Земские ярыжки не нашли ничего у Левшина, кроме небольшого кошелька с серебряной монетой.
— Э! Да ты, брат, с денежками! — сказал поддьяк. — Дайте-ка сюда!
Он взял кошелек и высыпал все деньги на стол.
— Ого! — шепнул он, и глаза у него засверкали. — Да тут рублей десять будет!.. Эх, любезный! жаль мне тебя, — видит Бог, жаль!.. Человек ты молодой, непривычный… как посидишь этак суток двое в колодке да в цепях, так жутко покажется… Фуфлыга, что весу то в наших кандалах?
— Да пудика полтора с походцем будет, — отвечал ярыжка.
— Слышишь, молодец?.. И в колодку-то, как руки забьют, так, — не прогневайся! больно косточки побаливать станут… Бутуз! помнишь того купца…
— Как же, — отвечал другой ярыжка. — Вот уж третий месяц, как он руками не владеет.
— Слышишь, молодец?.. И покоец-то, куда вашу братью сажают, со всячинкой: лечь коротко, стать низко, присесть не на чем…
Для чего ты все это мне говоришь? — спросил Левшин.
— А вот для чего, молодец: хочешь ли, я не велю тебя ковать, и ты останешься здесь со мною?
— Как не хотеть.
— Только вот что, любезный: жаль-то мне тебя, жаль, да и на свой страх брать не хочется. Я человек небогатый, семейный: жена, дети…
— Ну, ну, хорошо! — прервал Левшин. — Я знаю, чего ты хочешь. Возьми эти деньги себе.
— Спасибо, добрый молодец, спасибо… Только не все: надо поделиться. Вот вам полуполтинник, ребята! — продолжал поддьяк, обращаясь к ярыжникам. — Да вот еще два алтынника: купите винца и попотчуйте своих товарищей, чтоб им завидно не было. Ну, ступайте, ребята!.. А ты, молодец, хочешь присесть, так садись; а коли хочешь отдохнуть, так ложись, — вон там на лавке. Я и сам прилягу: глаза так и слипаются… Да ты что на окна-то посматриваешь? — промолвил поддьяк. — Нет, голубчик! Все с железными решетками; да и без них не пролезешь — узеньки! А из дверей не выпустят. Ложись-ка лучше, брат, да сосни.
Поддьяк положил себе под голову связанную кипу бумаг, протянулся на скамье, зевнул раза два и захрапел, как удавленный. Левшин прилег также на лавку, но только не для того, чтоб спать. Говорят, что сон утешитель несчастных; да их-то он редко и посещает. Эта лихорадка, томительная бессонница, почти всегда бывает неразлучной подругой душевной грусти и тоски. О себе Левшин не очень заботился: ему не трудно было отгадать, что князь Хованский вовсе не имеет желания погубить его и что все эти строгие речи и угрозы не значат ничего. Хованский не мог иначе говорить при стрельцах; и если б стал им явно противоречить, то, вероятно, они вышли бы изо всякого повиновения. Даже само обвинение, что будто бы Левшин участвовал в каком-то костромском заговоре и что его должно отправить худа для улики, доказывало, что князь Хованский хотел только под этим предлогом услать его подалее от Москвы. Одним словом, Левшин мог надеяться, что жизнь его теперь в безопасности; но зато для него исчезла вся надежда увидеть опять свою незнакомку. Он не знал, кто она, кто этот чудак, ее отец, который прячет от всех свою дочь, — живет в Зарядье на плохом подворье, как самый простой горожанин или какой-нибудь иногородный небогатый купец — и которого, однако ж, посещает старший воевода всего стрелецкого войска, властолюбивый и надменный князь Хованский. Почем знать, может быть, этот проезжий сегодня, завтра или через несколько дней уедет навсегда из Москвы?.. И вот чем кончились все надежды бедного юноши! Эта приволжская деревня, этот рай земной, эти вечерние прогулки с милым другом, — все эти радости, все это блаженство земное — обманчивый призрак, безумная мечта, необычайный минутный сон!
Чего не передумал, чего не перечувствовал Левшин в эти два часа, в продолжение которых толстый поддьяк пыхтел и храпел попеременно то басом, то дискантом. Наконец, этот страж, которого, впрочем, нельзя было назвать неусыпным, потянулся, зевнул и встал.
— Ну что, молодец, — спросил он, — вздремнул?
