Итак, перестройки в доме продолжались годами, и годами же здесь работали реставраторы, менявшие паркет и обновлявшие росписи, восстанавливавшие утраченное и ставившие предел разрушениям. Затраты на реставрацию делили владельцы палаццо Сансеверино и муниципалитет. В последние годы затраты удалось резко снизить благодаря притоку дешевых специалистов из Восточной Европы, согласных работать за половинную плату и при минимуме социальных гарантий. Румыны, русские, поляки, югославы трудились не хуже итальянцев или немцев. Единственное неудобство – им приходилось предоставлять кров. Фрэнк приспособил под общежитие несколько комнат в восточном крыле, рядом с помещениями для прислуги. Выполнив работу, камнерезы исчезали, уступая специалистам по настенным росписям.
В одном из захламленных закутков давным-давно были обнаружены десятки свернутых трубками холстов, представлявших, судя по всему, фрагменты одного живописного произведения, – но тогда ни у хозяев, ни у искусствоведов-консультантов руки не дошли до этого полотна.
Прямой и жесткий, как ручка лопаты, доктор Макалистер действовал подобно хорошо запрограммированной уборочной машине, не оставлявшей на подведомственной территории ни пылинки, ни соринки: добравшись до разрозненного холста, он созвал коллег-специалистов на консилиум, результаты которого были незамедлительно доложены хозяину и доктору Мануцци, старшему партнеру адвокатской фирмы, ведавшей делами Сансеверино и Ермо.
«Эта работа принадлежит кисти Якопо дельи Убальдини, – сообщил Макалистер. – Конец семнадцатого века. Сохранилось очень мало картин этого мастера, которого одни считают психопатом и претенциозной бездарью, другие – гением вроде Блейка. Считалось, что в припадке безумия он уничтожил эту работу – «Моление о чаше», так она называется».
И выложил на стол заключение на десяти машинописных страницах, скрепленное подписями экспертов.
«Картина огромна – когда-то она занимала всю стену в нижнем зале, можете себе представить. Если будет принято решение о реставрации, необходимо соединить части и основательно почистить. – Поколебавшись, Макалистер добавил: – Вероятно, в собранном виде это будет самое большое живописное полотно в Европе. Во всяком случае – по площади».
Как ни старался Ермо держать себя в руках, но то обстоятельство, что зал, через который он попадал в треугольную комнату с чашей, оказался занят реставраторами, их козлами, ведрами, банками и стремянками, раздражало его по-настоящему и с каждым днем все сильнее. Привычно налаживаясь на свидание с чашей, он вдруг спохватывался у двери в зал и возвращался наверх, в кабинет или на галерею.
Когда картина была вчерне сшита-склеена, Макалистер пригласил Джорджа вниз, на погляд.
Полотно и впрямь заняло всю длинную стену против окон, выходивших на север («Идеальное освещение, сэр»), – огромная махина, которую невозможно было охватить одним взглядом.
– Она на это и не рассчитана, – заметил англичанин. – Многофигурная фреска на холсте, состоящая из нескольких десятков эпизодов, которые соединены единым сюжетным замыслом. Ее нужно читать, как книгу.
Реставраторы на подмостках работали, не обращая внимания на посторонних.
– А этому длинному понравилась твоя задница, – вдруг проговорил молодой человек с серым лицом и серыми густыми волосами, собранными сзади в косичку. – Слышишь, чудовище?
Девушка обернулась – движения ее, как и черты лица и очертания тела, были мягки, тягучи, словно топленая карамель. Она была в джинсах и длинном просторном балахоне, темно-каштановые волосы схвачены повязкой, закрывавшей высокий лоб.
– Этому?
Ермо улыбнулся.
– На чудовище вы не похожи.
Парень досадливо поморщился.
– Извините, я не ожидал, что синьор Сансеверино понимает по-русски…
– Меня зовут Джордж Ермо, Георгий Ермо-Николаев. Сансеверино – моя жена.
