Генри Лайон Олди Страшный суд № 20
Поезд тронулся.
Господи, это ведь сплошная банальность — отправление поезда! Перрон плывет за окном. Провожающие машут руками. Толстая мамаша бежит рядом с вагоном, давая дочке, уезжающей в Москву, финальные напутствия. Дочка, та еще фифа, трещит по мобильнику, кивая мамаше на манер китайского болванчика. Символическая сцена: материнские советы не слышны, стекло окна надежно защищает блудную дщерь от мудрости прожитых лет.
— Котик, я уже еду! Целую, котик, люблю, встреть меня с машиной…
На кой девчонке мудрость? Ей бы котика с машиной.
Народу мало. Часть купе пустует, в иных сидят по двое, по трое. Билеты дорогие? Не сезон? Здание вокзала уходит из поля зрения. Начинаются склоны, заваленные мусором, сортировки; снуют, плохо видимые в сумерках, бабы в оранжевых жилетах. Раскатились по путям круглыми апельсинчиками. Помнится, в юности я возил апельсины из Москвы. Там они были существенно дешевле. Э, нет, поправляю я себя, там они просто были. Оказавшись в столице моей родины, я затаривался апельсинами, бананами, «Майкопской» колбасой (одиннадцать рублей сорок пять копеек за килограмм), мороженой венгерской уткой, обернутой в целлофан, пластинками с Диззи Гиллеспи…
Нет уж. Теперь я вернусь налегке, обремененный лишь подписанным контрактом.
В моем купе уже шустрит попутчик — лысый подвижный коротышка. Не стесняясь чужих глаз, он раздевается до трусов — семейных, в горошек. Вешает костюм на плечики, пристраивает галстук — так, чтоб не помялось в дороге. И превращается в курортника — шорты до колен, гавайка навыпуск, тапочки-сланцы. Краем глаза слежу, как на столе объявляется бутылка коньяка, набор стопок в чехле, сыр, заранее порезанный ломтями, баночка маслин…
— По первой? — спрашивает лысый.
— Не рано ли? Только тронулись.
Лысый смеется, словно я отмочил бог весть какую шутку.
— Если тронулись, — булькает он, — тогда в самый раз.
На всякий случай улыбаюсь в ответ. В купе нас двое. Надеюсь, в Белгороде или Орле никто не подсядет. Меньше народу — больше кислороду. Еще одна шутка из тех, над которыми смеялись динозавры.
— Переодеваться будете? Я могу выйти.
— Спасибо, не надо. Я так, только туфли сниму.
— А я не умею так. — Лысый покаянно разводит пухлыми ручками. — Привык, знаете ли, с комфортом.
— Часто ездите?
— Ой, часто! Рафаил Модестович, к вашим услугам. Можно просто — Рафа.
— Сергей.
— Приступим, Сереженька?
— Пусть хоть билеты сперва проверят…
Отмахиваясь от моих возражений, он вскрывает коньяк, плещет в металлические стопки. Движения лысого быстры и уверенны. Наверное, полжизни провел на колесах. Такие умеют устроиться где угодно — в поезде, в провинциальной гостинице, за столиком ресторана в захолустье… Мир принадлежит им.
— В командировку? — спрашиваю я.
— Ага.
— Снабженец? Администратор?
— Адвокат. — Рафаил Модестович улыбается и добавляет со значением: — Ваш адвокат, Сереженька.
— Спасибо, не нуждаюсь.
— Это вам так кажется. Вы что думаете, это поезд? Вызвать проводницу? Милицию? Выбежать из купе?
— Правильно думаете, Сереженька. Поезд, конечно, поезд. Состав номер двадцать. — Лысый наклоняется ко мне: — А название поезда знаете?
— Знаю, — вздыхаю с облегчением, словно это случайное знание может послужить мне защитой от психа. — «Николай Конарев». Раньше состав назывался «Южанин».
Коньяк душист и сладковат на вкус.
