все, что в их силах…
IV О том, как Лизутка заслушалась музыки, и что оттого произошло
В тот год, о котором я теперь веду речь, зима была суровая, – жестокая.
В начале декабря выпало много снегу, а с половины декабря закрутили сильные морозы. Бывали такие дни, когда птички не могли перенести стужи, и с деревьев и с крыш, а то, бывало, и налету бедняжки падали мертвыми. Они замерзали… Для бедного люда эта зима осталась очень памятна. По ночам на улицах горели костры, и извозчики грелись у огня.
– Ну, зима нынче – не «сиротская»! – толковали добрые люди. – Зима лютая… много она нынче дров сожжет!
Наши «угловые» старухи возвращались домой иззябшие, и было слышно, как зубы их стучали от холода. Прежде, чем раздеться, они старались отогреться хоть сколько-нибудь, бегали по подвалу взад и вперед, топтались на месте или подходили к горячей плите и протягивали над ней свои закоченевшие руки.
– Ну, и мороз! Ах, чтоб его! – ворчала Максимовна.
– Ой, студено, студено, голубка! – поддакивала Дмитриевна. – Тебе-то на ходу еще ничего… А мне-то каково на углу стоять! Как ветер-то дунет, так лицо-то, ровно иголками, заколет…
Перед святками полегчало, морозы поспали, и хотя стали не так жестоки, но все-таки еще шибко пощипывали прохожим нос и уши.
Однажды утром, уходя на работу, Марья сказала Лизутке, чтобы та сходила в лавку к Ивану Семенычу и взяла у него каравай хлеба.
Когда Марья бывала при деньгах, то всегда покупала по целому хлебу: целого хлеба им хватало надолго; хлеб черствел, а черствый хлеб оказывался спорее мягкого, хотя, конечно, был не так вкусен, а остатки хлеба сушили и пускали в дело в виде сухарей.
– Деньги-то я сама занесу Ивану Семенычу, а ты только за хлебом сходи! – наказывала мать Лизе. – Я раньше вечера не приду, а Степка, может быть, есть захочет… У нас ведь ни корочки не осталось…
– Ладно! Ужо схожу! – сказала Лизутка. – Вот только поприберусь…
Дмитриевне в тот день что-то нездоровилось, и она не пошла «торговать». Значит, Степу было с кем оставить дома.
Управившись «по хозяйству», Лиза собралась идти в лавку. Она надела свою старенькую, темную кацавейку с заплатами на локтях, а голову накрыла серым мамкиным платком и большим узлом завязала его на затылке. На груди кацавейка расходилась, рукава были коротки и не доходили до кисти рук. Кацавейка была ей не впору; Лиза уже выросла после того, как ей сшили эту кацавейку, а завести новую у матери денег не хватало.
– Смотри же, Степа! Не балуй! – сказала она брату на прощанье.
Когда девочка пришла в лавку, хозяин, Иван Семенович, выложил перед нею на прилавок каравай хлеба и сказал:
– На, бери, Лизутка! Деньги заплачены.
Лизе пришлось подняться на цыпочки, чтобы взять хлеб. Обеими ручонками она обхватила каравай и, крепко прижав его к груди, пошла из лавки. Знакомый ей мальчик Яшка, служивший в лавке на побегушках, размахнул перед нею дверь и шутливо-торжественным тоном крикнул:
– Пожалуйте, барышня!
«Барышня» выкатила на улицу с караваем в руках и вдруг остановилась как вкопанная. По улице рядами, дружно, нога в ногу, шли солдаты, масса солдат!.. и пешие, и конные, и пушки везли, и музыка так громко, так весело играла, что под ее звуки ноги сами были готовы пуститься в пляс. Громыханье пушек по мостовой, грохот барабанов, ружья, поблескивавшие на солнце, разноцветные значки на высоких древках, развевавшиеся в воздухе, красиво выступавшие лошади, – и вообще вся эта пестрая, оживленная картина сильно поразила Лизу. Мальчишки вприпрыжку бежали за солдатами по краям улицы…
Подвальные дети не знают никаких удовольствий и развлечений: нет у них игрушек, нет для них ни театра, ни цирка, ни выставок, ни балов, ни лотерей-аллегри, музыки они не слышат, за исключением тех случаев, когда подгулявшему мастеровому вздумается на улице поиграть на своей гармонии, да и то, того гляди, полицейский заслышит и разом прекратит музыку.