Прикусив губу, девушка напряженно смотрела на старика, который с улыбкой перевел взгляд с нее на картину.
– А где я могла слышать ваше имя? – наконец спросила она густым низким голосом. – Вы эмигрант, что ли?
– Я родился в России. Но почему же – чудовище?
Она усмехнулась.
– Потому что Агнесса. Несса, Несси – вот вам и лохнесское чудовище.
Так они и познакомились.
Тем же вечером, когда реставраторы убрались из зала, он отправился в треугольную комнату – с фонариком, держась ближе к окнам, еще сочившимся послезакатным светом.
В дальнем углу вдруг зашевелились козлы, упало пластмассовое ведерко, с сухим постукиваньем выкатившееся на середину зала.
Вздернув брови, Джордж направил луч фонарика в угол.
– Не бойтесь, – прогудела Агнесса, заслоняясь рукой от света, – это я. Извините.
Даже при несильном свете фонаря было видно, что губа у нее распухла не от поцелуя. Она отвернулась, украдкой стирая ладонью со щеки грязную влажную дорожку.
– Ну… – Джордж запнулся, покачал головой. – Я могу предложить вам горячую воду и полотенце. Вы голодны?
Она резко мотнула головой: нет.
– Можно, я возьму вас под руку?
Пока она шумно плескалась в ванне, Джордж с интересом разглядывал комнату Лиз, в которой, оказывается, не бывал много лет. И когда она успела сменить здесь обстановку, обои, светильники? Все было не в ее вкусе: ломаный черный орнамент на белом фоне, нечеловеческая пластмассовая и металлическая мебель автомобильных форм, громадный проигрыватель, громадный телевизор, масса безделушек – терракота, фаянс, фарфор… В баре – множество бутылок: виски – а Лиз не жаловала виски – и польская кошерная водка. Похоже, убранство и напитки больше соответствовали вкусам Уве Хандельсманна, беломраморного красавца в брюках, обтягивающих пышную задницу.
Джордж с шумом опустил крышку проигрывателя («Кто такой этот Элтон Джон, черт побери?»): поздно, все – поздно. Лиз заполучила свой остров, свой дом с запретной комнатой, куда будет стремиться всю оставшуюся жизнь и однажды найдет, повернет ручку, потянет дверь, выпуская птицу на волю – навсегда, и навсегда останется в той комнате, откуда не возвращаются…
Сердце сжалось.
– Я не нашла халат.
Он обернулся.
Агнесса стояла в дверном проеме – разумеется, ничуть не смущенная его взглядом: налитые плечи и грудь с острыми сосками, широкие, как у Парвати, бедра…
Он молча кивнул на стенной шкаф, где помещался гардероб Лиз.
– Ваша жена была маловатенька. Она умерла?
Наконец она выбрала просторное ярко-лиловое кимоно с крупными бело-розовыми цветами.
– Сойдет?
– Так кто же вас прибил? – спросил он, когда они наконец устроились в маленькой уютной столовой и Агнесса жадно набросилась на еду. – Ваш друг?
Она кивнула.
– Ничего страшного – нервы. Он ужасно талантливый художник, ему просто не везет, да и кому сейчас в России нужны настоящие художники? Жулики в моде – хэппенинги, акции и прочая дребедень. Я попрошу, чтобы он показал вам свои работы… он и здесь пишет свое, урывая время от халтуры…
– Халтура – реставрация?
– Ну, Игорю не очень по душе религиозная живопись, только и всего, а здесь, на Западе, приходится заниматься главным образом ею. Он считает, что религиозная живопись – это жульничество. Настоящая религиозность, какая была у иконописцев и Джотто или даже у Рафаэля, – это уже консервы, а все, что делалось позднее, – халтура. Иванов, Ге, Нестеров – все это так безжизненно, скованно, холодно, то есть – никак. Бескровно. А вот саврасовские «Грачи» аж поют о красоте Божьего мира и всякой твари. И почему считается, что религиозная живопись – это религиозный сюжет?
