Генри был жалок. Альберт предпочел бы запомнить его молодым.
Альберт заказал еще скотч. Как бы поскорее дать Генри денег и отвязаться?
– Ты знаешь что-нибудь про Филис? – спросил Альберт, когда пауза затянулась.
– Да, – кивнул Генри, – конечно. Я знаю про Филис. Я думал, ты тоже знаешь.
Он начал рассказывать про войну 1932 года. Все случилось быстро: сначала демонстрации, потом драки, и вот уже японские корабли стоят на рейде и обстреливают город.
– Рассказывали, что японцы извинились перед англичанами и французами, что у них старые пушки и они могут случайно попасть не туда. Англичане сказали, что да, они понимают, война есть война, все в руках Господа, а французский адмирал ответил японцам, что у французов, напротив, пушки самые новые и они всегда попадают куда надо. И, как ты знаешь, ни один японский снаряд французам не достался. Все это знали – и кто мог, старался задержаться во французском квартале, носа не совал в китайский город и международный сеттльман. Можешь представить, что здесь творилось? В тот день японцы подошли к Наньтао, и беженцы с новой силой рванули сюда. Они бежали по бульвару Монтини, со всем, что могли унести. Я думаю, там было несколько десятков тысяч, когда все случилось. Страшная давка, паника… в какой-то момент я выпустил руку Филис…
Внезапно Альберт понял. Это был тот самый день, когда китайские самолеты уходили от японских истребителей и начали терять высоту. Чтобы избавиться от лишнего груза, они сбросили две бомбы. Прямо в толпу беженцев на бульваре Монтини.
– Филис была в самой гуще, – сказал Генри. – Надеюсь, что убило взрывом. Потому что еще больше народу затоптали заживо.
Третий стакан скотча пошел Генри на пользу, в голосе его появились знакомые нотки злой иронии.
– Ты знаешь, я же всегда знал, в каком мире мы живем. Великая война в Европе, гниль и разложение вокруг нас… это даже давало мне силы… ты ведь помнишь, да?
Альберт кивнул.
– Ну вот. А когда это случилось с Филис – все вдруг закончилось. Все перестало работать. Мне казалось, это высшая мудрость – помнить о смерти, об ужасе, который нас окружает. А оказалось – можно было и не помнить. Все равно, когда понадобится, нам напомнят. Самым доступным способом – ткнут носом, как котенка в его говно. Поначалу я думал, что все как-нибудь выправится, попробовал старый способ – опуститься на дно. Трущобы, ворье, шлюхи, даже опиум… ничего не помогало. В конце концов я оказался в приюте Армии Спасения и понял, что у меня одна мечта: убежать отсюда.
Альберт вспомнил Су Линь и вздохнул:
– Все бегут из Шанхая.
– Отсюда расползается что-то страшное – на фоне этого Великая война покажется детской игрой. Я сбежал в Америку, и, знаешь, там то же самое. Америки, которую я любил, больше нет. Ее убила Депрессия и отмена «сухого закона».
– Поэтому ты вернулся?
– Да, наверное. Я подумал – попытаюсь последний раз. Вдруг снова увижу Шанхай и стану таким, как пять лет назад. Не получилось.
– И что ты будешь делать? Уедешь в Европу?
– Ты не знаешь, что ли, что творится в Европе? – удивился Генри. – Одна Испания чего стоит!
– Я думаю, красные проиграют в Испании, – сказал Альберт.
– У меня есть план, – шепотом сказал Генри, – я нашел идеальное место. Никому не нужные острова. Идеальный климат. Людей мало. От всего на свете далеко. Посреди океана. Я думаю, когда все начнется, там можно будет отсидеться. Жаль, у меня нет денег на билет.
Альберт улыбнулся. Когда речь зашла о деньгах, на секунду он увидел прежнего Генри.
– Деньги я тебе дам, – сказал он, – но, может, ты лучше потратишь их в Шанхае?
– Помнишь, – ответил Генри, – мы как-то говорили с Филис и нахваливали Шанхай? А Филис сказала, что однажды уже видела один очень похожий город – и что теперь этого города больше нет?
– Не помню, – сознался Альберт.
– Ну, неважно. Короче, это такое пророчество. Скоро не будет никакого Шанхая. Я не знаю, кто придет – японцы, коммунисты, марсиане, – но этот город доживает последние дни.
– Честно говоря, – ответил Альберт, – я спокоен за Шанхай. Мы не уступим его японцам. Если такое случится – это будет конец Британской империи.
– Значит, не будет и Британской империи. И Европы тоже не будет. Даже насчет Америки я не уверен. Поэтому я и выбрал Гавайи. Знаешь, я уже присмотрел там местечко, нашел на карте. Мне название понравилось – «Жемчужная гавань». Красиво, правда?
