Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 25 стр.


– Они на самом деле не рабовладельцы, – продолжал Томек, – они вивисекторы.

– Кто? – спросили хором Витек и Збышек. Это был отработанный прием: они всегда так делали, когда Томек начинал сыпать неизвестными словами.

К концу июня стало ясно, что игра будет долгой и до освобождения рабов еще далеко. Неделю Томек размечал карту: окрестные поля превратились в джунгли, деревня оказалась центром поселения, здание Польской табачной монополии стало штабом рабовладельцев, а старые австро-венгерские казармы – хижинами рабов. Потом Томек велел перенести границы лагеря на местность: посреди окрестных полей они прорывали мелкие, почти незаметные канавки: за ними начинались джунгли. Оттуда должны были прийти отважные путешественники, чтобы спасти узников, томящихся в рабстве.

Все это казалось Мачеку только подготовкой к самой игре: сейчас все разметим, думал он, а потом наконец-то начнем. Он представлял, как летним вечером они прокрадываются к трехэтажным кирпичным казармам, возможно, даже воруют оружие у солдат, уносят и прячут в сторожке… но Томек никак не мог остановиться. Он рисовал схемы лагеря, часами рассказывал, как устроена жизнь рабов. Он придумал безумного ученого, доктора Йозефа Курца, ставившего эксперименты на близнецах и карликах, мечтавшего добыть лекарство вечной молодости, скрестив негров с обезьянами.

Одним июльским вечером Томек даже показал Мачеку и Збышеку страницу из медицинской энциклопедии, где был изображен человек изнутри. Переходя с польского на латынь, Томек объяснил, откуда нужно брать специальное секретное вещество, дающее молодость.

– И зачем все это? – спросил тогда Мачек. – А нельзя, чтобы это был просто лагерь рабовладельцев?

– Так будет неинтересно, – отрезал Томек, – будет детская игра. А должно быть по-настоящему страшно.

Мачеку не было страшно – но масштаб игры захватил даже его. Это была их тайна: только Томек и его друзья знали, что на самом деле Бжезинка – это лагерь злодеев-работорговцев, затерянный в африканских джунглях. Пан Ежи, владелец небольшой лавки, официантка Кристина из солдатской столовой, полицейский пан Анджей, даже их родители – все оказались включены в игру, сами того не зная. Они были связаны с работорговцами, они могли выдать отважных путешественников, замысливших освободить несчастных, день за днем умирающих в бараках.

– А что дальше? – спросил Збышек.

Тусклые мартовские сумерки опустились на деревню, струи дождя растворились в темноте.

Мачек нащупал в кармане спичечный коробок и подумал, что где-то был огарок.

– И тут они понимают, что сражаются вовсе не с немцами, – продолжал Томек, – что против них выступают вампиры. Специальный отряд трансильванских вампиров, под командованием самого графа Дракулы.

– Кого? – хором спросили Витек и Збышек.

Злате становится страшно. Про вампиров она почти ничего не знает, но слишком хорошо рассказывает Томек: она словно видит окопы, заполненные жидкой грязью, голодных изможденных солдат, белесый туман, стелящийся над промерзшей землей, и всадника на белом коне, с огромным ружьем на плече. Томек говорит замогильным голосом: «Я поработал на Восточном фронте, настало время перемен и на Западном!»

Зачем он пугает нас? – думает Злата. – Как было хорошо раньше, мы играли в индейцев и пиратов! Меня брали в плен и привязывали к дереву, а потом, чтобы я не плакала, рассказывали чудесные истории, совсем нестрашные, очень интересные. А теперь все изменилось. Наверное, Томек читает слишком много взрослых книг, да и вообще – скоро закончит гимназию. Мама сказала, он наверняка будет поступать в лицей, и значит – уедет из Бжезинки.

Злата думает: а вдруг я его никогда не увижу? Он станет взрослым, вернется летом – и не узнает меня? Или нет, я ведь тоже вырасту, буду красивая молодая барышня, и, может быть, Томек в меня влюбится, а я скажу ему: «Нет!» – и уйду, сдерживая слезы.

Стало совсем темно, и Мачек зажег спичку: мгновение их тени колышутся на стенах, словно призраки, словно поднявшиеся из могил Великой войны трансильванские вампиры. Вздрогнув, Збышек задевает стакан – звон стекла, Бруно шипит: «Шлимазл!» – точь-в-точь как его мама, когда он сам что-нибудь разобьет.

– Пся крев, – говорит Мачек, и спичка гаснет.

Становится еще страшней. Злата вспоминает, как Томек первый раз по-настоящему ее напугал, – да, прошлым августом, когда они играли в Африку.