Немудрено, если теперь эта громкая и веселая военная музыка заставила Лизу забыть и про хлеб, лежавший у нее на руках, и про мороз, и про Степу, оставшегося в подвале, и про все на свете… И девочка, заслушавшись музыки, поворотила не домой, но пошла в ту же сторону, куда направлялись солдаты. Звуки музыки просто очаровали ее и влекли, влекли ее неотступно все вперед и вперед, и девочка покорно шла за ними. Она не чувствовала, как ее толкают прохожие, как резкий северо-восточный ветер раздувает полы ее жалкой кацавеечки, режет ей лицо, знобит и прохватывает ее до костей.
– Ах, какая славная музыка! Ах, как хорошо! Как весело! – думала про себя Лиза, обнимая каравай своими красными, голыми ручонками.
Солдаты шли довольно скоро, и девочке приходилось почти бежать бегом. Солдаты завернули в один переулок, потом в другой, и Лиза за ними… Наконец, она начала отставать, солдаты уходили все дальше и дальше, и музыки стало уже не слышно…
Лиза опомнилась, остановилась и стала оглядываться по сторонам… Где ж она?.. Дома перед нею все незнакомые. В этом переулке она еще никогда не бывала… Куда ж она зашла? Далеко ли отсюда до их дома? Переулок пересекал не одну улицу, – в которой же из этих улиц тот подвал, где живет Лиза? Девочка испуганно, с недоумением озиралась по сторонам. Конечно, свою Воздвиженскую улицу она отлично знает, но – вот беда! – как ей выбраться из этих переулков? Нужно пойти назад по переулку, а далее-то куда? – Увлекшись музыкой, она не замечала дороги…
По переулку ехали и шли люди всякого рода, шли торопливо, занятые каждый своим делом, и никто из них не обращал внимания на маленькую девочку, державшую в своих объятиях большой каравай хлеба. Лиза устала и медленно, с неуверенностью подвигалась вперед. Она чувствовала, что озябла, и особенно зазябли ее голые руки, обхватывавшие хлеб. Напрасно она сжимала то одну, то другую ручонку. Хлеб мешал ей… Да, впрочем, если бы и не было хлеба, – все равно рукава кацавейки были так узки и коротки, что даже и пальцев нельзя было бы в них запихать.
Мороз все пуще и пуще щипал ей руки и лицо… Пройдя два переулка, Лиза остановилась на углу и стала опять усиленно озираться по сторонам – в надежде увидать знакомый дом или какую-нибудь знакомую вывеску. Ничего нет похожего на их Воздвиженскую улицу!.. Лиза просто пришла в отчаяние. Ее голым ручонкам стало так больно, так стало колоть концы пальцев, что Лиза не выдержала и горько заплакала. А большой, тяжелый хлеб, казалось, еще более отяжелел и едва не падал у нее из рук.
Наконец, некоторые более жалостливые прохожие обратили внимание на страдальческое выражение лица маленькой плачущей девочки, и скоро небольшая толпа собралась вокруг Лизутки.
– Чего тебе? О чем ревешь? – спросил ее какой-то бородатый мужчина в белом переднике и с корзиной на голове.
– Заблудилась, что ли? Дорогу домой не найдешь? – обратился к ней мастеровой. – Или потеряла что-нибудь? А?
– Девочка? Где ты живешь-то? – спрашивали ее из толпы.
– В подвале… в подвале!.. – сквозь слезы бормотала Лиза.
– Ну, так плачешь-то о чем же? – приступала к ней кухарка, тащившаяся домой с провизией.
– Ой, ручки!.. Ой, ручки – больно! – всхлипывая, дрожащим голосом вскрикнула Лиза.
Тут в толпе поднялись толки и рассуждения.
– Руки, вишь, познобила…
– Как не познобить! Такой мороз…
– Вон, пальцы-то белеют… Гляди, чтоб совсем не отморозила!
– Ну, полно врать!
– Да недолго, брат… Ребенок глуп!
– И диво! Как это такую маленькую девчоночку одну отпускают!
– А ты бы ей губернатку-французинку наняла!
– С вами не говорят, так вы молчите! Вот что!..