(перебивает)
В начале восьмидесятых несколько британских пацифистов решили подготовиться к атомной войне. Проанализировали возможные места ядерных ударов. Изучили розу ветров. Посмотрели карты океанских течений. Выбрали в Атлантическом океане группу британских островов, куда радиоактивное заражение должно было добраться позже всего. Купили землю, перебрались туда жить. Через месяц на остров высадились аргентинские войска, и началась Фолклендская война.
А вот ядерного апокалипсиса так до сих пор и не случилось.
Нанкин-роуд – не лучшее место для разговоров. Еще не зажглись неоновые рекламы, но то и дело хлопают двери магазинов, впуская и выпуская новых покупателей.
– Могу ли я надеяться увидеть вас в Гонконге, если деловые интересы приведут меня туда? – спрашивает Альберт.
Су Линь затягивается сигаретой, дым тонкой струйкой поднимается к небу.
– Все может быть, – отвечает она.
Весна, новая шанхайская весна. Вечная морось сменилась душной жарой, можно позавидовать рикшам, на которых только короткие штаны. Су Линь сегодня одета по европейской моде.
– Мы знакомы пять лет, госпожа, – говорит Альберт, – и пять лет вы обещаете мне поездку в Сучжоу. Боюсь, как бы обещание новой встречи не оказалось столь же обманчивым.
Су Линь улыбается:
– Вы же можете съездить в Сучжоу без меня, мистер Девис. Это хорошо известный маршрут.
– Это будет неправильно, – отвечает Альберт. – Пусть Сучжоу навсегда останется для меня местом, куда мы не съездили с вами вдвоем.
– Хорошо, – Су Линь наклоняет голову, – возможно, в Гонконге нам больше повезет со встречей. А сейчас – прощайте, мне пора идти.
– Прощайте, госпожа, – говорит Альберт.
Мы так и не съездили в Сучжоу, повторяет он про себя. От этой фразы веет меланхолией. Так и не съездили в Сучжоу. Значит, Сучжоу будет для меня сердцем потаенного Китая, таинственного и чарующего, как Су Линь.
Девушка идет к автомобилю. Альберт смотрит вслед, представляет ее в ципао, шелк нежно переливается при каждом шаге, любое движение словно замедленно, как во сне.
Наверное, я был влюблен в нее, думает Альберт, был влюблен все эти пять лет, с того момента, как увидел в первый раз. Заходящее солнце золотит Нанкин-роуд, то тут, то там вспыхивают неоновые огни. Шофер раскрывает дверцу; садясь в машину, Су Линь оборачивается и чуть заметно улыбается.
Жаль, у меня нет с собой камеры, чтобы навек впечатать в эмульсию тонкую фигурку рядом с раскрытой дверью автомобиля, слабую улыбку на нежном лице, озаренном закатным светом. Если не фотоэмульсия, то хотя бы память пусть сохранит это мгновение.
Пройдет много лет, думает Альберт; богатый и утомленный жизнью, я буду сидеть в шанхайском кабаре, пары все также будут кружиться по зеркальному полу, я буду слушать привычный разноязыкий гомон, пить «джинслинг» и вспоминать тех, кого знал молодым, кого больше нет со мной, кто навсегда покинул Шанхай.
Шанхай! Запруженные улицы и грязные каналы, ночные бары, кинотеатры и казино, неоновый свет Нанкин-роуд и огни океанских пароходов на рейде Хуанпу. Китайские няньки-аны гуляют в парках с детьми, иностранные знаменитости фланируют по Бунду, пробегают полуголые рикши, выходят из автомобилей одетые по последней моде красавицы…
Вот он, мой Шанхай, с его любовью, музыкой и одиночеством.
Мой Шанхай, место расставания, вечный праздник разлуки.
* * *…И из этого краткого мгновения, ради которого все и затевалось, из этого мига слепой бесконечности он почти сразу сползает в дремоту, еще перекатывая во рту «спасибо» или «ох, как мне было хорошо», выталкивая влажными губами бессмысленное «детка», «зайка», «маленькая моя», бормоча на разных языках традиционное «люблю», да, соскальзывает в дрему, не в силах снова открыть глаза, откатывается на свой край, и уже потом, за гранью сна, протягивает руку, нащупывает округлое, теплое, чуть влажное – грудь, живот, бедро? – не разглядеть из глубины ночного забытья, но все равно: чужая плоть ложится в ладонь, словно отливка в родную форму, словно глиняная модель в затвердевший отпечаток, оставленный когда-то в сыром гипсе.
До самого утра, потерянный и одинокий, он будет барахтаться в мелководье сна, вздыхать и всхрапывать, ерзать и ворочаться.
