Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 21 стр.


– Я всю жизнь был анархистом, – говорил Леон, – еще в Европе, в этой мелкой уличной луже, где только детям пускать кораблики. Прудон. Бакунин. Кропоткин. Малатеста, Голдман. Беркман. Магон и Ривера, конечно. Всю жизнь, с десяти лет, когда впервые услышал Элен Герц. Она приходила к моему учителю Прокопу Вальду, великому химику-взрывнику. Ее казнили потом, в Париже – за подготовку теракта.

Я встал и еще плеснул себе из мензурки. Жидкость была прозрачная, как родниковая вода, от нее пахло чистым спиртом, без сивушной примеси бутлегерского виски.

– Мы несем новый мир в наших сердцах, – продолжал Леон. – И этот мир ширится каждую минуту. Не уверен. Не уверен. Слишком часто я видел, как новый мир скукоживался. В наших сердцах, да, и в наших сердцах тоже. Несколько часов.

72 дня. Пять месяцев. Не так уж долго. Но игра стоит свеч. Париж 1871-го стоит обедни. Завтра люди проснутся – а бандитов больше нет. И полиции тоже нет. Как в Меса-Верде, когда мы взяли штурмом тюрьму. И у людей будет совсем немного времени, чтобы стать свободными. Но если кому-нибудь удастся – о, дело того стоит. Это – навсегда, на всю жизнь. Даже если потом войдут войска. Все равно. Мы разрушим этот город подпольных баров, казино и борделей. Как в Париже в 1871-м. Как в Калифорнии в 1911-м. Как в Гоневилле в 1928-м. В Говновилле. Нет, не в Говновилле, в Гневвилле, в городе гнева.

Наверно, вторая порция сделала свое дело. Я вдруг увидел все эти города, городки и деревеньки, где на несколько дней или месяцев безвластие и хаос освободили людей. Жизнь без полиции, без принуждения, без лжи, обмана и коррупции. Наверное, это в самом деле счастье – жить свободно, искренне, от всего сердца, хотя бы несколько дней. Я подумал о Салли, привязанной к стулу в подвале дома на Смит-стрит, подумал о Филис, заглотнувшей как наживку фальшивый блеск подпольных казино и борделей, о маме, которую я даже не смог похоронить, о друзьях-солдатах, которых Родина – изобретение буржуазии – послала умирать в Италию и Фландрию. Ведь они могли бы быть счастливы. Может, Леон прав и им не хватило свободы? Может, разрушив продажную власть и уничтожив мерзавцев, мы принесем людям счастье?

Ловкие морщинистые пальцы Бернштейна продолжали собирать бомбу.

То, что осталось у меня от души, давно покрыто мозолями, но я вспомнил ребят из ИРМ, и мне стало немножко стыдно перед мужчинами и женщинами, погибшими за землю и свободу в России, Мексике или Чикаго.

Я заставил себя подняться. Пора было идти.

Я уже подходил к дому Витторио, когда меня обогнал черный «форд». Мне было хорошо видно, как машина остановилась около подъезда, полноватый мужчина в мятом костюме вышел и открыл дверь, помогая своей спутнице. Я сразу узнал Филис, мне показалось, даже расслышал, как она сказала своему спутнику «Дорогуша!» – и в этот момент с противоположного конца улицы, заезжая на тротуар и визжа покрышками, промчался «каддилак». В открытом окне несколько раз что-то сверкнуло, я услышал знакомое «та-та-та-та» «томпсона» и, пригибаясь, бросился к Филис. Ее спутник полз мне навстречу, оставляя за собой густой кровавый след. Кажется, у него не было половины черепа. Я перепрыгнул через конвульсивно дергающееся тело и подбежал к девушке.

Филис сидела, привалившись к черному боку «форда», прижимая руки к животу. Платье было в крови, хоть выжимай, да и на мостовую уже натекла изрядная лужа. Судорога прошла по ее лицу, и Филис прошептала:

– Дорогуша, меня, кажется, убили… как глупо.