В тот день Томека подстригли: голова его казалась еще круглее, чем обычно, стекла очков блестели на солнце. Злата встретила его на улице – он шел, глядя в землю, словно преследуя свою тень, шаг за шагом наступая ей на ноги. Они сели под яблоню, и Томек сказал:

– Сегодня я понял, почему в этом лагере не только негры. Йозеф Курц выяснил: если скрестить людей с овцами, можно получать нежнейшее руно.

– Что такое руно? – спросила Злата.

– Шерсть. Как с барана. Ты же знаешь, аргонавты, золотое руно… в гимназии вы должны были проходить.

Злата кивнула, хотя помнила смутно. В самом деле, что-то такое было… золотой баран и его шкура.

– И вот доктор Курц заселяет бараки этими овцелюдьми. Шерсть у них отрастает быстрее, чем у обычных овец, и надсмотрщики стригут их каждый день. А Курц использует белых людей, чтобы получать не только черную, но и светлую шерсть. Например, рыжую.

Томек протянул руку и взял Злату за косичку. Он разминал ее волосы пальцами, словно пробуя – хороши ли они, годятся ли на золотое руно. Злата дернулась, но Томек держал крепко. Она хотела сказать «Отстань!», но, глянув Томеку в лицо, осеклась: пустые глаза, будто он не видел ни ее, ни пыльной деревенской улицы с косо лежащими вечерними тенями, а смотрел куда-то вдаль – может быть, туда, где за много тысяч миль простирались африканские джунгли.

– Овцелюдей стригут, а людям-слонам вырывают зубы, добывают слоновую кость, – продолжал Томек. – Ее складывают в штабеля, а шерсть пакуют в огромные тюки, в такие кучи, и каждый день эти кучи растут… И овцелюди сидят в своих стойлах, они уже не могут говорить, только жалобно блеют…

Пальцы его разжались, Злата выдернула косу, крикнула: «Дурак!» – и припустила по дороге. Она бежала и думала, что ни в коем случае нельзя рассказывать маме, как она напугалась, – тогда уж ей точно снова запретят играть с Томеком.

Она постаралась забыть эту встречу – потому что больше рассказа про людей-слонов ее напугал пустой взгляд Томека, обращенный не то вглубь себя, не то к самому сердцу темной Африки.

И только спустя много лет, уже в Лондоне, увидев в Life знакомые с детства названия, Злата вспомнит этот разговор и внезапно догадается, куда на самом деле заглядывал Томек, откуда явились к нему фантасмагорические призраки бессловесных людей, почти превратившихся в животных.

С третьей спички Мачек зажигает огарок.

– Что дальше-то? – спрашивает Збышек. Он надеется, все уже забыли про разбитый стакан.

– А дальше появляется знаменитый охотник на вампиров, армейский доктор, голландец по фамилии ван Хельсинг, – продолжает Томек. – Он приезжает… на мотоцикле. И вместе с выжившими солдатами они дают последний бой вампирам – и побеждают.

– А вампира можно взять в плен? – спрашивает Беата.

Мачек смеется, но потом вспоминает, как прошлым августом они взяли в плен нескольких мальчишек из соседнего Райска. Мачек придумал, что они – помощники рабовладельцев и надо расстрелять их в овраге за деревней, но Томек сказал, что даже если они и враги, все равно их надо сначала судить. Збышеку досталось быть адвокатом, Бруно стал прокурором. Поначалу было смешно: ребята из Райска ничего не знали про игру и потому отрицали все обвинения, как и положено настоящим преступникам. Збышек уговаривал их признать свою вину, Бруно, увлекшись, требовал революционного правосудия. Мачек уже готовился вынести приговор, как вдруг Томек прервал игру.

– Надоело, – сказал он. – Отпустите их, пускай идут. Противно.

– Ты что? – возмутился тогда Мачек. – Давай их расстреляем, а потом уже отпустим. В следующий раз мы им попадемся – и они нас расстреляют.

– Вот я и говорю: надоело, – сказал Томек. – Пусть идут.

Тогда-то и стало ясно, что африканская игра зашла в тупик: хотя Бжезинка и окрестные деревни давно превратились на карте в лагерь и джунгли, Томек каждый день вносил новые уточнения. Все уже устали, и Мачек понял, что пора готовить спасательную операцию. Бруно предложил назвать ее «Спартак» – сказал, что в честь героя книжки про римских рабов, но Мачеку по секрету признался, что на самом деле – в честь организации немецких коммунистов, основанной Розой Люксембург. Мачек не знал, кто такая Роза Люксембург, и Бруно, задыхаясь от волнения, рассказал, как во время немецкой революции полицейские по приказу капиталистов убили Розу и ее мужа Карла Либкнехта.