Ермо постарался скрыть улыбку.
– Так считают не все, – возразил он. – Когда Жан Кокто в письме к Маритену выразил готовность целиком посвятить себя и свое искусство Господу, Маритен ответил, что Богу не нужно религиозного искусства, а если чего и нужно, так это искусства со всеми его зубами.
Она тряхнула блестящими каштановыми волосами и легко рассмеялась.
– Хорошо сказано! Кокто – это который педик? Любовник Жана Марэ?
– Он написал несколько превосходных вещиц…
Она залпом выпила вино и посмотрела на Ермо, облизывая пальцы. Bonne sauvage.
– Спасибо. Оказывается, я проголодалась.
– Если хотите, можете воспользоваться спальней жены.
– А удобно?
Он от души рассмеялся.
– Удобно, Агнесса.
На следующий день она сама отыскала дорогу в кабинет Джорджа, где он, с запахом кофе на столике и запахом сигары в пепельнице, подремывал после приема лекарств: ноги опять болели каждый день, колени распухли.
– Я не помешаю?
Робкая девушка, переминающаяся с ноги на ногу в дверях. Такую роль очень любят недорогие проститутки, играющие вчерашних школьниц и пытающиеся на этом заработать «чуток сверх таксы».
– Ух ты, да у вас тут целая галерея! Помните, я вчера говорила, что Игорь может показать свои работы? Согласны?
– Я не помешаю?
Робкая девушка, переминающаяся с ноги на ногу в дверях. Такую роль очень любят недорогие проститутки, играющие вчерашних школьниц и пытающиеся на этом заработать «чуток сверх таксы».
– Ух ты, да у вас тут целая галерея! Помните, я вчера говорила, что Игорь может показать свои работы? Согласны?
– Сейчас? – Он поднял брови. – Через час, если не возражаете. Ничего?
– Если вы не против…
«Они попытаются всучить мне какую-нибудь мазню, – скучливо подумал Джордж, провожая Агнессу взглядом из-под полуопущенных век. – Надо предупредить Фрэнка, чтобы приготовил наличные… долларов двести-триста, наверное, будет довольно…»
Смотрины устроили в том же зале, где работали реставраторы – они не обращали внимания ни на картины, расставленные в простенках, ни на хозяина, явившегося в сопровождении мажордома и Макалистера.
Присутствие англичанина явно раздражало русских, хотя оба старательно это скрывали. Но именно Макалистер решил дело в их пользу. Присев на корточки с сигарой в зубах, он бесстрастно порекомендовал Ермо приобрести две работы: «Больше задатков, чем мастерства, но эта парочка стоит денег, сэр». Девушка вполголоса переводила: парень плохо владел английским.
– Как называется эта картина? – спросил Ермо.
– «Женщина, жрущая мясо», – с вызовом ответил парень, исподлобья глядя на хозяина.
– Сильно сказано, – пробормотал Джордж. – И сильно сделано.
Нагая красавица в прелестной шляпке и с бараньей костью в руке, с выпачканными жиром губами и щеками, широко расставив литые бедра, злобно смотрела на старика – ее прекрасное тело сияло, как храм на солнце. Он узнал это тело.
– И сколько вы за нее хотите?
Молодой человек дернулся, как от удара.
– Не знаю, – резко сказал он. – Вы покупатель, ваши деньги… Русских можно купить задешево – так ведь вы считаете, не правда ли?
Агнесса глубоко вздохнула, но промолчала.
Джордж вопросительно посмотрел на Макалистера.
Англичанин пожал плечами.
– От двух до трех тысяч. Но поскольку автор, по существу, анонимный…
– Пять тысяч, – прервал его Джордж. – Фрэнк выдаст деньги. Пять тысяч, Игорь, вас устроят?