До того, как ее голубые глаза потухли, она успела вцепиться в мой рукав окровавленными пальцами.

Ее похоронили 29 октября, с кладбища Витторио повез меня в свое убежище. Машина долго петляла, сбивая со следа не то полицейских, не то ирландцев. В конце концов мы остановились у маленького покосившегося дома. Круглоголовый мужчина лет пятидесяти, с волосами песочного цвета, одетый в серый, неважно сидящий на нем костюм, открыл дверь. Мы прошли на кухню, где несколько итальянцев расположились вокруг стола, на котором стоял сифон и две пустые бутылки из-под пшеничного виски. Я заметил, что над дверью вбиты два гвоздя, на каждом – по пистолету: на случай, если, открыв дверь, обнаружишь врага с револьвером и получишь приказ поднять руки.

Салли, вся в черном, тоже была здесь. В ее голубых глазах сквозил лютый холод. Завидев меня, она поднялась.

– Мы выйдем во двор, – сказала она Витторио. Он даже не кивнул.

На лице его словно застыла маска. Похоже, он не мог простить себе смерти Филис. Не дождавшись моего звонка, она, никому не сказавшись, отправилась в полицию. Зная о дружбе Лу и главного городского копа, она попросила Билли Тизла помочь освободить сестру. Не знаю, удалось ли им договориться, но Билли, на свою беду, предложил подвезти Филис до дома.

О’Лири и его головорезы уже несколько дней следили за подъездом Витторио. Увидев автомобиль шефа полиции, они утвердились в своих худших подозрениях: Витторио и полиция теперь заодно. Они были злы за сожженный склад и не хотели упускать удобный случай.

Трудно вести прицельный огонь из движущейся машины, тем более стреляя из «томпсона».

К чести Лу (или Турка?) Салли тут же отпустили, тем более что о мирной конференции речь уже не шла. Похоже, войны было не избежать, а растерянная полиция не знала, с кем дружить и на кого нападать.

– Когда вы уезжаете? – спросил я.

– Сегодня вечером, – ответила Салли надтреснутым голосом. Ни мускуса, ни былого очарования в нем не осталось.

– Мне жаль, что так вышло.

Салли кивнула.

– Да, – сказала она, – жаль. Мама все время за нее боялась. Боялась, что-нибудь с ней случится. Ну, вот и сглазила.

Мы помолчали. Дымные облака плыли по серому небу.

– Скажите, – спросила Салли, – это вы заварили эту кашу? Ведь не было никаких подрывников-ирландцев из Бостона, правда?

Я покачал головой:

– Ну не я же взорвал заведение Витторио. И само по себе оно бы не взорвалось. Значит, какие-то подрывники все же были. Из Бостона или нет – какая разница?

Салли помолчала, ковыряя землю носком. Туфли у нее были новые и дорогие.

– Помните, вы обещали мне очистить город от мрази? Там, в поезде? Вот так вы это и делаете?

Я вздохнул:

– Все это глупости, Салли. Я пошутил тогда, в поезде. Я вовсе не борец за справедливость, а просто немолодой мужчина, езжу по стране в поисках своей пригоршни долларов.

– Ах да, – сказала Салли раздраженно. – Вам же все платили. И Витторио, и Турок. Может быть, даже О'Лири.

– Нет, с О'Лири я не успел повидаться, – ответил я, – и давайте закончим об этом. Я вдвое старше вас. Почти старик. И будь я проклят, если стану объяснять причины своих поступков и выставляться идиотом. Возвращайтесь домой и забудьте Гоневилл как страшный сон. Смойте эту чудовищную хну, утешьте свою маму… выйдите замуж за хорошего парня, в конце концов.

Салли покачала головой:

– Я не вернусь домой.