— Нет, — отвечал отрывисто Левшин. — Я не сплю после обеда.
— Не спишь? Нехорошо, любезный, нехорошо! Все православные должны спать после обеда; одни только еретики, — вот как был самозванец Гришка Отрепьев, — и в баню по субботам не ходят, и не отдыхают, поевши. Да ты, молодец, обедал ли сегодня?
— Нет, не обедал.
— Так что ж ты не скажешь, голубчик? Уж коли я взял тебя на руки, так ты мой гость.
Поддьяк подошел к столу, выдвинул ящик и вынул Деревянное блюдо, на котором лежало полпирога.
— На-ка, любезный, — сказал он, — покушай на здоровье. Знатный пирог, с кашей!
Вы уже знаете, любезные читатели, что Левшин вовсе не походил на этих героев любви и самоотвержения, которые умирают, произнося имя своей любезной и в продолжение нескольких томов питаются одной любовью и воздухом. Он не ел более суток и хотя чувствовал непреодолимое отвращение от своего собеседника, однако ж присел к его пирогу и утолил свой голод.
— Ну, теперь, молодец, — сказал поддьяк, — пе хочешь ли подкрепить себя травничком?
— Спасибо! Я вина не пью, — отвечал Левшин.
— И это напрасно, любезный!.. Вино веселит сердце человеческое, и одни поганые татары его не пьют, а ведь мы с тобой православные. Выкушай чарочку!
— Нет, право, не могу.
— Ну, как хочешь! — Поддьяк спрятал блюдо с остатками пирога, сел к столу и начал что-то писать, а Левшин прилег опять на лавку и предался своим грустным думам. Так прошло часа два или три. Вдруг в передней комнате послышались громкие голоса: «Ступай, ступай!» — кричал кто-то. «Ребята, помогите! Вишь, он в притолку упирается!»
— Что у вас там? — спросил поддьяк, вставая. Двери отворились, и вошел огнищанин, а за ним трое земских ярыжек, из которых один вел за ворот мужика, оборванного, замаранного грязью, с подбитыми глазами и окровавленным лицом.
— А! Это ты, Антошка Шелыган? — сказал поддьяк, обращаясь к земскому ярыжке, который тащил за собою мужика. — Кого ты это подтенетил?
— Да вот, батюшка Ануфрий Трифоныч, идем мы, я да Ивашка Кучумов, по Зарядью, глядим — лежит этот хмельной на улице на самой середине. Ну, долго ль до греха — место проезжее. Мы стали его подымать, а он учал драться, да еще вздумал народ скликать; кричит, что мы_ его обобрали.
— Ах, он мошенник!., пьяница этакий!
— Помилуй, батюшка! — промолвил мужик.
— Молчи! — закричал поддьяк. — Ты кто таков? Ко-лотырник какой-нибудь! Бездомный бродяга!..
— Нет, батюшка! я живу при месте, работником на подворье.
— А валяешься пьяный по улицам.
— Отец родной! — вскричал мужик, кланяясь в ноги, — прикажи слово вымолвить!
— Ну, что? Говори!
— Вот как дело было: стою я у стенки…
— У стенки! — прервал огнищанин. — Видно, ноги-то не держат!
— Батюшка! да я хмельного в рот не беру!., видит Бог, не беру!
— Добро, добро! — сказал поддьяк. — Ну, говори: стоишь ты у стенки…
— Вот они, батюшка, ко мне и подошли, да ни с того, ни с другого — и ну ко мне придираться: что, дескать, ты тут стоишь? Да так, мол, стою! Ты, дескать, вор, высматриваешь, как бы что стянуть!.. Да и ну меня по скулам!.. Сбили с ног, вытащили мошну с деньжонками…
— Не слушай, Ануфрий Трифоньга прервал один из земских ярыжек. — Он врет: мы его пальцем не тронули, а, видно, он сам спьяна где-нибудь рожей-то на угол наткнулся.
— Не тронули! — повторил мужик. — Бога вы не боитесь!.. Посмотрите-ка на мои глаза!
— Что глаза? — прервал поддьяк. — Глаза как глаза! Заплыли с перепоя — вот и все!
— С какого перепоя, батюшка?.. Я и по праздникам-то вина не пью.
— Не пьешь… да ты и теперь еле жив — пьяница этакий!.. Алексей Пахомыч! — продолжал поддьяк, обращаясь к огнищанину. — Ну, посмотри, хмелен ли он?