– Что тут народ-то? Задавили кого-нибудь, что ли?
– Не толкайся! Чего лезешь?..
– Отвести бы ее надо домой!
– Веди, коли время есть!..
– Разве городового позвать?
– Городово-о-о-ой!..
Городового поблизости не случилось, а толпа, между тем, понемногу увеличивалась, и зрители, стоявшие в задних рядах, видевшие Лизу лишь мельком и не знавшие в точности, в чем дело, пустились уже в совершенно превратные толкования:
– Да что тут такое? Для чего городового-то кликали?
– Девочку изловили.
– Э-э-э! А что она?.. что-нибудь украла?
– Да вон, никак, целый хлеб стащила где-то…
– Вот так-так! Ловко!
– О, Господи Боже! С этих-то лет в воровство пустилась…
– Ведь, поди-ка, не одна была…
– Я вот сейчас мальчишку встретила… бежит со всех ног и веревкой машет…
– А куда он бежал-то?
– Прямо, голубчики, к Пушному Ряду…
– Уж не иначе, как он с ней был!
– Ну, уж и народ нынче! И ребята-то, гляди-ка… Ай-ай-ай!
– А ты как бы, бабушка, думала?..
В то время, когда шли эти толки, суды да пересуды, а Лизутка с умоляющим, растерянным видом смотрела на собравшихся вокруг нее незнакомых людей, сквозь толпу не без труда протискался какой-то мальчик лет десяти или одиннадцати, по-видимому, из достаточной семьи, одетый весьма прилично. На нем было теплое пальто с черным мерлушечьим воротником, мерлушечья шапка и теплые перчатки на меху. Личико, дышащее здоровьем, пухлые, румяные щеки, еще пуще разгоревшиеся на морозе, веселые и блестящие карие глаза, – одним словом, вся наружность обличала в нем мальчугана, живущего без забот и без печали.
Он перебежал с противоположной стороны улицы и пробрался через толпу просто из праздного любопытства, из желания узнать, что такое случилось? не извощик ли кого-нибудь с ног сшиб? или не изловили ли вора?.. Но тут, при виде девочки, дрожащей от холода, его веселое, оживленное настроение улетучилось, и карие глазки его омрачились. Он увидел заплаканное личико, посиневшее от холода, увидел слезы, застывшие на ресницах, увидел красные, почти закоченевшие ручонки, – и ему стало жаль, невыразимо жаль эту маленькую девочку. Ему хорошо: он одет тепло – на нем пальто, перчатки… А эта бедная малютка мерзнет…
– Ой, ручки… ой, ручки… больно! – дрожащим голосом шептала Лиза той порой, не зная, что делать, и переминаясь с ноги на ногу.
Вдруг мальчику пришла в голову блестящая мысль.
– Дай мне хлеб, я понесу его… А ты иди за мной! – сказал он девочке.
Лиза поглядела на него, одно мгновенье колебалась, не решаясь отдать ему хлеб, опасаясь, как бы он не убежал с ее караваем, – но, увидав, что мальчик вовсе не похож на тех уличных сорванцов, от которых ей не раз доставалось, Лиза успокоилась, отдала ему хлеб и пошла за ним.
Толпа мало-помалу стала расходиться…
V У Лизутки – рукавички
Мальчик повел Лизу через улицу прямо к торговке, стоявшей с лотком на противоположном углу. На лотке грудой лежали разноцветные шерстяные шарфы, шерстяные чулки, туфли, рукавицы, теплые перчатки, пояса и всякая мелочь.
– Нужны небольшие рукавички! – сказал мальчик, подойдя к лотку. – Вот для этой девочки!..
И он указал на Лизу.
– Что ж, выбирайте, барин, любые! – предложила торговка. – Потеплее нужно?
– Конечно, потеплее… потолще! – ответил мальчик, с видом знатока посматривая на разложенный товар.
Лиза уже не плакала; с изумлением и с большим интересом поглядывала она то на мальчика, то на торговку, то на груду весьма заманчивых, разноцветных шерстяных вещей, лежавших на лотке… Стали примерять Лизе рукавички – пару за парой, и, наконец, выбрали очень хорошенькие, теплые варежки. Лиза уже напялила варежки, и ручонки ее стали понемногу отогреваться.
– Что стоит? – спросил мальчик.