– Салли, – улыбнулся я, – вспомните, что вы говорили у Лу. Про этот город и про то, что мама была права и…

– Я не вернусь домой, – с напором повторила Салли. – Мы с Филис собирались в Нью-Йорк. Стать актрисами, певицами. Выступать на Бродвее. Вы ведь так и не слышали, как она пела? У нее был голос, чистый, как горный ручей. Ангельский голос. И мама очень любила слушать, как Филис поет.

– Но Филис умерла, – сказал я мягко. – Что вам-то делать в Нью-Йорке?

– Я теперь буду за нее, – ответила девушка. – Мы же сестры.

– Послушайте, Салли, – сказал я. – Вам кажется сейчас, что мир перевернулся. Но, поверьте, если я что-то понял на войне – это то, что убийство не так сильно меняет жизнь – за исключением убитого и – иногда – убийцы.

– Я думаю, война сильно изменила вашу жизнь, – сказала Салли.

Я кивнул:

– Да. Когда я вернулся в Америку, я два года не знал, как мне жить. Колесил по стране, бродяжничал, спал в ночлежках… чувствовал себя, как корабль, который плыл по реке, по проложенному фарватеру, но вдруг привычный маршрут закончился и вода несет дальше – и мне даже все равно куда. За спиной у меня остались трупы погибших на войне, а впереди – ужасные глаза мостов.

– Глаза мостов?

– Ну да. Знаете мост тут, за городом? Через гнилой ручей, который местные называют рекой. Вот на этом мосту меня и повязали. Я проехал полстраны, передать последнее «прости» невесте погибшего друга. Правда, девушка и не ждала его, вышла замуж через месяц после гибели Сэмми, а потом и вовсе уехала из города. Но я-то этого не знал и вот пришел сюда. И как раз на мосту Билли Тизл меня и повязал. Бродяжничество. Десять суток в местной тюрьме со всяким отребьем. И каждый день я видел, как под залог выходят убийцы, сутенеры и бутлегеры, – а я отсидел свое сполна в этом их Говно-вилле.

– И когда вы вышли, вы поклялись вернуться и отомстить? – спросила Салли. – Сквитаться со всем этим городом? Уничтожить, как Содом и Гоморру?

– Ну что вы, – я попытался улыбнуться, – как же можно сквитаться с целым городом?

– По крайней мере, Билли Тизл уже мертв, – сказала Салли и, глядя мне прямо в лицо своими холодными голубыми глазами, добавила: – Отличная работа, дорогуша!

И нервно улыбнулась, обнажив острые зубки, чуть испачканные в ярко-красной помаде.

Спустя год мой приятель встретил в подпольном баре Сакраменто голубоглазую рыжую девушку. Ее звали Филис, и она сказала, что была в Гоневилле незадолго до событий, о которых много писали газеты. Я попытался ее найти и узнал, что она переехала в Сан-Франциско, откуда вроде бы отправилась в Азию с одним из своих кавалеров.

Иногда я думаю, что это была Салли, а иногда – что какая-то совсем другая девушка. А Салли послушалась моего совета, вернулась домой, вышла замуж и родила двоих или троих милых деток.

Что же касается Гоневилла, ничего хорошего с этим городом не случилось. Впрочем, что мне до этого? Я сделал свою работу – и сделал ее отлично.

Хотя бы в этом Салли была права.

* * *

Стоило ли так стараться, спрашиваю я вас? Стоило ли Господу изливать огнь и серу на Гоморру и Содом? Стоило ли превращать в пепел город за городом? Все исчезнет и так – без всяких бомб, без Божьего гнева, без кровавой жатвы. Исчезнут анархисты, мечтающие переделать мир, исчезнут короли, принимающие решения о судьбе своей страны, исчезнет выражение «адская машина», кварталы публичных домов, ночные клубы с чарльстоном и фокстротом, манера называть женщин «бейби», обращение «дорогуша», частные детективные агентства, контрабандный виски, крутые немногословные парни, умеющие носить шляпу, бары, где, небрежно облокотясь на стойку, курят мужчины, а девушки достают сигарету, чтобы поймать призывный огонек полуночных ухажеров.