— Какой хмелен! — сказал огнищанин. — Лыком не вяжет!.. Бутуз, подойди-ка к нему поближе… Ну, что?
— Фу ты, батюшки, — промолвил земский ярыжка, наморщив рожу. — Да от него, как от бочки, так винищем и несет!
Мужик заревел.
— Господи Боже мой! — говорил он, всхлипывая. — Вот грех какой! Ни за что ни про что избили — да я же виноват! Кормилец!., отец родной!.. да вели мне хоть деньжонки-то отдать!
— Ах, ты дурак этакий! — подхватил огнищанин. — Да почему ты знаешь, кто твои деньги взял? На улице народу-то много: как валяешься пьяный, так тебя всякий прохожий оберет.
— Пустите, пустите! — раздался в передней комнате женский голос. — Я дойду и до вашего старшего, что вы, в самом деле!.. Иль на вас управы нет?
— Кто там закричал — спросил поддьяк.
— Я, батюшка! — сказала Жанка, входя в комнату.
— Что ты, голубушка?
— А вот что, кормилец: управы прошу грабеж!..
— Что ты это мелешь?
— Нет, не мелю!.. Этот парень мой батрак…
— Так что ж?
— А то, что его избили и ограбили вот эти озорники.
— Врешь ты, дура! Они подняли его пьяного на улице.
— Пьяного?.. Что ты, батюшка, перекрестись! Да он вина-то сродясь не пивал!
— Так что ж?
— А то, что его избили и ограбили вот эти озорники.
— Врешь ты, дура! Они подняли его пьяного на улице.
— Пьяного?.. Что ты, батюшка, перекрестись! Да он вина-то сродясь не пивал!
— Так, видно, сегодня в первый раз хлебнул, — сказал один из ярыжек.
— Неправда!.. Моя работница стояла у ворот и все видела. — Вот что, батюшка, — продолжала старуха, — этот земский ярыжка на меня злится! В прошлый праздник я ему ничего не дала, так он и хотел выместить на моем работнике.
— Ах ты, разбойница! — вскричал поддьяк. — Да как ты смеешь такие речи говорить?!.
— Постой-ка, голубушка! — сказал огнищанин. — Ведь ты держишь Мещовское подворье?
— Я, батюшка!
— Заявляли ли тебе наказ боярина нашего, князя Михаилы Никитича Львова, чтоб мести каждый день улицу перед домом — а?
— Заявляли.
— Так что ж ты не исполняешь этого приказа? Вот уж четвертый день, Ануфрий Трифоныч, не могу добиться: сам заходил — не слушает, да и только!
— Помилуй, батюшка! ведь всю прошлую неделю дождик так и лил, грязь по колено — чего тут мести?
— Чего мести? — заревел поддьяк. — Ах ты бунтовщица этакая!.. Сказано, мести, так мети!
— Да она никогда не метет, — подхватил огнищанин. — Все соседи жалуются.
— Соседи! — повторила старуха. — Ну, так я всю же правду скажу. У меня, как просохнет перед домом, так пылинки не найдешь; а вот мой сосед, Михей Бутрюмов, у него и метлы-то в заводе нет, а все с рук сходит — и не диво: он к твоей милости каждый праздник с поклоном ходит.
— Эге! — вскричал поддьяк. — Извет!., допос в лихоимстве!.. О, старуха, да это дело не шуточное!.. Алексей Пахомыч! садись-ка, брат, да пиши, а я порядком ее допрошу.
— Что ты, что ты, кормилец! — вскричала старуха испуганным голосом. — Какой извет?.. Я это… так — к слову молвила.
— К слову?.. Вот мы тебе дадим слово!.. Пиши: такого-то месяца и числа, земские ярыжки, Ивашка Кучумов и Антошка Шелыган, подняли на улице в Зарядье пьяного батрака с Мещовского подворья. Хозяйка батрака… Как тебя зовут?..
— Батюшка, помилуй! — завопила старуха, повалясь в ноги. — Сглуповала, отец мой, сглуповала!
— Чего тут миловать! Говори, как тебя зовут?..
— Федосья Архипова.
— Федосья Архипова… хорошо!.. Женка Федосья Архипова… Да ты что? Замужняя, вдова или девка?
