Страшный суд № 20 - Генри Олди 2 стр.


— Во-о-от! — Сосиска его пальца уперлась в железный потолок. — Если тебе ни хрена не нужно — может, продашь? Чего не жалко, а? Я куплю. За хорошие бабки.

Для наглядности Лева извлек из недр своей куртки толстый «пресс». Кажется, там были рубли, гривны, доллары с евро, еще какие-то загадочные банкноты, красные с золотом… Псих? На сумасшедшего Лева не походил.

Правда, я не психиатр.

— А тебе зачем?

— Бизнес! Давай, не тормози. Шевели мозгой: что бы ты забыть хотел?

Пачка банкнот с шелестом качается перед лицом. Туда-сюда-обратно, словно шарик гипнотизера. Лева — фокусник? шулер? — листает «пресс», как карточную колоду, разворачивает веером, тасует. Я слежу за мелькающими банкнотами — загадайте вашу карту, наденьте дурацкий колпак…


…лампы пригашены. Лишь тусклый ночник теплится у изголовья. Мамино лицо заострилось, под глазами копятся черные тени. Дыхание с надсадным хрипом срывается с обметанных губ. Белые простыни кажутся серыми, а тело под ними — сухим, маленьким, легким, как пушинка. Я помню маму совсем другой…

Капельницу уже унесли. «Шансов нет, — развел руками врач. — Это агония. Часа три-четыре; может, пять. До утра не доживет. Вы, конечно, можете остаться… Извините за прямоту, но это очень тяжело. Она все равно без сознания и вряд ли очнется… В общем, смотрите сами».

Сжимаю мамину ладонь — холодную, влажную. Чувствую еле заметную дрожь. Едва ли не бегом покидаю палату.

К утру мамы не стало. Я так и не узнал, пришла она в себя перед смертью или нет. Иногда обжигает запоздалой укоризной: что, если она ненадолго очнулась, а рядом — никого? Больничная палата, удушливый запах лекарств и старческого, коченеющего тела; темнота подступает к койке…

А меня — нет.

Это, наверное, страшно — умирать в одиночестве, в казенной палате… Даже родной сын и тот трусливо сбежал.

Прости меня, мама!


— Оно тебе надо? На тебе ж лица нет. Продай!

— Ты…

— И больше никогда не вспомнишь. Я тебе бабок дам…

— Сколько? Сколько ты мне дашь?!

— Сорок два бакса.

— Сорок два? Заэяю?!

— Ладно, сорок семь. Пятерку накину.

— Обижаешь, Левчик…

— Больше тебе никто не даст! Ну, сам цену назови.

— Лимон! Лимон баксов!

Еще с девяностых заметил: при общении с Левой каждый раз заклинивает. Начинаю изъясняться, как мелкая шестерка.

— Сдурел?!

— Лимон. Или не договорились.

— Кому оно надо, за такие бабки?

— Мне! Мне — надо! Ты понял? Мне!

— Не ори, Карузо. Нет так нет. Бывай.

— Пока, благодетель.

Уже берясь за ручку двери, я ощутил запах крепкого табака. Когда я обернулся, Левы рядом не было. Вместо него у окна стоял старик в парусиновых брюках и майке.

* * *

В тамбуре курил мой дед.

— Это ты книгу спер, — без предисловий сообщил он, затягиваясь мятой «беломориной». Дым клубился вокруг, превращая тамбур в газовую камеру. — Я знаю. Я и раньше догадывался, а теперь я все знаю.

Душегубка лязгала и подпрыгивала.

— Какую книгу? — не понял я.

Дед умер тридцать лет назад, от отека легких. Суровый, временами грубый человек, диктатор и мизантроп, он любил меня больше всех на свете. Мать рассказывала, что, когда недоношенного слизнячка принесли из роддома, дед без колебаний принял командование на себя. Ухаживал, мыл, пеленал, следил, чтоб кормили по расписанию, чтоб ни сквозняка… Построил всю семью «во спасение». «Ты не мать! — кричал он на маму. — Ты садистка! Иди сцеживайся…»

Результат налицо, подумал я.

