Ермо - Юрий Буйда 15 стр.


– Проходят годы и годы, – вдохновенно продолжал Джанкарло, – больничная палата, цветы на столике, один и тот же вид из окна: бескрайняя пампа – так ведь, кажется, в Аргентине называется степь? Пам-па. Нечто барабанное. Да… Прогулки в чахлом больничном садике, милая сиделка, постепенно влюбляющаяся в тихого пациента, их переплетенные пальцы, робкий поцелуй…

Ермо постучал вилкой по бокалу.

– Да, впрочем… – Джанкарло вздохнул. – Вспомнился какой-то старый фильм: больница, любовь… Не помню, чем там все кончилось – наверное, поцелуем в диафрагму. Итак, однажды что-то происходит… Джордж, вы должны мне помочь! Нужно сочинить событие, которое вызвало бы у нашего пациента потрясение, сравнимое с травмой. На больницу нападают индейцы, завязывается перестрелка, наш герой ранен, тяжело ранен – в голову, – но не смертельно, нет, ему делают операцию, после которой к нему возвращается память. Ба! Да я же господин Такой-то!

Он с гордым видом воззрился на Ермо.

Джордж поморщился.

Джанкарло вздохнул.

– Вот поэтому я и прошу вас о помощи, дружище. Это лишь самый грубый набросок сюжета, схема, едва развернутая фабула, которую важно теперь, что называется, прописать, насытить деталями, характерами, придать им достоверность, убедительность… Вам это под силу, Джордж…

– А вы можете вообразить себя в той новой жизни, в которую вам предстоит войти?

Джанкарло обмяк.

– Нет, конечно. Выражаясь вашими же словами, у меня нет речи для нового языка. – Дернул губами. – Болтовня… Утешение болтовней, Джордж, вот все, что мне осталось. Нет-нет, пожалуйста, я не стану себя жалеть. Выпьете еще стаканчик?

И они выпили за ретроградную амнезию.


…Завершение реставрации картины Убальдини они отпраздновали в маленьком ресторанчике на острове Сан Джорджо. Была ясная солнечная осень с ярко-синей изволнованной водой в каналах, стеклянно позвякивающими дворцами, жгуче-белыми голубями, кружившими над кампанилой Святого Марка.

– Такое чувство, будто я в Питере, в Ленинграде, стою у окна в Зимнем дворце и глазею на Биржу, – сказала Агнесса. – Словно все это уже было, уже видено… Как чудно!

Они ужинали вдвоем – у Игоря вдруг обнаружились срочные дела.

«Вы можете остаться здесь, – предложил Джордж. – Просто – пожить, передохнуть… и не думать ни о чем… Венеция – лучшая изо всех больниц, в которых мне доводилось бывать…» Игорь был вежлив и мягок.

«Спасибо, но мне тут подвернулась одна работа… Ведь мы живем, пока работаем, а остаться без работы – значит вернуться домой, в Союз. Боже упаси!»

– Джордж, я столько всего вашего перечитала за эти дни… Знаете, что меня больше всего поразило в ваших книгах?

Он с улыбкой ждал, поигрывая зажигалкой: Агнесса вертела в руках длинную сигарету.

– Удивительное для русского человека, тем более – для русского писателя, стремление… – Склонив голову набок, она прикурила, придерживая волосы рукой. – Болезненная жажда «да». Это просто кошмар какой-то!

Его забавляла ее манера говорить, ее словарь и пристрастие к вульгаризмам.