Все исчезнет, и невозможно поверить, что когда-то в американском городке полиция состояла на содержании у бандитов и было не понятно, кто настоящий хозяин города. То есть, что я говорю? Всем, конечно, было понятно, кто настоящий хозяин.

Пройдет без малого сто лет – и никто не поверит, что это было в Америке. Где-нибудь в Колумбии, в Мексике, в России – пожалуйста. Но не в Америке, нет.

Так стоило ли стараться, молодой человек, стоило ли стараться?

И старик кашляет – тяжелым, надсадным кашлем человека, сделавшего свою первую затяжку раньше, чем его собеседник появился на свет.

9.2 1934 год Прощай, Шанхай

На зал опускаются лазурные сумерки. Саксофон всхлипывает, вытянув шею, перекрывает людские крики, шорох шелковых платьев, стук каблуков. Гладкий зеркальный пол, колыхающиеся юбки и полы халатов, каблуки, каблуки, каблуки…

– Да, уже два месяца американцы пьют законно!

– Как весь остальной мир.

– Может, вернешься теперь?

– Ты шутишь?

Белые воротнички мужских рубашек, улыбающиеся женские лица. В темных углах – официанты в белом. Запах вина, запахи духов, запах английской яичницы с беконом, запах сигарет…

Альберт думает: так много незнакомых людей, а кажется – я всех их знаю.

– Да ладно, кому мешал «сухой закон»? Поверь, в Чикаго и Нью-Йорке пили не меньше, чем здесь.

– «Сухой закон» – это способ заработать на дешевой выпивке, вот что я скажу.

– Та же история с опиумом. Вы помните, как они здесь быстро его снова запретили в двадцать восьмом?

– А опиум что, был разрешен?

– Спроси лучше: он что, запрещен сейчас?

Смех, смех, смех. Черные смокинги, накрахмаленные рубашки. Протянутые руки, обнаженные плечи, жадеитовые серьги – европеец не отличит от нефрита.

Идеально круглые столы, беспорядочно расставленные стулья. Альберт Девис сидит в углу, пьет кофе, чтобы взбодриться. Такты музыки, обрывки разговора.

– Целый год, вы только представьте! Одними налогами они подняли миллионов сорок!

– Теперь-то Чан получает не меньше.

– Это уж точно.

– А в Америке опиум запрещен?

– Нет, что вы! Кому до него дело? В Америке курят только китайцы.

– Китайцы не могут не курить, такой народ.

Каблуки, каблуки, каблуки. Ноги кружат в ритмах вальса, в ритмах вальса ноги ступают легче ветра. Гладкий зеркальный пол, запах вина, запахи духов.

– «Сухого закона» больше нет! Выпьем!

Официант в белом, египетская сигара в руке, горький вкус кофе. Филис говорила, что только здесь, в Шанхае, впервые выпила, не нарушая закона. Когда у нас не было «прохибишн», я была еще девочкой, дорогуша!

Где ты, Филис?

Приталенная жакетка, юбка до колена, берет, косо сидящий на рыжих волосах. Морщила носик, смеялась, прикуривала сигарету от сигареты, с первой минуты стала называть «милый»: «Милый, будь ангелом, закажи мне еще коктейль».

Я был ангелом и заказал коктейль, а потом оплатил ей квартиру на полгода вперед: в конце концов, за один вечер на ипподроме я терял едва ли не больше, а Филис с Генри куда забавней скаковых лошадей.

Я вернулся через два года – и уже никто их не помнит.

– Журналист в круглых очках? Неплохие костюмы, но дешевая обувь? Ты шутишь! Всех не упомнишь!

– Рыжая американка? Я видел одну на прошлой неделе в «Парамаунте». Или даже двух.

– Зачем тебе? Посмотри вокруг – здесь столько девушек!