— Немецкую. С голыми бабами.

Я покраснел. Дед говорил чистую правду. Сопливым подростком, кипевшим от гормонов, я обнаружил в дедовой тумбочке старую-престарую книгу на немецком языке. Немецкого я не знал. Но в книге имелось десятка два фотографий с «обнаженкой»: на пляже, в спортивном зале, на опушке леса. Разумеется, я понятия не имел, что такое «Конгресс Наготы и Образования», кто такой Адольф Кох, социалист и учитель, жертва Указа от 1933 года — он отказался исключать евреев из своих коммун, справедливо полагая, что голый еврей мало чем отличается от голого арийца… Ни черта я не знал и знать не хотел. Обвисшие сиськи и круглые задницы ценились малолетним сопляком куда выше всей истории натуризма от Адама до Международной федерации…

Что ж, дед лишился сокровища.

— Ты ее в туалете хранил. В бачке. Бабушка искала, весь дом перевернула, а в бачок заглянуть не догадалась. Не с ее спиной на верхотуру лазить…

В те поры у нас был старый унитаз с бачком наверху, под потолком, и свисавшей вниз цепочкой. За цепочку полагалось дергать. Воды в бачок наливалось чуть выше середины, и там, над водой, я оборудовал тайник. Впрочем, книга быстро отсырела, и ее пришлось выбросить.

— Дай закурить, — попросил я.

— Свои иметь надо.

— Мне твою хочется.

Он долго смотрел на меня, не спеша угостить табачком. Припухшие веки, белки глаз в красных прожилках; неприятный, испытующий взгляд. Потом дед вздохнул, разом обмякнув, и полез в карман пиджака за пачкой «Беломора». Дал прикурить от старой бензиновой зажигалки. Папироса оказалась безвкусной, как диетический хлебец.

— Извини, дед.

— За книгу?

— За все.

— Дурака кусок, — с удовлетворением сказал дед. — Извиняется он. Передо мной, значит, извиняется…

— А перед кем надо?

Вместо ответа он спросил:

— Тебя не удивляет, что ты не удивляешься?

Тавтология, машинально отметил я.

— В каком смысле?

— В таком. Ходишь тут: ах, мерещится! Ох, не может быть! А ведь ты уже принял и понял. Скоро согласишься.

— С кем я соглашусь?

— С кем надо. Вот тогда — хана. Ладно, иди. Я тут покурю еще.

Он был прав. Я раздвоился. Одна моя половинка по привычке ужасалась и изумлялась. Она жила стереотипами, эта половинка, жрала их на завтрак и ужин, пила их и дышала ими. Вне очерченных рамок она жизни не представляла. Волга впадает в Каспийское море, «Собаку Баскервилей» написал Конан Дойль, от слив бывает понос… Другая же часть, спрятанная глубоко-глубоко, большей частью (тавтология! о, дед…) спала. Но, проснувшись, она лезла на холодный, зябкий воздух так решительно, что скорлупа вокруг нее шла трещинами. Готовая принять все что угодно, она казалась беззащитной.

— Когда кажется, креститься надо, — сообщил мне в спину мой некрещеный дед, евший на одну Пасху мацу, на другую — куличи. — Коньяка много не пей, от него изжога. Лучше водки. Или самогону. На лимонных корочках.

— Где я тебе самогону в поезде возьму? — безнадежно откликнулся я.

— Спроси у Рафы. Он достанет. Он, если надо, из-под земли достанет.

Мы подъезжали к Белгороду.

* * *

Российская граница проскочила легко, как очередная стопка. Бородатый погранец — его морду я видел на бейдже Оксаны Потаповны — листать паспорт не захотел. Обнюхал, чихнул и вернул без комментариев. Таможня нас проигнорировала вообще. Зато из третьего купе кого-то выволокли за ноги и потащили из вагона в ночь. Бедняга вопил как резаный. Затылок его стучал но полу, по ступенькам и, наконец, по перрону.

Пять минут, отдаленный залп, и поезд тронулся.