– Русский человек слишком сильно мечтает сказать всему «да», но назло себе говорит «нет». А у вас – только «да». Как у Ницше – «святое Да». А эта ваша тоска по целостности? – Она ловко выпустила дым колечками. – Единство пугает… вы просто не жили в России, объевшейся единством до кровавой блевоты… Наверное, я вам зря все это говорю: наверняка вы думали об этом…

– Мне всегда интересно услышать что-то новое о том, что я делаю. Конечно, зрелость предполагает одинокое «нет» детским соблазнам единства. А если я и говорю о целостности и единстве, то о целостности мира во времени и моем собственном единстве, о включенности в мир других людей… Возраст, Несси. Только с возрастом начинаешь понимать, что умираешь с каждым умирающим, особенно если речь идет о близких людях. Смерть любимого человека – всегда моя смерть. Меня убывает, меня становится все меньше, и все больше меня уходит в мир иной, пока равновесие окончательно не нарушится, и тогда останется одно: меньшей половине устремиться к большей… Это, быть может, и не больно, но – печально.

На пароходе, когда они возвращались из ресторана, она взяла Джорджа под руку и тесно к нему прижалась. На ней было черное шелковое платье до пят, блестевшее у ворота крошечными бриллиантами, и белый горностаевый палантин, – эта русская корова с легкостью стала центром притяжения взглядов в ресторане, на пароходике, на набережной. От нее пахло духами, вином, табаком, от нее пахло, вдруг сообразил он, весенним душистым тополем. «Наверное, это духи…»

Фрэнк принес на галерею шампанское и теплое пальто для Ермо.

– Вы говорили о своей тяге к чистоте и здоровью, – напомнила Агнесса, налегая грудью на край стола и глядя на Джорджа снизу вверх блестящими глазами. – И назвали эту тягу предосудительной. Почему?

– Фигура речи, не придавайте этому слишком большого значения. Предосудительной эту тягу назвал один мой друг-киношник, очень страстный человек, хоть и скандинав. Я его понимаю… Но тяга к чистоте и здоровью свидетельствует не только о болезни, но и о постоянном стремлении… о желании… нет, даже – о жажде выхода из себя…

– По-русски выйти из себя – значит разозлиться.

– Нет, в буквальном смысле. Выйти из того, что считается тобою, за собственные пределы – за пределы своего опыта, духовного мира и так далее… – Выговорив «и так далее», он тотчас мысленно укорил себя за то, что уж слишком поддается чарам этой карамельной девушки, принимая даже ее игру со словарем. – Выйти за границы царства сложившихся форм способен только человек. Выйти и устремиться либо вверх, к ангелам, либо вниз, к демонам, – полная, чудовищная свобода… она сродни той, о которой говорил Игорь: свобода юрода. Наверное, о такой свободе мечтает каждый художник, но он должен быть не только дерзок, как сатана, но и предусмотрителен, как ангел… Что-то ведь должно подсказывать ему дорогу, и это что-то…

– Бог, – сказала девушка, по-прежнему глядя на него снизу. – То есть – любовь. Которая движет светила.

– Моя нянька говорила, что Бог – это когда можно, но нельзя.

Агнесса пригубила шампанское.

– А что Игорь? – спросил Ермо.

– Он нашел одну работенку… Срочную и дорогую. Мы не можем себе позволить никаких пауз: если не танцуем – умираем. Беремся за все, за что платят. – Она глубоко вздохнула. – Честно говоря, иной раз приходится такое делать…

– Халтуру?

– Хуже. И потом, мы же беззащитны… для полиции мы, слава Богу, не существуем, пока на кого-нибудь работаем, а если что-нибудь где-нибудь случается, на нас на первых все валят…

– Случается?

– Ну, украдут что-нибудь… Любой может нам руки выкрутить – и хоть бы хны. Я не жалуюсь, Джордж…

– Почему вы не хотите называть меня по-русски?

– Да какой же вы русский, Джордж? Вы какой угодно… космополит, гражданин мира, а если и русский, то этакий, с эспаньолкой, Ниццей, счетом в банке и так далее, а это уже не то. Русский… да что я вам голову морочу!

– Мне интересно.

– А мне – грустно.

Джордж опустил бокал на стол и встал (отметил: и ноги не так болят).

– Пойдемте, я кое-что покажу вам, милая…

– Вы так произносите «милая», что я не в силах отказать.

– Не пожалеете, ей-богу.