Томек почти не принимал участия в подготовке «Спартака». Похоже, сочинив свою страшную историю, он потерял интерес к игре. Возможно, поэтому операция так и не состоялась: в конце августа зачастили дожди, и никому не хотелось ползти в грязи к армейским баракам, рискуя столкнуться с самыми настоящими, а не выдуманными часовыми. Мачек немного обиделся на Томека, но вскоре начались занятия в гимназии, пришел новый учитель пан Тадеуш, надо было решать бесконечные задачи по геометрии, и стало не до обид.

Вечером небывалый ветер налетел на Бжезинку. Он стучал деревянными языками ставен, трещал ветвями деревьев в саду, грохотал жестяной кровлей, сторожевым псом завывал в трубах. Огонь шумел, отвечая ветру, лоскуты пламени трепетали, обхватывая почерневшие сыроватые поленья. В комнате висел тонкий креп дыма, пахнущий живицей.

На деревню спускалась ночь, Злата слышала ее звуки. В темноте кровать превращалась в лодку, скользящую по реке. Светлые пятна кукольных платьев – как отсветы лунного света на воде, а может – как призраки, привидения.

В своей лодке Злата совсем одна. Не слышен густой сердитый голос отца, тихий, бархатный мамин голос, даже истошный, хриплый лай Ганса не слышен. Злата закрывает глаза и думает, что скоро опять придет лето, Томек придумает какую-нибудь новую игру, еще интересней – а может, они все-таки доиграют прошлогоднюю, соберутся и освободят бедных овцелюдей.

Что происходит с ними зимой? – думает Злата, засыпая. – Наверно, так и стоят в своих стойлах, больные, голодные, ничего не понимают. Все забыли о них, никто не спешит на помощь, никто не шлет тайную весточку «держитесь!», не разрабатывает план спасения. Несчастные овцы, бедные овечки, они уже ничего не ждут, остались в своем хлеву, застряли на бесконечно долгую осень, зиму и весну…

Но на самом деле, думает Злата, на самом деле мы не забыли вас. Скоро опять лето – и мы вернемся, чтобы спасти, вернемся, чтобы принести вам свободу.

* * *

Вибрирующая рама вагона, стыки рельс, грохот колес. Тата, та-та, та-та. Заглушает плач младенцев, придает ритм старческим стонам – возможно, предсмертным; врывается в непрочные, не приносящие успокоения сны.

Колеса по рельсам – как метроном. Чтобы не сбиться. Тата, та-та, та-та.

Кислый, ржавый запах железнодорожных перегонов; душный, гнилой душок распадающейся плоти; резкая аммиачная вонь стариковской немощи, женской бесприютности.

Тусклый свинцовый свет сквозь щели вагона… не различить – вечер или утро, не различить лиц соседей, наших соседей, не различить – сколько нас здесь. Стук по рельсам. Едет поезд, поезд полон.

Бесчестье, бессилие, безнадега. Лишенные имущества, дома, имен. Вповалку, без различия. Эвакуация, депортация, транспортировка. Беженцы, заключенные, перемещенные лица, перемешанные в буром сумраке, в гнилостной вони, затерянные среди булькающего кашля, надрывного, с повизгиванием, плача, среди стариковских – да, теперь уже точно предсмертных – стонов, среди грохота колес, метронома, отсчитывающего стыки рельс, километры или мили, отделяющие нас от покинутого, уже несуществующего дома, среди грохота, ведущего счет оставшимся дням жизни, словно механическая кукушка сошедших с ума стенных часов, беспрестанно повторяющая свое та-та, та-та, та-та…

12 1937 год Ночь над Европой

(Петр Колпаков)

Я помню, как началась эта ночь. На бульваре Клиши ко мне сел высокий темноволосый мужчина в хорошем сером костюме, при галстуке и с тростью. Он велел ехать в отель «Роваро»; его акцент напоминал о юге, о Средиземном море. Я еще по думал, что он был бы уместней где-нибудь на террасе прибрежного кафе или в оливковой роще, чем на ночной парижской улице. Не спросясь, он закурил сигару, откинулся на спинку сиденья и заговорил по-русски:

– Ты, шофер, не знаешь, насколько тебе повезло: жить в Париже. Ваши бабы в любви – самый шик, понимают в этом, как немцы – в машинах. Мне отец еще когда говорил: «Не попробуешь француженку – считай, любви и не знал». Старик-то еще до войны здесь обретался, застал, так сказать, ваш бель эпок. Я думал, он все больше про местных шлюх, а теперь понятно: у вас приличные женщины такое умеют!

Было понятно, что он возвращается от одной из таких приличных женщин. Он сообщал без тени стыда неприличнейшие и подробные обстоятельства проведенной ночи, наслаждаясь моим безмолвием. В истории этого Мидаса, превращавшего все, о чем он говорил, в шаловливую и безвкусную непристойность, мне отводилась роль немого тростника. Очевидно, он был уверен, что я не понимаю ни слова из его монолога, напыщенного до театральности.