До самого утра будет протягивать руку – грудь, живот, бедро? – словно успокаивая себя, еще раз проверяя, ища опору, бросая якорь.
11 1933 год Томек и сердце тьмы
Спустя много лет Мачек все чаще будет вспоминать тот дожд ливый день, предпоследнее воскресенье марта, когда они забрались в дощатую сторожку в дальнем конце сада Шкляревских. Сторожка могла быть капитанской каютой, калифорнийской гасиендой, факторией в джунглях Конго. На этот раз – итальянский замок.
– А может быть – башня, – сказал тогда Томек, – неважно. Главное, двери крепко заперты, и никто из нас не выйдет наружу еще десять дней.
– А что мы будем есть? – спросил Збышек и тут же покраснел. Все засмеялись.
– У нас полно запасов, – ответил Томек. – Мы ведь не просто сидим здесь, мы пируем.
Широким жестом он указал на колченогий стол, словно предлагая представить вместо одинокого графина домашнего лимонада и нескольких мутноватых стаканов – блюда с неведомыми яствами, бутылки с вином, серебряные приборы.
– А почему мы не выходим? – спросила Беата. – Нас захватили в плен?
– Нет, – ответил Томек, – мы сами заперлись. Мы не выходим, потому что снаружи – чума.
Беата кивнула, светлые локоны на секунду пришли в движение. Она была красива, как Луиза Пойндекстер, и Мачек отвернулся. За окном капли стекали по голым намокшим ветвям яблонь, по тупиковому забору горизонтальных досок, падали в жирную, грязную землю. Мачек знал: Беате нравится Томек.
Томек нравился им всем.
Его звали Томаш П. Радзаевский – и вряд ли сегодня кто-нибудь вспомнит, что значила буква «П». Томек был заводилой, вундеркиндом, самым умным мальчиком в Бжезинке, а может, и во всех окрестных деревнях, в Бабице, Будах, Райске, в Плавах и Харменже. Он был докой во всех гимназических науках, разбирался во всем, от вулканической лавы до индейских набегов. Если ему чего и не хватало, так это хитрости: Томек не умел скрывать, насколько он умен. В гимназии, решая для Юрека или Витека задачку на определение площади треугольного двора, он использовал синусы и прочую тригонометрию – хотя никто в классе и слова такого выговорить не мог.
Но главное, в чем Томек был мастером, – это придумывать игры. Это он три года назад, прочитав «Род Родригандов» Карла Мая, спланировал индейский набег на усадьбу Любовских: десять мальчишек в боевой раскраске, вооруженные копьями и одним настоящим топором, перелезли через забор и атаковали цепного пса Ганса, злющую немецкую овчарку, сидящую на цепи в конуре. Ганс захлебывался неистовым лаем, хриплым, как кашель курильщика, пани Любовска с веранды призывала матку бозку и посылала на головы мальчишек все проклятия, которые могла выговорить при детях, а в это время Томек и Марек выкрали из дома семилетнюю Злату – потому что индейцы всегда берут пленниц при набегах на гасиенды.
В тот раз Томек, как всегда, не рассчитал, насколько глупы взрослые: никому и в голову не пришло связать индейский налет с исчезновением девочки. Три часа вся Бжезинка разыскивала дочку пана Любовского, а Злата все это время, онемев от счастья, слушала о том, как Томек в прошлом году охотился на крокодилов и ловил мустангов с помощью лассо.
Еще год девочку не отпускали гулять с «этим ужасным Радзаевским», но когда ей исполнилось восемь, Злата добилась своего – и вот теперь сидит вместе со всеми, с восторгом глядя на Томека.
– Чума, – пояснил Томек, – это было вроде «испанки». От нее умерла половина Европы, может быть, даже две трети.
Злата кивнула: она слышала про «испанку», ее двоюродная тетя умерла от «испанки» еще до Златиного рождения. У бабушки до сих пор дома хранится фотографический портрет: худая девушка со старомодной прической и белым воротничком вокруг высокой шеи.
– И вот мы собрались в этом доме, – продолжал Томек, – накупили еды и вина, заперли двери, зажгли свечи и приготовились пировать, пока чума не утихнет.
– А мама? – спросил Юрек. – Маму мы не возьмем с собой?
Томек задумался на секунду.
– Наши родители в другом городе, – ответил он. – Сами мы не отсюда, мы приехали учиться в Университет. Там, за стенами нашего дворца, большой город, а не маленькое местечко, как Бжезинка.
– А, ну тогда хорошо, – успокоился Юрек.
Иренка нагнулась и что-то шепотом сказала брату по-русски. Юрек тут же стукнул ее ладонью по лбу, буркнув дура!
Злата засмеялась, но тут же замолчала, когда Томек из-под очков сердито зыркнул на Иренку и Юрека: он не любил, когда ему мешали.