Они спустились в большой зал, где висела картина Якопо дельи Убальдини.

Джордж включил свет – пояс за поясом загорелась огромная коническая люстра с тысячами хрустальных висюлек, угрожающе нависавшая нал скрипучим, как молодой лед, паркетом. Второй кнопкой были включены продуманно расположенные настенные светильники, заливавшие полотно бесплотным светом.

– Однажды ночью это чудовище здорово напугало меня, – пробормотала Агнесса. – В зале было темно, только оттуда, – она кивнула на окна, – лился свет, очень слабый, и мне почудилось, будто оно шевельнулось… Бр-р! Всплыло из доисторических глубин, уставилось на меня – и вдруг шевельнулось…

– Ночью?

– Не спалось, – нехотя пояснила девушка. – Сюда?

Джордж придвинул ей кресло, сел рядом.

– Она будет мне сниться, – сказала она.

Ермо кивнул и, скрестив на груди руки, откинулся на спинку кресла.

Внутри косо срезанной толстостенной башни разворачивались сотни сцен – в многочисленных залах, комнатах, коридорах и тесных чуланах, которые на разных уровнях соединялись причудливо изогнутыми, иногда даже вывернутыми наизнанку лестницами и лесенками, – пиранезиевская смесь безумия с математикой. Интерьеры всех помещений были тщательно выписаны, и кувшин в самом жалком мальконфоре был так же своеобразен, как и сосуд в будуаре кокотки, убранном шелком и парчой. Здание было разорвано на несколько неравных частей глубокими зигзагообразными трещинами, словно от удара подземной стихии, и в этих расселинах метались сцепившиеся в единоборстве крылатые ангелы и демоны (выпученные глаза с кровавыми от напряжения прожилками, исцарапанные в кровь лица с разверстыми в страшном крике ртами, анатомически безупречно сломанные ноги и крылья), падали вниз головой обугленные люди с вывороченными наружу чадящими потрохами, а снизу, навстречу им, из огня подымались чудовища с мерзкими пастями, унизанными кривыми зубами. Взгляд выхватывал птицу, неподвижно зависшую в скучной комнате с бюрo и пыльными конторскими книгами, – крылья же птицы, проходя сквозь стены, в соседних комнатах-пыточных впивались в несчастных людей уродливыми когтями; обнаженную прекрасную девушку, перед которой на коленях замер юноша, приникший к ее большим белым грудям, – и только зритель мог видеть ведьмин хвост, торчавший из дряблой задницы очаровательной юной любовницы; профессора за кафедрой перед почтительно внемлющей аудиторией, которой, разумеется, было невдомек, что вытворяет с членом наставника десятилетняя блудница, спрятавшаяся под кафедрой… Вообще дух Эроса – где игривым фрагонаровым намеком, где протокольной фотографией, где откровенной сатирой, а где чудовищным оргиастическим разгулом – дышал и буйствовал где хотел, выпущенный на волю явно безумным живописцем. Реки, горы, фантастические животные, приапические символы, истекающие кровью женщины, всадники, соколы, слоны, кареты и катафалки, мертвецы, глобусы и карты вымышленных планет и стран, змеи, треугольники, циркули, водоподъемные машины, орудия пыток… И то там, то здесь встречалось изображение чаши, которое, судя по всему, служило путеводным знаком для зрителя, связывающим в единый сюжет разбросанные на огромном полотне и на первый взгляд разрозненные эпизоды: юноша и девушка встречаются в цветущем саду, над которым в порыве взлета зависла стая воронов с громадными клювами; девушка, раздвинув бедра, позволяет юноше сполна насладиться поцелуем – сцена в увитой повиликой беседке; девушка в церкви об руку с мужчиной, перед ними с книгой в руках священник в надвинутом на лицо капюшоне; счастливый супруг и несчастная супруга у колыбели с младенцем; залитые лунным светом две фигуры на балконе, слившиеся в поцелуе под взглядом желтой кошки; молящийся в одиночестве молодой человек, будто придавленный густой тенью косо зависшей над ним огромной чаши; человеческие сердца варятся вместе со змеями и жабами в чаше, под которой черт и ангел дружно раздувают и без того сильный огонь; супруг в узилище, закованный в цепи, с мрачным лицом; мужчина и женщина в бесстыднейших позах на широкой кровати под балдахином, обшитым крошечными колокольчиками; мужчина и женщина чинно поедают украшенного овощами и фруктами красиво поджаренного младенца, в то время как черт через прорезь в высокой спинке стула с упоением ублаготворяет матрону; мужчина, лежащий на полу с раскинутыми крестом руками перед распятием с еще живым Христом, и кровь из раны Распятого стекает в чашу, которую держит обеими руками облизывающаяся в предвкушении угощения женщина; наконец, полутемная комната, посреди которой на тигровой шкуре лежит нагая женщина с темным пятном под левой грудью (родинка? рана?), а глубже, в тени, – нагая мужская фигура ничком, неподалеку от него валяется на полу то ли распятие, то ли кинжал…