Китаянки в облегающих шелковых ципао, мягкие шелковые щечки. Глупенькие трогательные кореянки. Быстрые и хитрые японки. Ловкие мартышки-полукровки. Статные русские красавицы, глубокое декольте, вечерние платья. Словно модели Шанель и Молино, если не присматриваться, если не присматриваться.

Каблуки, каблуки, каблуки.

Ни одного знакомого лица – но все говорят как со старым приятелем. Видать, у шанхайцев хорошая память.

– Ты не вовремя уехал, старина! Пропустил небольшую войну.

– Жалко, что выиграли японцы.

– Но Шанхаю война пошла на пользу. Сам увидишь, как он изменился за два года!

– Это как в Токио после Большого Землетрясения. Новые магазины, дансинги, бары!

– Близость смерти возбуждает.

– Ты хотел сказать: близость японцев?

– Да-да. Близость японцев возбуждает.

– Особенно когда в любой момент можешь свалить.

Смех, смех, смех. Белые воротнички мужских рубашек, улыбающиеся женские лица. Зеркальный пол. Каблуки, каблуки, каблуки.

Китаянки научились танцевать, думает Альберт. Два года назад они нанимали в «Дель Монте» русских шлюх вместо учителей.

Да, Шанхай изменился – даже старых знакомых не сразу узнаешь.

Белые гвозди́ки покачиваются на висках, скрывают кончики изогнутых бровей. Она поворачивает голову – овальное лицо, высокая переносица, огромные глаза, длинные ресницы, мягкие губы, маленькие пагоды серег свисают до плеч. Танцуя, она проносится перед столиком Альберта раз, потом другой… Приникнув лицом к накрахмаленным складкам рубашки, склонив голову, утомленно смотрит из-под цветов гвоздики. Черные бархатные сапожки на высоком каблуке порхают в такт музыке, задевают края ципао, скользят, будто вороны, пролетающие под радугой.

Когда звуки «Неаполитанских ночей» растворяются в белом сиянии ламп, Альберт узнает ее. Он смотрит, как она садится, видит, как губы обхватывают соломинку, розовый коктейль плещется в высоком бокале.

– Добрый вечер, госпожа Су Линь.

– Добрый вечер, мистер Девис. Вы давно не бывали в наших краях.

– Я путешествовал. Амой, Гонконг, Макао… А вы стали еще красивее, госпожа.

Су Линь нагибает голову, серьги чуть слышно звенят – или это только кажется Альберту.

Саксофон всхлипывает, вытянув шею, перекрывает людские крики, шорох шелковых платьев, стук каблуков по зеркальному полу.

Лазурные сумерки опускаются на зал.

Жизнь кажется бесконечной, как морское путешествие. Вальс, фокстрот, чарльстон. Бак Клейтон играет в «Канидроме», Серж Эрмолл – в «Парамаунте».

Качка бесконечных танцзалов, легкая утренняя тошнота, одиночество – как горечь во рту, как соль на губах.

Время тянется незаметно. Все те же волны за бортом, все тот же ровный горизонт. Все тот же шумный перекресток Нанкин и Пекин-роуд. Те же двухэтажные автобусы, деревянные телеги, гоночные машины, сотня оборванных рикш, копошащиеся в пыли куры и стадо буйволов, которых гонят на бойню на Фирон-роуд.

Появляются новые друзья, открываются новые танцзалы. Все больше, все роскошней, все дешевле. «Парамаунт», «Скай Террас», «Венские сады»…

Никто уже не помнит двух смешных американцев – Генри и Филис.

Мне нравится эта женщина, думает Альберт. Она так устала, что, вернувшись после танца, сразу роняет голову на столик.

Третий этаж «Парамаунта». Электрические лампочки вделаны прямо в танцпол. Свет облегает ноги девушек, пробивается сквозь шелковые платья. Резкие тени падают на лица танцующих, превращая их в маски – демонические, глумливые, скорбные.

Назад Дальше