— Пойду кофе закажу.

Рафаил Модестович, занятый извлечением очередной бутылки, не отреагировал. Я прикрыл за собой дверь. Колеса громыхали на стыках, но поезд шел плавно. Даже не приходилось хвататься за стены и поручни. Дверь соседнего купе была открыта. Все полки застелены, на нижних постели примяты, словно здесь только что сидели люди. На столе — стаканы, початая бутылка «Medoff», жареный гусь с оторванной ногой.

И — никого.

Курить ушли? «Заходи, кто хочет, бери, что хочешь!» Ладно, не мое это дело. За окнами мелькают огни — багровые, злые. «Красное смещение, — услужливо подсказывает память, взбодренная коньячными парами. — Эффект Доплера. Галактики продолжают разлетаться от точки Большого Взрыва…»

Кофе! Срочно!

От титана веет нешуточным жаром. С кипятком проблем не будет. Стучусь в купе проводников.

— Открыто!

Молоденькая проводница глядит на меня снизу вверх, полулежа на застеленной полке. Вставать она не спешит. Форменная синяя юбка совсем короткая. А ноги — наоборот, длинные и гладкие. И видны до…

В общем, хорошо видны.

Спохватившись, дергаю взгляд вверх — как собаку за поводок. Взгляд подчиняется с явной неохотой. Табличка «Наташа» на высокой груди. Это как в дамских романах: у каждой фемины — высокая грудь. Все выше, и выше, и выше… С заметным усилием тащу взгляд дальше. Улыбка. Такая, знаете ли…

Понимающая.

— Наташенька?

— Да-а-а?

— Кофе можно?

— А сладкое будете?

Глаза наивные-наивные. Пушистые ресницы порхают мотыльками. Кажется, что от них исходит легкое дуновение воздуха. В купе царит пряный, опиумный аромат духов.

— Сладкое? Не откажусь.

— Все настоящие мачо любят сладкое!

Розовый язычок облизывает пухлые губки. Что это? Флирт? Соблазнение?

— Что вы можете предложить?

— Из сладкого? О-о, у нас большой ассортимент!

— Я весь внимание!

— Конфеты, шоколад, вафли, клубничка-а-а…

— Клубничка, говорите?

— Хочешь?

— А ты сомневаешься?

— Какие могут быть сомнения? — Она наконец поднимается. — Ой!

Поезд содрогается. Ловлю проводницу в охапку. Не удержавшись на ногах, валюсь на полку вместе с Натали. Пушкин, значит; арап в порыве страсти. Губы, руки; мягкое, влажное, доступное…

— Тебе восемнадцать есть? — шепчу я, когда получаю такую возможность.

— Паспорт показать?! — В голосе — обида.

— Не надо паспорт. Я на слово поверю.

— А если нет — тогда что?

— Тогда — статья, душечка. Мне.

— Небось в первый раз ты про возраст не спрашивал…

— Какой еще «первый раз»?!

— Забыл, Сержик? Ай-ай-ай, скверный мальчик… Девятнадцать лет назад. Тоже в поезде. Моя мама была на год старше, чем я сейчас.


Раздолбанное купе. Пустой вагон. Зима. Санкт-Петербург — Харьков. Стекло треснуло, в щель немилосердно дует. Бутылка перцовки — из рук в руки. Кто предложил греться под одним одеялом? Кажется, она. Было хорошо. Расстались — легко, без сожаления. Я ей рукой помахал. Ее звали… Черт, как же ее звали-то?

Наташа на нее очень похожа.


— А ведь ты был женат.

— Не был! Мы только заявление подали…

Откуда она знает?!

— Значит, только заявление? До свадьбы — не считается? А после? Сколько раз не считается после свадьбы?! Как тебе результат, Сержик? Я лучше мамы? Ну, скажи, что лучше! Эй, ты куда?! Мы же только начали! Может, я тебе все наврала…

* * *

— Как кофе? Понравился?

Излом брови, добродушный прищур. Рафе бы еще бородку, и можно смело имя-отчество менять. На Владимира Ильича.