Джордж глубоко вздохнул – Агнесса вздрогнула и посмотрела на него.

– Всякий раз мне хочется выдохнуть, перевести дух… – Ермо покачал головой. – Назвать это чудовище «Молением о чаше» мог либо кощунник, либо человек, уже не надеющийся спасти свою вечную душу… – Он встрепенулся, взял девушку за руку. – Вы, конечно, обратили внимание на сюжет с чашей? Мистер Макалистер подготовил для меня нечто вроде синопсиса, изложив связанные с этой картиной легенды и предания. По одной легенде, Якопо дельи Убальдини был страстно влюблен в хозяйку этого дома. Однажды любовники хитростью заманили мужа синьоры в подвал, где и заперли, чтобы без помех наслаждаться друг дружкой. Однако с самого начала их счастью мешали случайности. Сначала – смерть дочери хозяйки, то ли самоубийство, то ли козни дьявола, то ли даже убийство… Потом любовник застал ее в объятиях духовника, по другой версии – это был ражий конюх. Как бы там ни было, расстаться они были не в силах, связанные уже, быть может, и не страстью, но общей страшной тайной. Сколько-то лет они не переставая терзали друг дружку, а в один прекрасный день их нашли мертвыми, рядом валялся кинжал в форме распятия… Кстати, в бунюэлевской «Виридиане» монахиня чистит таким ножиком яблоко, из-за чего на режиссера ополчилась вся католическая кинопресса… Но это – так, к слову. А что касается любовников… до сих пор неизвестны обстоятельства их гибели. Мужа хозяйки обнаружили мертвым в некоей потайной комнате, его опознали по костюму и волосам. Порок был наказан, хотя добродетель и не восторжествовала. Но если эта история – правда, возникает вопрос: когда же художник создавал свою картину? Мне почему-то кажется… – Он встал и подал руку девушке. – Мне почему-то хочется думать, что это полотно представляет собою нечто вроде дневника художника, который запечатлевал на холсте свою жизнь, историю нечистой страсти – эпизод за эпизодом, вперемешку с образами, приходившими попутно ему в голову, – потому-то и получилась такая мешанина: сцена там, сцена здесь… Сюда.

В конце зала они поднялись по трем ступенькам к узкой двери, которую Джордж отпер большим ключом с вычурной бородкой и посторонился, пропуская Агнессу внутрь.

Она с любопытством рассматривала скудное убранство комнаты, пока Джордж зажигал свечи и доставал стаканы и бутылки.

– Нет, в кресло садитесь вы, – решительно запротестовала она, когда хозяин жестом предложил ей сесть. – А я, если не возражаете… – Она со смешком скинула туфли и легко опустилась на пол. – А я вот так… – Пошевелила пальчиками ног. – Ой и здорово же!

Поколебавшись, Джордж все-таки сел в кресло и протянул ей стакан.