– Не знаю! – продолжал гнуть свое парень. – На эти деньги, конечно, в Москве можно… – Он вдруг оборвал себя и с трудом перевел дух. – Извините, Георгий Михайлович, я… Знаете, мой отец был неудачником, мы с сестрой выросли в подвале… он был непризнанным гением, маляром… Ненавижу непризнанных гениев! – Серое лицо его задрожало. – На глазах у меня он повесился… в подвале… когда-то там был мясной склад… вот он и повис на таком ржавом крюке… в горло… Извините… Спасибо!
– Игорь… – Ермо растерянно посмотрел на Агнессу. – Может, мы поужинаем вместе?
– Спасибо, – проговорила Агнесса сквозь зубы, – вы и в самом деле извините нас… это нервы…
Англичанин уже беседовал о чем-то с румынами, которые заканчивали расчистку левого поля картины Убальдини.
– Пять тысяч, сэр? – озабоченно уточнил Фрэнк, когда они, оставив реставраторов в зале, поднимались по широкой беломраморной лестнице в столовую.
– Да, Фрэнк. Ведь я никогда в жизни не покупал картины.
Задумчиво глядя на жующего Джанкарло, с которым они по-прежнему ужинали несколько раз в неделю, Джордж думал об Игоре и его девушке. Странные люди. Эти русские. То вдруг лихорадочно откровенны – до неприличия, до спазмов и истерики, то – агрессивно высокомерны. Рассказывая о родителях и своем ужасном детстве, Игорь вдохновлялся, становился красноречив, раскован, и однажды Ермо, не удержавшись, заметил: «Да вам нравится жалеть себя, друг мой». Сказал без осуждения, спокойно, и так же спокойно Игорь ответил: «Вы правы, к сожалению: юродство – это наследственное. Оно и ломаного гроша не стоило бы, если бы не позволяло выходить за пределы нормы… воспарять… Знаете, я думал об этом… Иван Грозный, Аввакум, Достоевский… да и Толстой… они ведь, по существу, были юродивыми… Юродивому позволительно то, что запретно человеку нормальному. Он получает свою свободу прямо из Божьих рук, без посредников, и потому его свобода так пугает обывателей и царей. Свободен как сумасшедший. В России свобода всегда ассоциировалась с безумием, не находите?»
Ермо кивнул: «Возможно, вы и правы, но именно от такой свободы цивилизованный человек уходит которую тысячу лет, поскольку она не признает свободу других людей, то есть вообще не принимает в расчет чужую свободу. Ладно еще, если юродивый помнит – а он-то как раз об этом помнит всегда, – что его свобода, как вы заметили, получена из Божьих рук, куда ни шло, – ну, а если Божьи руки ни при чем? Тогда – Раскольников со своеволием вместо свободы, тогда мятущийся полубезумный Иван Грозный, над которым – один только Бог, да и тот – от сих до сих, как моя воля велит и рассудит… И зря вы Достоевского записываете в юродивые, он-то как раз отдавал себе отчет в разрушительной силе такой свободы…»
В Игоре его пугало какое-то неснижающееся внутреннее напряжение, словно в глубине души его беспрестанно работала сумасшедшая мельница, которая перемалывала все подряд – идеи, образы, веру, превращая все в порох, во взрывчатку, способную разнести и самого человека, и всех окружающих, любимых и нелюбимых.
Когда он поделился своими опасениями с Агнессой, она с глубоким вздохом кивнула: «Пожалуй, да. Иногда я боюсь его, словно вот он сейчас возьмет да и перекусит меня пополам… Потом плакать будет, выть и орать, но сию секунду может черт знает что натворить… убьет, подожжет, взорвет…»
«Вы любите его?»