— Горькая. вдова, батюшка, сиротинка горемычная!. Взмилуйся, отец родной! не губи!.. Баба я старая, глупая!..
— А вот как тебя вспрыснуть шелепами, да посидишь в остроге, так будешь умнее!.. Ну, пиши: хозяйка вышесказанного батрака, вдова Федосья Архипова, с великим шумом и буйством и насилием ворвалась в земский приказ, и учла она, вышереченная вдова Федосья Архипова, говорить непригожие речи и разными хульными словами позорить честь не токмо земского ярыжки Шелыгана, но и начального человека, огнищанина Алексея Подпекалова, якобы оный, Подпекалов, предаваясь злому лихоимству и хищению…
— Батюшка, я этого не говорила! — вскричала старуха. — Видит Бог, не говорила!.. К присяге пойду…
— Пиши, Алексей Пахомыч, пиши.
— Послушай, Ануфрий Трифоныч, — сказал Лев-пгин, подойдя к столу. — Мне надо с тобой словечко перемолвить.
— Ну что, молодец? — спросил поддьяк, отойдя в сторону с Левшиным.
— А вот что: денег у меня нет…
— Знаю, любезный, знаю!
— А есть золотой перстень — вот посмотри.
— Да!.. Перстенек хоть куда.
— Возьми и носи его на здоровье, только дозволь мне поговорить с этой старухою и отпусти ее домой вместе с работником.
— Нельзя, любезный, право, нельзя! Как дашь повадку, так после с ними и не сладишь.
— Так ты не берешь?
— Как бы не взять… Да, право, надобно поучить уму-разуму эту старую каргу — выскочка этакая!
— Ну, полно!.. Надень-ка перстень на палец…
— Дай-ка, дай… Смотри, пожалуй!.. Как по мне делан!.. И он, точно, золотой?
— Я не стану тебя обманывать.
— Ну, что с тобой делать! Быть по-твоему. Поддьяк подошел к огнищанину, пошептался с ним
и сказал старухе, которая дрожком дрожала и едва держалась от страха на ногах:
— Что, голубушка, присмирела небось? Будешь помнить?..
— Буду, батюшка, буду!
— И напредки не забывай: выше лба уши не растут.
— Так, батюшка, так!
— На носу себе заруби!
— Зарублю, батюшка, зарублю!
— То-то же!.. Ну, уж так и быть, Бог тебя простит!.. Ступай домой со своим батраком, да смотри, старуха, вперед всегда мети перед домом!
— Кормилец! да я и так каждый день…
— Опять заговорила!.. Уж коли сказано, что не метешь— так не метешь! Да смотри за работником, чтоб он вперед по улицам-то пьяный не валялся.
— Батюшка, дело прошлое, а ведь он человек трезвый, — покарай меня Господи…
— Эка назойливая баба! — вскричал поддьяк. — Ты у ней хоть кол на голове теши, а она все свое!.. Уж коли в земском приказе по обыску окажется, что ты и сама пьяна, так не смей перечить — дура этакая!.. Без вины виновата!
— Слышу, батюшка, слышу!
— То-то слышу!.. Смотри, попадешься в другой раз… да и теперь… кланяйся вот этому молодцу. Кабы не он упросил…
— Ах, Господи! — вскричала старуха. — Да это никак… Ну, так и есть!.. Ах ты, мой ясный сокол!
— Да, бабушка, это я. Поди-ка сюда на минутку. Левшин отвел ее к стороне и сказал:
— Ну что, Архиповна, чай, твои жильцы, соседи-то мои, больно перепугались?
— Ах, батюшка! Каких страстей я-то натерпелась!.. Думаю, убьют у меня в дому человека.
— А мои соседи что?
— Ведь я тебя все у окна дожидалась. Хотела сказать, что на дворе-то засада; кликала тебя, да ты, как шальной, так на двор и пробежал.
— Не о том речь, Архиповна. Ты мне скажи, что мои соседи?..
— Да что, батюшка, видно, больно переполошились: лишь только тебя со двора свели, так жилец-то мигом собрался…
— Собрался!.. Куда?
— А кто его знает! В дорогу, батюшка. Левшин побледнел.
— В дорогу! — повторил он. — Кто?.. Вот тот постоялец?
— Ну, да! У которого дочка-то жила рядом с тобой, в светелке. Батюшки, — как заторопились!.. Запрягли две тройки, расплатились со мной, да и поминай, как звали!