— А вот и нет! — Рафаил Модестович счастлив. — «Николай Конарев» ушел на Москву без нас. Наш поезд называется «Страшный суд № 20». Еще по стопочке?
— Вы не адвокат, — говорю я. — Вы юморист.
— Еще какой! — хохочет лысый.
— Наливайте. Я сейчас вернусь.
— Далеко собрались, Сереженька? Имейте в виду, стоп-кран не сработает.
— В туалет. От ваших хохм и Железного Дровосека пронесет.
* * *Туалет был занят.
Странно. Вагон новый, «крюковский»; в купе на табло, укрепленном над дверью, возле крошечных букв «WC» светились два зеленых огонька. Значит, свободно. И тем не менее… Я встал у окна. Мочевой пузырь взбунтовался. Молчал, гад, молчал, и вдруг приспичило. В сумерках, издеваясь над моей нуждой, мимо поезда летели смутные силуэты. Далеко-далеко мерцала россыпь огоньков. Их свет лишь добавлял теням плотности. Казалось, поезд стоит на месте, остолбенев от ужаса, а вокруг закручивается спиралью Дикая Охота. Не стук колес, а грохот копыт, не тряское движение — озноб страха…
Надо запомнить.
Щелкнул замок. Из туалета бочком выбрался коренастый мужик. На голову ниже меня, зато в плечах намного шире. Не стесняясь, мужик застегнул ширинку. «Молния» заела, ему пришлось раза два дернуть замок и немного попрыгать на месте.
— Здорово, Тюпа! — сказал мужик.
— Добрый вечер…
После школы никто не звал меня Тюпой. Я и забыл, как оно звучит.
— Не узнаешь?
— Извините, нет.
— Вадька я. Вадька Носов.
— Носов?
— Карлик Нос. Ну ты даешь, Тюпа…
Память смутно откликнулась. Маленький тихоня, сидел на задней парте. Говорил шепотом, с робостью. Временами наглел, чтобы хоть как-то укрепить статус. Увы, с наглостью у Вадьки были сложные отношения. Как у скверного актера с ролью.
— Вадик! — проникновенно сказал я. — Как я рад тебя видеть!
Дежурный ответ для таких встреч.
— Рад он, — буркнул мужик. — Видеть он. А кто меня в трухалку обул? На два рубля пятнадцать копеек? Радостный он, блин…
— Какую трухалку?
— Ну, трясучку…
Игру я вспомнил. Казино не было, обходились, чем могли. Двое пацанов скидывались по монетке, один зажимал деньги в ладонях — раковинкой — и начинал трясти. Второй говорил: «Стоп!» — и угадывал, орел или решка. Угадал — деньги твои. Промахнулся — деньги уплыли к трясуну. Монетки легли вразнобой — трясем до победного конца.
— Вадя, ты чего? До сих пор злобу таишь?
Мужик набычился, зыркнул из-под бровей:
— Я все знаю, Тюпа. Теперь я все знаю. — Он так выделил слово «теперь», что по спине у меня побежали мурашки. — Ты, гад, мою монетку в ладони зажимал. Решкой вверх. Если я говорил «орел» — у тебя шансов больше было.
— А если ты говорил «решка»?
— Ты тогда ладони переворачивал. И монетку заодно. Сволочь ты, Тюпа. Два рубля пятнадцать копеек… Ты на них сигарет купил. «Родопи». И Дикашу угощал, чтобы он за тебя вступался, если что. Я помню, я теперь все помню…
Еще минута, понял я, и напружу в штаны.
— Извини, Вадя. По молодости, по глупости… Помнишь, я тебя яблоками угощал?
— Угощал он! Ты яблок терпеть не мог. А бабушка тебе в портфель вечно яблочко сует… Барином хотел выглядеть? Бедного Карлика Носа подкармливал? Я-то по монетке копил, ничего не покупал — все мечтал у тебя рубль выиграть…
— Ну, прости меня, подлеца! Хочешь, я тебе коньячка поставлю? На те два пятнадцать хорошие проценты наросли!
— Не хочу.