– Самое забавное, – наконец заговорил он, – заключается в том, что этот безумный Якопо Убальдини поведал о моей жизни. Ну, не понимайте буквально – поведал, что называется, близко к тексту. А чаша с картины – вот она. Чаша Дандоло. Прошу любить и жаловать. Pith of house – pith of heart. Когда я смотрю на нее, мне вспоминается одна история… я вычитал ее у Шолема… речь идет о еврейских мистиках… о хасидах… Баал Шем Тов, рабби Дов Бер, Исраэль – они были хасидскими раввинами… Так вот, когда рабби Баал Шем должен был свершить трудное деяние, он отправлялся в некое место в лесу, разводил костер и погружался в молитву… и то, что он намеревался свершить, свершалось. Когда в следующем поколении Магид из Межерича сталкивался с такой же задачей, он отправлялся в то же самое место в лесу и рек: «Мы не можем больше разжечь огонь, но мы можем читать молитвы…» И то, что он хотел осуществить, осуществлялось. По прошествии еще одного поколения рабби Моше Лейб из Сасова должен был свершить такое же деяние. Он также отправлялся в лес и молвил: «Мы не можем больше разжечь огонь, мы не знаем тайных медитаций, оживляющих молитву, но мы знаем место в лесу, где все это происходит… и этого должно быть достаточно». И этого было достаточно. Но когда минуло еще одно поколение и рабби Исраэель из Ружина должен был свершить это деяние, он сел в своёе золотое кресло в своем замке и сказал: «Мы не можем разжечь огонь, мы не можем прочесть молитв, мы не знаем больше места, но мы можем поведать историю о том, как это делалось»… это история про меня, про мое прошлое, настоящее и, возможно, будущее… я не знаю этих молитв, не могу разжечь огонь, я ничего не знаю об этой чаше, но уже давно не могу жить без нее…

Агнесса смотрела на него блестящими глазами.

Он склонился над душистыми каштановыми волосами.

– Вам удобно так? Может, вы хотите чего-нибудь?

Она подняла лицо и, с удивлением глядя на него, сонно пробормотала:

– Тебя…


«…И пришла к нему Ависага Шамардина, нежная и душистая, как весенний тополь, Агнесса Сунамитянка, текучая, как нуга, медовотелая шлюха, утешительница, любовь, что превыше всякого ума, презренная воровка, мерзкая дрянь, блядво поганое, Суламифь, гибкими и текучими руками своими оплетшая тело его, чтоб он познал ее, и свела плоть свою над ним, и зажгла звезды в пустоте, – и он познал ее, распростертую на широком ложе подобно царице либо скотнице, – вонючую, тающую, извивающуюся, состоящую из одних шипящих и сонорных, из мяса и пряностей, из вина и хорошо пропеченного хлеба, из-под мышек у нее текло, и из устья текло, и разверстый рот клокотал, и вся была словно из влаги, чтоб он прошел ею и через нее, и он прошел…»

А под утро она ушла, пообещав вернуться – «когда-нибудь» – и оставив надпись, сделанную помадой на зеркале, чтобы уж все было как в голливудской глицериновой мелодраме: «Love u, dream». И быть может, впервые за последние годы он по-настоящему заснул и спал, хоть на какое-то время оставленный болью. Это потом, впоследствии – какое горбатое и низменное слово «впоследствии», подловатенькое, как урод, сипящее, подсвистывающее, расплющенное и сходящее на нет тоненьким дифтонговатым визгом, – да, впоследствии, потом, когда Нуга – нарек он чудовище-женщину Нугой – приходила каждую ночь, чтобы стеречь его сон и подавать лекарства и воду, и ложилась рядом, согревая его содрогающееся, крутимое лихорадкой тело, – вот потом он просто-напросто не возражал против ее тела рядом, и даже посмеивался в низинах бреда: «Хлюпающий носом старикашка-эротоман, облизывающийся при виде этакой коровищи, вот же ее ножищи, грудищи, вот все ее ищи, – забыл, что хлад и стыд в твоем родном языке одного корня: студ кличет стыд, студно-студено-стыдоба-стыдища… А? Хавэл!» Но это все – потом, впоследствии, – а в ту ночь он наконец-то смог выспаться и увидеть сны, до которых давно хотел добраться, но все никак не удавалось, а вот в ту ночь пали плотины, и хлынуло, и затопило, и понесло, подбрасывая и закручивая в пенящихся водоворотах, в багровые теснины сердца, содрогавшегося от этих ударов, от радости и страха, – вольно было снам кружить и кружить, закруживая так, что важное и неважное, большое и малое становились как одно…