— Так они уехали?
— Уехали, батюшка.
— Послушай, Архиповна: ты верно знаешь, кто такой этот проезжий?
— Нет, родимый, видит Бог пе знаю!
— Да разве ты не могла спросить у работницы?
— Пыталась, да, видно, заказано: не говорит, да и только… На что, дескать, тебе, Архиповна, знать, кто твои жильцы? Платили бы они только исправно за постой.
— И ты не знаешь также, куда они поехали?
— Не ведаю, батюшка!.. Ну, прощенья просим, мой отец!.. Ох скорей бы отсюда убраться!.. Спасибо тебе, что ты меня старуху из беды выручил!.. Не даром, батюшка, говорится: «язык мой, враг мой!» Эка я дура, подумаешь, пришла управы просить!.. Ну, дай Бог тебе доброго здоровья!.. Счастливо оставаться!
Вслед за старухою и ее работником вышли все из покоя, и Левшин остался по-прежнему один с поддьяком, который принялся рассматривать с большим вниманием перстень. Он снял его с пальца, положил на ладонь, привесился и сказал вполголоса:
— Что за прах такой!.. Легок, больно легок!.. А кажись не дутый!.. Ну, молодец, поддел ты меня!.. Ведь перстень-то не золотой!..
— Мне, однако ж, давали за него пятнадцать рублей, — отвечал Левшин…
— Пятнадцать!.. Что больно много! Кабы мне дали за него пять, так я бы в ножки поклонился!.. Ну, да делать нечего: что с воза упало, то пропало!.. А только, если он медный, так это, любезный, на твоей совести останется, ведь мы не жиды: нам грешно друг друга обманывать.
— Да кто тебя обманывает? — прервал с нетерпением Левшин. — Вольно ж тебе не верить!
— Ну, ну, не гневись! — молвил поддьяк, принимаясь опять за письмо. — И то сказать: даровому коню в зубы не смотрят.
Левшин сел на скамью и предался снова своим грустным размышлениям. И так все кончено! Сбылись его предчувствия: она уехала из Москвы!.. Он навсегда расстался с нею… О, кончено навсегда… Где станет он искать ее?.. И в Москве не найдешь того, кого не знаешь по имени; а не Москве чета наша матушка святая Русь: широко она раскинулась; в ней одной полтрети всего мира Божьего, и, куда ни поедешь, везде люди живут.
— Нет! — думал Левшин. — Не судил мне Господь быть счастливым. Сиротой я живу — сиротой и умереть придется!.. Я знаю, Колобов сказал бы мне: «Что ты, брат! Разве одна звезда на небе светит? Мало ли красных девиц на Руси живет! Приглянулась тебе одна — погоди: приглянется другая!» Нет, коли не она моя суженая, так не обходить мне налоя рука в руку с сердечным другом, не меняться с ним кольцами!.. Видно моя суженая-ряженая— мать — сыра земля. Много звезд на небе… да, много— не перечтешь… да солнышко-то одно!.. И то слава Богу — поглядел я на нее, полюбовался… Ах, нет, нет! лучше б вовсе ее не видать!..»
На дворе стало смеркаться; поддьяк прибрал к стороне свои бумаги, вынул из поставца сулею с травником, ковригу хлеба, студень, горшок с гречневой кашей, накрыл стол ширинкою и расположился на нем ужинать вместе с огнищанином. Разумеется, он пригласил также и своего арестанта, но Левшин отказался. Когда поддьяк и огнищанин опорожнили по нескольку чарок травника, то у них пошла такая разгульная речь, побасенки, которые они принялись рассказывать друг другу, были до такой степени отвратительны и развратны, что Левшин не мог скрыть своего омерзения; он лег на лавку, повернулся к ним спиной и притворился спящим. Часа полтора продолжалась эта пытка, наконец полупьяные собеседники разошлись. Поддьяк скинул с себя верхнее платье, пробормотал молитву, отвесил несколько земных поклонов — и лишь только повалился на скамью, то в ту же минуту заснул мертвым сном. Левшин не скоро последовал его примеру. Он также помолился — и, вероятно, молитва его была усерднее, но глаза его не смыкались почти всю ночь. Он заснул перед самым рассветом или, лучше сказать, задремал, потому что этот сон не мешал ему слышать беспрестанный стук, похожий на работу плотников, которые что-то строили в близком расстоянии от земского приказа.