— Не распробовал.

Падаю напротив, отшибая зад. Моя стопка налита всклень. Жидкий янтарь колышется, играет масляными бликами. И ведь ни капли не проливается, что характерно. Ну, с богом! Плевать, что коньяк не пьют, как водку.

— Эдак вы и вкуса не распробуете! — смеется Рафаил Модестович. — Давайте-ка, Сереженька, я вам еще налью. Успокоились? Теперь с чувством, с толком, с расстановкой… Аромат обоняете? Во-о-от. — Он тянет это слово на манер Левы. — Пригубьте, покатайте во рту. Окажите уважение благородному напитку, тогда и он вас уважит. Впрочем, что это я вас учу? Вы и сами с усами…

Коньячок и впрямь хорош. Жаль, бутылка боком стоит, этикетку не разглядеть. Повернуть? — лень. Все лень. Только стопку и могу еще держать.

— А что кофий не распробовали — это правильно. Это вы молодец. Только дурак дважды наступает на одни и те же грабли. Вам не в чем себя винить. Она ведь сама напрашивалась. Мимолетная встреча, дорожный романчик. Молодость, гормоны взыграли — с кем не бывает? Жене не признались?

— Нет.

— Мудрое решение. Лишние нервы на пустом месте. Вот, закусите шоколадкой…

И правда, чего я распереживался? Ну, чуть не трахнул весёлую Натали. Так ведь не трахнул! Хватило силы воли! Врет, стерва вагонная, никакая она мне не дочь…

— Ай, молодца! Ай, умница! Не берите дурного в голову.

— Думаете?

— Наплевать и забыть. Суета сует…

— …и всяческая суета!

— Именно так, Сереженька. Радуйтесь жизни!

За окном мелькает грузная, мохнатая тень. Пока я поворачивал голову, тень исчезла. Лишь тьма, в которой вспыхивают глаза фонарей — желтые, хищные. Лишь отсвет далеких пожарищ на горизонте. Торфяники горят, что ли?

— Лева мне уже предлагал — забыть! За сорок два бакса…

— Ну и зря вы отказались. Средство, не стану врать, радикальное. Но помогает. К чему изводить себя понапрасну? Тем более когда вы ни в чем не виноваты.

— Конечно, не виноват!

— А я о чем толкую? Нам еще долго ехать, успеете понять — ни в чем нет вашей вины. Ни на грош. Поймете, родной мой, прочувствуете…

— Нет, погодите…

— Да что тут годить? Маме вы ничем помочь не могли.

— А вдруг…

— Очнулась? Вряд ли. Помните, Сереженька, — сердце, оно не железное…

— Нет, ты мне зубы не заговаривай…

— Ну что вы, право! Самоедством решили заняться? Еще деда вспомните. Или одноклассника, которого в трясучку обыграли. У Носова родители в торговле работали. Оба. А у вас? Если уж решили все по крохам перебрать — припомните, как вас Дикаша в шмэн обул. И на счетчик поставил. Вам еще повезло: фарцанули сигаретками, рассчитались…

— Дикаша грозился морду разбить…

— Вот-вот! Для Носова те два рубля — плюнуть и растереть. А для вас — спасение.

— Он сказал, по монетке копил…

— Мало ли что он сказал? Доверчивый вы, Сереженька.

Поезд рвался в ночь, захлебываясь гудком.

— Да что ж ты меня все время защищаешь? Тут я не виноват, тут прав, там обстоятельства заставили?!

— Я ведь адвокат, дорогой вы мой человечек! Ваш адвокат. Не забыли? Это работа моя — защищать и оправдывать. А вы мне помочь не хотите, упираетесь!

— Не упираюсь я…

— Клиент должен сотрудничать с адвокатом, доверять ему. Только тогда…

— Что — тогда? Убеди меня, Рафа! Заставь поверить! Мелочь, значит, никчемушная? Плюнуть и растереть? За какой бок меня ни возьми — все ерунда, говорить не о чем?! Вся моя жизнь — фигня на постном масле?