«Это не любовь, – нахмурившись, ответила она. – Это черт знает что. Запой, что ли. Наверное, мы могли бы с ним запереться в какой-нибудь комнате и мучить друг дружку, мучить и мучить… – Она криво усмехнулась. – Резать друг дружку бритвой, выкручивать руки, ломать пальцы… Ох уж эти русские, да?»
«Ну, наверное, тут не в русскости дело, – вежливо возразил Ермо. – Эта болезнь называется жизнью».
Они болтали в спальне Лиз, где девушке явно нравилось больше, чем внизу, в общежитии, и куда Игорь заглянул лишь однажды. По ее словам, он не возражал: «Живи где и как хочешь». Перед сном Ермо заглядывал к ней – пожелать спокойной ночи, после чего, посмеиваясь («Я становлюсь успешным маразматиком, сюсюкающим эротоманом, облизывающимся при виде ее сисек…»), уходил к себе, в долгое кресло – к бренди и минеральной воде на столике, к томику Данте, к Георгию Победоносцу, Ермо-галерее, к бело-розовой Софье, к которым теперь прибавилась «Женщина, жрущая мясо». Перепачкавшаяся бараньим жиром красавица с налитыми плечами и лютой злобой во взгляде. «Неужели он разглядел в ней и это? Любовь прозорлива, но и лжива, обманна и склонна к самообману, как никакое другое чувство. Однако обычно мы приукрашиваем возлюбленных, в данном же случае… ох уж эти русские!»
После покупки у Игоря картины Джордж велел Макалистеру строго следить за тем, чтобы после восьми вечера в зале не оставалось ни одного реставратора: к Джанкарло нельзя было попасть никаким иным путем, кроме как через зал, а Джорджу вовсе не хотелось, чтобы о существовании убежища узнали чужие люди.
В последнее время Джанкарло увлекся мыслью о выходе из многолетнего затвора, и Джордж, хоть и без энтузиазма, поддерживал эти разговоры. Почему бы и нет? Джканкарло прожил несколько жизней: преуспевающий бизнесмен, фашист-романтик, спаситель людей от смерти; Протей в вымышленной стране-убежище; болтливый старикашка, тяготящийся анонимностью…
– Нужно сделать так, чтобы мое возвращение, так сказать, выход в свет стал сенсацией без скандала, – отбросив салфетку, заговорил Джанкарло. – Почему бы публике не поверить в некую легенду, которая никому не причинит вреда? Ну, скажем… – Пригубив вина, он с наслаждением развалился в кресле. – Ну, положим, я бежал от гестапо… в Аргентину… там ведь полным-полно итальянцев… И по приезде тяжело захворал: испанка или пневмония… Или еще лучше – автомобильная катастрофа, черепно-мозговая травма, повлекшая за собой частичную уграту памяти… я вычитал тут (он кивнул на стопку толстенных медицинских справочников), что утрата памяти случается довольно часто… Ретроградная амнезия – прекрасный диагноз. Мозг вытесняет травмирующие воспоминания до полной утраты воспоминаний о реальной жизни, предшествовавшей травме. Годы в больнице… – Он с грустным видом покивал головой. – Годы, годы в больничной палате. Человек, не помнящий своего имени – ничего не помнящий. Ни родителей, ни жены, ни друзей – никого. Человек, волею обстоятельств оказавшийся без прошлого и таким образом – без настоящего. Господин Между.
Джордж вздрогнул и уставился на Джанкарло. Когда-то, давным-давно, он назвал себя Господином Между, – но откуда об этом мог узнать этот шут гороховый? Совпадение? Или он тайком рылся в дневниках Ермо?
– Проходят годы и годы, – вдохновенно продолжал Джанкарло, – больничная палата, цветы на столике, один и тот же вид из окна: бескрайняя пампа – так ведь, кажется, в Аргентине называется степь? Пам-па. Нечто барабанное. Да… Прогулки в чахлом больничном садике, милая сиделка, постепенно влюбляющаяся в тихого пациента, их переплетенные пальцы, робкий поцелуй…