– И вот мы собрались здесь и, чтобы не скучать, рассказываем друг другу всякие интересные истории: о приключениях, о путешествиях, о сражениях…
– И о любви? – добавила Беата.
Мачек едва заметно вздохнул. О любви, да. Он был влюблен в Беату уже два года – с тех пор, как прочитал «Трех мушкетеров» и решил, что у каждого настоящего авантюриста должна быть возлюбленная.
– И о любви, – согласился Томек.
– Что, и все? – огорчился Витек. – Просто сидеть и рассказывать?
– Не просто так рассказывать, – сказал Томек. – Мы должны так сочинять эти истории, чтобы они были, ну, связаны друг с другом. Как гирлянда. Чтобы одна словно цепляла другую, понятно?
– Не понятно, – сказала Иренка. – Давай ты начнешь, и мы разберемся?
– Нет, – сказал Томек, – так неинтересно. Пусть Мачек начнет.
Вот так всегда! Мачек замер в растерянности. Разве он рассказчик? Пусть бы Томек рассказывал!
– Я не знаю… – начал он.
– Это просто, – сказал Томек. – Ты придумай какую-нибудь картинку и начни ее рассказывать, а потом сочинится все остальное.
Мачек задумался. Ни одна картинка не приходила в голову. Он заговорил, надеясь, что история сложится сама:
– Ну… это несколько человек, и они сидят за столом. На столе стоят стаканы.
– С лимонадом? – спросил Збышек.
– Нет, нет, стаканы с ромом! – сказал Мачек.
– Они пираты?
– Нет, не пираты, – ответил Мачек и тут же пожалел: придумывай теперь, кто они. – Они знаменитые… знаме нитые…
– Революционеры, – выкрикнул молчавший до этого Бруно. Его двоюродный дядя жил в Советской России, Бруно считал себя коммунистом и даже хвастался, что читал «Манифест» Маркса.
– Да, – ухватился за идею Мачек, – революционеры-анархисты. Ирландские бомбисты. Они сидят за столом и готовят политическое убийство.
– Отлично, – сказал Томек.
И тут Мачек в самом деле увидел: их было двое, этих анархистов. Длинный стол, как в баре, куда Мачека отвел отец, когда они ездили в Хшанув на ярмарку. Кроме этих двоих, в баре никого не было. На одном были темные очки, как на шофере или мотоциклисте. Он подносил зажигалку к стаканам с ромом – или это был спирт? – и бледное голубое пламя стелилось над ними, как туман над лугом, отражаясь в зеркальной поверхности барной стойки. «За наших товарищей!» – сказал анархист и отправил стакан вдоль стойки к своему собеседнику.
– И что дальше? – спросил Томек.
Мачек тряхнул головой.
– Ну тебя, – сказал он, – рассказывай лучше сам. Мне ничего в голову не приходит, что ты от меня хочешь.
– Ну хорошо, – Томек вздохнул, – тогда давайте я расскажу. Представьте себе – равнина, туман, окопы и в них солдаты…
Томек умел рассказывать. Дождь барабанил по крыше сторожки, холодный мартовский ветер раскачивал голые ветви яблонь за окном, где-то вдалеке прошумел мотор автомашины – а восемь детей слушали, затаив дыхание.
Точно так же они сидели прошлым летом, почти год назад. Было жарко, Томек предложил играть в Африку – и вот уже Бжезинка превратилась в городок в Бельгийском Конго или в Камеруне, в самом, как сказал Томек, сердце тьмы, кругом расстилались джунгли, а неподалеку рабовладельцы разбили огромный лагерь…
Это была, наверное, самая грандиозная Томекова игра. Юрек украл у отца карту, старую, еще с русскими надписями – и поверх букв, которые Злата не могла прочитать, Томек вписал новые названия.
– Вот здесь главные ворота, – объяснял он, – вот тут – хижины, где живут рабы. Вот здесь – офицеры, а тут по периметру натянута колючая проволока…
– Что такое «периметр»? – спросил Витек, и Томек, вздохнув, объяснил.
Злата надеялась, что ее снова похитят – на этот раз отобьют у рабовладельцев, – но потом сообразила, что со своими рыжими косичками и веснушками совсем не похожа на негритянку-рабыню, и огорчилась.
– Не горюй, – сказал Томек, – в этом лагере не только негры, там самые разные люди. И не только люди, но даже звери!
Томек сочинял на ходу. Он вытаскивал персонажей из недавно прочитанных книжек, из американских и немецких фильмов, давал им новые имена, сталкивал друг с другом, переплетал, трансформировал. Так алхимики пытаются получить золото, трансмутируя неблагородные металлы, а кинологи выводят новые породы. Так доктор Моро на своем острове превращал животных в людей.