— Кем вы себя возомнили, Сереженька? Гитлером? Чингисханом? Чикатило, на худой конец? Вот и не переживайте. Нет за вами ничего. Ни-че-го. Даже на пятнадцать суток не наберется.

— Знаю, знаю твои дела. Ты не холоден и не горяч: о, если бы ты был холоден или горяч; но так как ты тепл, то изблюю тебя из уст моих…

— Вы мне этот постмодернизм бросьте. Нечего коньяк даром переводить.

— Так ведь конец, Рафа! Конец!

— Кто вам сказал, Сереженька, что это конец? Что за глупости… Все у вас только начинается. Вам еще с этим…

— Нет, мне хватит… Ладно, еще по одной. Вот ты — адвокат, да?

— Да, милый мой. Адвокат.

— А я, значит, обвиняемый. Хорошо. А об-ви-ни-тель где? Прокурор?!

— Не кричите, все спят…

— Кто он? Где он?!

— А вы сами как думаете, Сереженька?

* * *

— Пассажир! Вставайте, пассажир!

— А?

— Курский вокзал! Вставайте, говорю…

Взлетел ежиком — тем самым, гордым, которого пнули. Пятерней расчесать волосы. Охнуть от головной боли. Протереть глаза. Прийти в себя. Все вышеперечисленное, кроме охнуть, — без особого успеха. Выдернуть сумку из-под койки, прищемив палец. Охнуть еще раз, ясное дело. Покидать в сумку мелкое шмотье…

— Пассажир! Полотенечко-то оставьте! Оно казенное…

Нет, не Натали-клубничка. Другая проводница, пожилая.

…и воздвигся на перроне.

Господи, ведь это сплошная банальность — прибытие поезда. Зловещий шепот таксистов: «Машина! Недорого…» Бравые носильщики с тележками. Троица цыганок с чумазой детворой. Раздерганный похмельем бомж. Чемоданы, сумки, баулы. Москвичи и понаехавшие. Лысый коротышка в костюме.

Вздрагиваю.

— Рафаил Модестович?

— Что?

— Простите, обознался…

Нет, не он. Просто лысый. Мало ли лысых каждый день приезжает в Москву?

Когда меня разбудили, адвоката в купе не было.

Смотрю на вагон. От двери до двери бежит надпись: «Николай Конарев». Знать бы еще, кто он такой, этот Конарев… Ладно, брат, пошли в метро. На автомате: спуск под землю, карточка на две поездки, турникет, эскалатор, Кольцевая… Надо же, как вчера нагрузился. В мозгу булькали недопереваренные фрагменты мутного, тоскливого сна. Кажется, я пытался сбежать в Туле, но на перроне творилась такая жуткая, такая кошмарная хня, принявшая меня с распростертыми объятьями, что пришлось бегом вернуться в вагон; дергал стоп-кран, но тот, к счастью, не сработал; братался с Рафой по крови, требовал позвать начальника поезда, чтобы взять его за бороду…

— Мужчина! Вы садитесь?

— Что?

— Стал на дороге…

Литое плечо дамы отшвыривает меня в сторону. Дама грузится в вагон метро. А я, значит, загораживаю. Нет, я не сяду. Я обожду следующий состав. Да, метро. Нет, не вокзал. Ну и что? Да хоть автобус, такси, рикша! Видите? Там, за вагонным стеклом, улыбается мне Рафаил Модестович. Машет рукой, приглашая войти. Кто это рядом с адвокатом? А сзади? У двери? Кто висит на поручне? Кто читает книгу?

Кто хочет напомнить мне обо мне?

Нет, не войду.

Надо учиться жить с этим. Иначе я весь остаток жизни простою здесь, под землей, глядя, как поезда один за другим скрываются в тоннеле. Надо учиться. Заново. Можно, я еще немножко подожду? Совсем чуть-чуть. В конце концов, куда торопиться? Как говорил Рафа: «Кто вам сказал, Сереженька, что это конец? Что за глупости…»

— Мужчина! Вы едете?

Назад Дальше