— Столько лет сердишься?
Мужик вдруг поднял голову:
— Нет, Тюпа. Больше не сержусь.
— Ну и ладушки. Может, все-таки коньячок?
— Вот уже три месяца и шесть дней как не сержусь…
Он шагнул вперед и изо всех сил ударил меня кулаком в живот.
Как я не обмочился, не знаю. Под ложечкой полыхнула сверхновая. В глотку забили тугой кляп, воздух из тамбура выкачали дьявольской помпой. Я давился, тщетно пытаясь вдохнуть. Слезы текли из глаз. Согнувшись в три погибели — в пять! шесть! десять погибелей! — я беззвучно проклинал Вадьку, школу, детство, собственную тупую хитрость, о которой и думать забыл. Вот сейчас Карлик Нос добавит мне по загривку, и буду я валяться на казенном полу, смешной и жалкий…
Нет, Вадим Носов не стал добивать Тюпу. Вместо этого он, хихикнув с отчетливо садистской интонацией, вернулся обратно в туалет и закрыл за собой дверь. Плохо понимая, что делаю, я вцепился в ручку, рванул на себя, не давая Вадьке запереться, — хрипящий, плачущий, полумертвый, какой угодно, я буду рвать его зубами, бить головой об унитаз или, получив вторую плюху, лягу трупом на резиновый коврик…
В туалете никого не было.
Мотая головой, я присел на край унитаза. Дыхалка мало-помалу восстанавливалась. Наверное, синяк будет. Сволочь Вадька, как засадил… Думать о том, куда он делся, не хотелось. Ой, как не хотелось об этом думать! Встав, я облегчился, кряхтя и охая. Умылся холодной водой, остервенело дергая пиптик крана. Вытер руки туалетной бумагой — рулончик ее притулился в жестяном боксе. И увидел газету. Свернутая в мятую трубку, сложенная пополам, газета лежала на полочке для мыла. Текст с краю кто-то взял в рамочку, обведя красным фломастером. Жирная линия походила на кровь, вытекшую из разбитого носа.
Я развернул.
«Популярный радиоведущий Вадим Носов погиб в автокатастрофе. Он разбился на трассе Киев — Харьков, неподалеку от г. Полтава, возвращаясь домой. Авария произошла около шести часов утра. В условиях плохой видимости из-за тумана «Chevrolet Aveo», которым управлял Носов, вылетел на полосу встречного движения и столкнулся с микроавтобусом «Фольксваген Транспортер». От полученных травм Носов скончался на месте. Водителя микроавтобуса доставили в больницу с переломами ног…»
«Вечерний Харьков» за восьмое июня сего года.
«Вот уже три месяца и шесть дней как не сержусь…»
* * *— Вы ужасно выглядите! — всполошился Рафаил Модестович. — На вас лица нет! Сереженька, выпейте капельку, вам крайне необходимо…
Не возражая, я заглотил коньяк, как воду.
— Седалгинчику? Мокрое полотенечко на голову?
— Изыди, — буркнул я.
Рафаил Модестович просиял:
— И впрямь, что это я? Человека бьют в живот, а я лечу ему голову… Вы только не волнуйтесь, Сереженька…
— А я и не волнуюсь.
— Вот и не волнуйтесь.
— Не волнуюсь. Ни капельки.
— Ну и славно. Для вас главное — не волноваться…
— Я спокоен! Спокоен, черт бы вас всех побрал!
— Я вижу, вижу…
— Как мумия! Как Будда! Я спокойнее всех спокойных!
В купе сунулась проводница:
— Мужчины, не шумите! Подъезжаем к Казачьей Лопани. Приготовьте документики…
Плюхнувшись на койку, я в гробовом молчании дождался явления погранца. Это оказалась миловидная женщина в камуфле. Бейдж на груди гласил: «Наливайко Оксана Потаповна». С фотографии, укрепленной в правом углу бейджа, мне улыбался кто угодно, но только не Оксана Потаповна. Фото было лет на двадцать старше оригинала. И мужского пола; даже с бородой.