– Ее зовут Жозефина. Старше меня, думаю, лет на пять. Я, знаешь ли, люблю молоденьких, свежих, ты понимаешь, да? – Он премерзко хохотнул. – Но в опытной женщине… в опытной женщине свой, как вы говорите, шик. Я сделаю ей подарок, да, царский подарок. Прямо сегодня ночью! Я напишу ей картину – она любит художников, знаешь? – нарисую ей наше армянское солнце, солнце любви! Жаркое, наполненное жизнью! Я ведь тоже художник, хоть молодой, а уже заслуженный! Молодым, как известно, везде у нас дорога – спасибо, так сказать, Советской власти. Все у нас равны – богатые и бедные, русские и армяне, рабочие и колхозники… а талантливых художников все равно мало! – Он снова хохотнул. – Мы, художники, на вес золота. Золотой валютный запас советской страны! Я вот Жозефину спросил: может у вас, в Париже, художник получить квартиру где-нибудь на Шанзелизе? Или, скажем, на Больших бульварах? Да ни в жизнь! А мне Советская власть дала и квартиру, и дачу… и даже, видишь, Париж! Представляю свою страну на Всемирной выставке, вместе, можно сказать, со МХАТом!

Он выбросил сигару в окно. Тлеющий огонек прочертил параболу в боковом зеркальце. Я по-прежнему молчал, придавленный нелепостью происходящего. Внезапно меня охватили презрение и жалость, вечные спутники моих бесконечных ночных часов. Я повернулся и сказал по-французски:

– Не мог бы месье помолчать? Ваша варварская тарабарщина отвлекает меня от дороги.

(Анита Симон-и-Марсель)

В эту субботу мы гостили в загородном доме Жюля Дюрана, коллеги моего мужа. Было жарко, и после обеда мы пошли прогуляться в поля. С нами была собака, фокстерьер, веселый и бестолковый; пес то убегал вперед, то возвращался. Внезапно он залаял и стал рыть землю.

– Кроличья нора, – сказал Жюль.

Муж рассмеялся и стал науськивать пса. Жирные комья земли летели во все стороны, черная клякса упала на подол моего платья. На мгновение мне показалось, что это не земля, а сгустившаяся до черноты кроличья кровь.

Меня вырвало.

Подняв голову, я увидела легкую гримасу брезгливости на лице мужа и бросилась к дому. Мужчины продолжили прогулку – вероятно, чтобы меня не смущать.

Меня раздирали ярость и стыд: я бежала не останавливаясь две мили до станции и первым же поездом вернулась в Париж.

Тряска успокоила меня. Глядя на попутчиков, спешивших вернуться в город до темноты, я думала о вечном повторении, об архетипах, снова и снова находящих пристанище в слабых людских телах. Пьер говорит: мы обречены разыгрывать один и тот же спектакль, бесконечно представлять одни и те же античные мифы – об инцесте, убийстве и жертвоприношении.

С одной стороны, все повторяется, думаю я, а с другой – не повторяется ничего. Никто из нас не существует: мы всего лишь точки в потоке времени, звенья в цепи причин и следствий. Не единый сюжет, а бесконечное развитие одних и тех же мотивов, как в музыке. Мотивы те же, а мелодия разная, аранжировки разные, всё разное.

Вот женщина и двое мужчин. Любой миф расскажет историю соперничества, битвы, гибели… и никогда – историю нежности, страсти, любви. Пантеон мифологических героев слишком беден – у мужчин мало сюжетов, которые они готовы воспринять.

Выйдя из вокзала, я не пошла домой, а, взяв такси, отправилась к «Франсису», где надеялась встретить Даньеля.

Первый же стакан вина отрезвил меня. С отчетливой ясностью я поняла, что двигаюсь по нисходящей, все глубже врастая в землю. Но иногда я еще испытываю великие радости этого мира, радости, подобные радостям любви.

Девочкой я жила на желтом берегу лазоревого моря, под жарким кубинским солнцем. Волны целовали мои босые ноги, а служанки в старом отцовском доме, не стесняясь меня, сговаривались с парнями, что придут к ним ночью.

Возможно, всю жизнь я снова пытаюсь обрести ту утраченную невинность.

(Петр)

Я оставил карикатурного армянина у дверей его отеля. Вряд ли Мережковский представлял грядущего хама таким: восторженный неофит, в чьей голове смешались восхищение мерзостью парижской чувственности, холуйское преклонение перед своим советским хозяином и смутные догадки о бесценности художественного дара. В своей самоуверенности он был нелеп и жалок – и акцент, равно чудовищный в обоих языках, только усиливал это впечатление.

Назад Дальше