«…Белые ноги. Тяжелое одеяло треугольным крылом свесилось на пол, обнажив красные бугристые колпаки колен, раздутые безволосые мышцы голеней, изуродованные всплывшими из черной мясной глубины венами, короткие толстые пальцы со следами давнишних мозолей и огромные ступни табачного цвета. Зеленоватый полусвет затопил комнату с низким потолком и скрипучим полом, посреди которой, на широкой кровати без спинок, покоилось громоздкое тело. Тело утопленника. На столике рядом с кроватью тоненько звякнули склянки с аптечными наклейками – от неощутимого толчка, шедшего из адских глубин этого бесконечного дома. Старик одышливо постанывал. Складка на лбу придавала его геометрически правильному лицу хмурое выражение. Всхлипнул, уронив руку на треугольное крыло одеяла. Рука. Животное рука. Сильное, потное, сонное, с толстыми кривыми трубками сосудов, наполненными медленной горькой кровью – с каждой ночью все более вязкой и все более хладной. Мерзостно стынущая кровь, загустевающая в бесконечных лабиринтах, извилисто тянущихся в загадочную глубину, в средоточие тьмы, in pith of heart, – во тьму злотворную и непроницаемую. Обреченное чудовище. Струп. Что ему снится? Вчера – огромная жаба вот с такущими сиськами. Он еще хоть куда. Он, до дрожи в сердце чувствующий волнующую свежесть всех воскресений и тяжесть всех понедельников этой вечности, отдыхающий лишь на восьмой день недели, некогда открытый им и никем не востребованный. Он спустился в гостиную. Из кухни доносятся приглушенные голоса: женщины уже встали, но котлетный смрад еще не проник сюда, не смешался с тонким ароматом кофе. Жидкий свет, бессильный рассеять застоявшуюся тьму в гостиной, растекся по подоконнику лужицей, в которой плавают очки с круглыми желтыми стеклышками, раскрытая книга с гравюрой – всадник в татарском боевом наряде на злобном лохматом коньке, початая пачка папирос с донником, курительная трубка и безупречный хрустальный цилиндр с никлым тепличным цветком, чьи лепестки-щупальца прижались к запотевшему оконному стеклу. В глубине гостиной истекает лаком черная глыба рояля. В тишине сухо постукивают старинные напольные часы, рядом с зеркалом, в котором кто-то мелькнул, но кто – он не понял и тотчас вернулся к зеркалу, но увидел, конечно же, лишь себя. Внутри темно-вишневого ящика что-то заскрипело, зашипело, и, уже включив в ванной свет и пустив воду, он услыхал резкий медный бой. Жесткая зубная щетка с жирным червячком пасты нырнула в рот. Вода с дребезжащим звуком падала в ванну и собиралась справа, вокруг желтого пятна, рядом со сливом. Запах котлет и кофе уже проник сюда. Засыпанный снегом стеклянный купол над ванной комнатой опалово светился и будто даже мерцал. После бритья он умылся кельнской водой. Ребром ладони согнал мутную воду со дна ванны к сливному отверстию. Тщательно вытирая руки, каждый палец и между пальцами, всматривался в свое лицо, желтевшее во вспузырившемся по краям зеркале.

Назад Дальше