— Предъявите паспорта…
Я предъявил. Оксана Потаповна раскрыла паспорт на первой странице; долго, шевеля ярко накрашенными губами, читала текст. Потом пролистнула дальше, туда, где была вклеена моя вторая фотография двухлетней давности. Сверила, бегая глазами туда-сюда, — я заподозрил, что на снимке выгляжу стервозной блондинкой, — и продолжила листать. Никогда не думал, что в моем паспорте столько страниц. Как в Библии, честное слово, или в русско-украинском толковом словаре. Она читала и читала, временами поглядывая на меня с немой укоризной. Пальцы шевелились, лаская бумагу, блестел лаковый маникюр ногтей, длинных и острых, моргали влажные глаза, рот без звука жевал какие-то бесконечные монологи…
— Вы только не волнуйтесь, Сереженька, — эхом шепнул Рафаил Модестович, а может быть, это мне только почудилось. — Ничего, бывает…
— Сорок семь, — наконец сказала погранчиха.
— Что сорок семь? — не понял я.
— Все сорок семь. Сорок семь, и все. Что ж вы так?
И Оксана Петровна оставила наше купе, даже не поинтересовавшись паспортом адвоката. Ее сменил таможенник — наголо бритый шустрик. Он сиял, словно встретил двух кинозвезд и знал, что без автографа не отпустит добычу живой.
— Наркотики? — густым басом спросил шустрик. — Валюта? Драгметаллы?
— Ни в коем разе, — откликнулся Рафаил Модестович.
Я молча помотал головой.
— Оружие?
— Мы приличные люди! — возмутился адвокат.
— Необработанное перо? Пух?
Адвокат развел руками, я же задумался. О пухе меня спрашивали впервые.
— Шкуры крупного рогатого скота?
Я молчал и не двигался. Но, похоже, таможню не интересовали мои ответы. Шустрик сыпал вопросами:
— Купроникель? Нейзильбер? Ниобий?
— Нет.
— Месть? Ненависть? Идея-фикс?
— За кого вы нас держите? — спросил адвокат.
— Не за кого, а за что, — поправил шустрик и расхохотался. — Вот так.
Показав, за что она нас держит (и каким образом), таможня покинула купе.
— Не обращайте внимания, — дал совет Рафаил Модестович. — Хамы. Развлекаются от скуки. Чего им проверять? Все равно никто ничего не вывезет. Много ли с собой заберешь? Ну, воспоминания. Тоже мне, ценность! Национальный, извините, Архивный фонд! К примеру, вы, Сереженька… Вспомнили, как в трухалку мухлевали. И что? Грош цена всему: и грешку, и воспоминанию, не в обиду будь сказано…
Возразить адвокату я не успел.
— Гривны на рубли! Меняем гривны на рубли! Хороший курс…
Всегда поражался ушлости наших менял. Не успела таможня перебраться в соседний вагон, а они уже тут как тут. Носом чуют? Или им по рации сообщают?
— Вам рубли нужны? — Адвокат извлек из-за шторки коньяк и стопки. Когда и спрятать успел? — Курс и правда очень хороший. Не обманут.
Я чуть не спросил: «Вы с ними в доле?» Еле сдержался.
— Ну что вы, дорогой мой! — Улыбку Рафаила Модестовича можно было мазать на хлеб вместо масла. — У нас, говоря аллегорически, разные епархии. Еще коньячку? — Ловкий, как бес, он наполнил стопки до краев, не пролив ни капли.
— Гривны на рубли!
В двери замаячила конопатая физиономия поперек себя шире. Персонаж кукольного спектакля: веселая тыква, глаза-васильки, на макушке — рыжий куст торчком. Не узнать столь примечательный анфас-террибл мог лишь слепой.
— Лева?!
— Сколько лет, сколько зим!
Имени моего Лева, разумеется, не помнил. Он регулярно забывал его даже в лихие девяностые, когда мы виделись через день. Знакомство наше началось с неуклюжей попытки Левы кинуть клиента, свернув купюру в сто баксов якобы для проверки подлинности — и возвратив мне один доллар.
Больше он себе такого не позволял.
— Лет пятнадцать, не меньше.
— Точняк! Девяносто пятый, декабрь. Ты у меня две сотни «зелени» купил.
Я не усомнился ни на мгновение. Имена и фамилии проваливались сквозь память Левы, как песчинки сквозь крупное сито. Зато подробности любой сделки застревали намертво.
— Все меняешь?
— Сам видишь. Как обменки пооткрывались, я в поезда перебрался. Ниче, нормалек. Кручусь. Рублей подкинуть? Тебе — по льготному курсу.
— Спасибо, у меня есть.
— Спецпредложение?
— В смысле?
— Выйдем в тамбур. Вы не против, Рафаил Модестович?
У меня отвисла челюсть. Чтобы Лева назвал кого-нибудь по имени-отчеству?! И вообще, чего это он у адвоката позволения спрашивает? «Разные епархии», да?
— Без вопросов, Левочка! Нам еще долго ехать. Успеем наговориться…
Лева заговорщически манит меня в коридор. Говорят, любопытство сгубило кошку. Ну и ладно! Я не кошка. А если — ха-ха! — верить Рафаилу Модестовичу, беспокоиться о чем-либо уже поздно. И вообще, Лева (один раз не в счет) всегда работал честно.
Чего мне бояться?
* * *Лева резво топал к переднему тамбуру. Ну да, в другом наверняка курят — не уединишься. Я заторопился следом, запнулся о смятую дорожку — и едва не вспахал носом пол.
— Блин!
В последний миг, ухватившись за поручень, я завис нелепой раскорякой. Перед глазами на грязно-белой дорожке от-
печатался рифленый след подошвы. «Сорок пятый растоптанный», — хмыкнув, я вернул себе равновесие и, отшатнувшись, едва не упал снова, теперь на спину. На меня уставились белые, неживые лица. Плоские, круглые маски, в глубине блестят человеческие глаза, угадываются смутные очертания носов, губ…
— Фарфор не желаете? — каркнули сверху.
Наваждение рассеялось. Высокий, похожий на ворона старик, облаченный в черный пиджак, развернул передо мной полотнище. На нем чудом держалась дюжина тарелок. В тарелках отражалась перепуганная физиономия.
Моя.
— Н-нет, спасибо!
— Есть сервизы…
— Не надо!
Бочком протиснувшись мимо фарфороносца, я поспешил удрать в тамбур.
— Памятники? — неслось в спину хриплое карканье. — Надгробья?
В тамбуре было на удивление чисто — ни пепла, ни окурков, ни грязных следов. И пахло фиалками. Наверное, проводница дезодорантом пшикнула. Лева занимал половину свободного пространства. Спиной он подпер внешнюю дверь. Гостям из соседнего вагона ворваться в тамбур было бы затруднительно. К чему такие предосторожности? Истинный вагонный меняла храбрей Джеймса Бонда.
— Что за спецпредложение?
Чем Лева решил удивить старого дружка? Фунты? Йены? Золотые пиастры из сокровищ капитана Флинта?
— Мнезы.
— …?
— Ну, мнемосрезы. Воспоминания.
— Прикалываешься?
— Какие приколы?! — Лева надвинулся горой, забубнил мне в ухо, брызжа слюной: — Ты че, не въехал? Тебе Рафа не вколотил понималку?
— И ты туда же?!
— Нет, я не туда. — Насупившись, Лева сделался похож на синьора Помидора из «Чиполлино». — Это ты туда. А я — туда-сюда-обратно. Тебе, значит, и мне приятно. Я тебя когда-нибудь кидал? Дурил?
— Кидал. Один раз. Самый первый.
— Во-о-от! — Сосиска его пальца уперлась в железный потолок. — Если тебе ни хрена не нужно — может, продашь? Чего не жалко, а? Я куплю. За хорошие бабки.