– Мы обязательно должны соперничать? – говорит русский и смотрит сквозь очки большими глазами. – Разве мы не можем, как хиппи, любить друг друга?
– Все втроем? – смеется Камилла. – Нет, я не так голодна сегодня. Одного мужчины с меня хватит. И вообще – ты же читал Маркса в своем СССР? Конкуренция и соперничество – основа капитализма и свободного рынка. В этой конкурентной борьбе выиграет сильнейший, тот, у кого нарратив окажется побольше. Потому что чем бы вас, мальчиков, ни утешали, размер имеет значение.
– Хочешь сравнить? – говорит русский.
– Не хочу, – отмахивается Камилла, – потому что и так знаю. Ты же сам сказал: самые старые нарративы – самые большие. Ислам. Христианство. Старый добрый национализм. Вы и глазом не успеете моргнуть, как все это вернется – причем в самом диком виде, как в каком-нибудь Иране. Фундаментализм и всякое такое. Духовные основы, моральная нетерпимость, консервативные ценности, исконные традиции – в ход пойдет всё, что сможет объяснить вам, почему вы не похожи на соседа. Все, что сможет мобилизовать вас для соперничества с соседом. А всякая сексуальная свобода, мир, любовь и прочее отправятся в дальний чулан, откуда их, возможно, вытащат ваши внуки, уверенные, что сами придумали такие прекрасные вещи. Но сегодня уже только ты всерьез говоришь слово «хиппи» – и то потому, что провел последние двадцать лет за железным занавесом.
– Слово не важно, – говорит русский, – но люди не откажутся от того, что принесли им шестидесятые. И это не только секс-драгз-рок-н-ролл – это и уважение к правам меньшинств, борьба с расизмом и ксенофобией…
– С ксенофобией нельзя бороться, – говорит Камилла, – ксенофобия естественна, человек боится чужих и, к слову, правильно делает. А что до прав меньшинств – это просто трюк, который придумали белые в ожидании неизбежного момента, когда сами окажутся меньшинством. Но не думаю, что Третий Мир на это купится: все-таки старые нарративы будут посильней. Они выберут фундаментализм, а потом он перекинется и сюда, в Европу.
– Но Бог умер, – говорит русский. – Какой может быть фундаментализм без Бога?
– Ты образованный мальчик, – говорит Камилла, – ты знаешь, целое поколение, поколение Камю и Экзюпери, пыталось быть святым без Бога. Так что фундаменталистом без Бога тоже можно быть. И к тому же Бог умер не впервые, а если учесть, что до этого Он всегда воскресал, я бы не обольщалась… Помнишь, у Стивена Кинга? Иногда они возвращаются…
– Звучит страшновато, – после паузы говорит русский, – но вдруг ты ошибаешься? Нельзя же знать будущее.
Интересно, что чувствует парень, когда у него на глазах другой кадрит девушку, на которую он уже положил глаз? Каково это – быть неудачником? Только и остается, что налегать на местное светлое.
Губами я подбираюсь к запястью Камиллы, где бьется тонкая жилка, на секунду поднимаю голову и спрашиваю, глядя в темные антрацитовые глаза:
– Почему ты не носишь колец? Тебе пойдет серебро.
– Я не люблю серебро, – строго отвечает Камилла и левой рукой возвращает мои губы к прерванному поцелую, – не отвлекайся.
Я снова целую ее сухую кожу и улыбаюсь. Камилла поворачивается к русскому и говорит, что будущее нельзя знать, но можно предчувствовать.
– Хочешь, – говорит она, – я расскажу историю о детях, которые думали, что изобретают волшебный мир, а на самом деле – прозревали то, что ждало их собственный? Говоришь, ты приехал из Варшавы? Тогда представь себе польский городок, даже деревню, название которой тогда еще не попало в учебники…
Камилла рассказывает, но я не слушаю.
Закрыв глаза, я представляю наше завтрашнее утро.
– Ваше такси приехало, пани, – говорит хозяин. Камилла протягивает ему несколько мятых влажных крон и встает.
– Может, я тебя провожу? – говорит Митя.
Камилла качает головой:
– Не надо, – и рыжие волосы разлетаются во все стороны, – тебе это не надо.
На секунду задержавшись, она поворачивается и целует Митю в губы – коротким, жалящим поцелуем, острой вспышкой боли и возбуждения.
– Пойдем, – говорит она Вацлаву.
Они выходят, и влажный туман поглощает их.
В такси она спросила: правда ли, что чехи обирают туристов? Заманивают их, опаивают и грабят. Конечно, всякое бывает, подумал я, но вслух сказал, что это и есть та самая ксенофобия, о которой они говорили с русским, мы – нормальные цивилизованные европейцы, в Праге не опасней, чем в Париже, и вообще, мы едем к ней в гостиницу, если она хочет, я могу показать на ресепшене свой ID…
Камилла рассмеялась:
– Уж за себя-то я не боюсь!
Впрочем, в отеле нет никакого ресепшена: мы проходим темным садом, Камилла отпирает дверь своим ключом, и мы сразу идем в спальню: большая кровать, плотно задернутые шторы.
– Я знаю, ты любишь утреннее солнце, – говорит Камилла, – но я терпеть не могу, когда меня будит рассветный луч на бархатной девичьей щеке.
Она улыбается. Я помогаю ей стянуть футболку и опять думаю о русском пареньке, который, наверно, одиноко дрочит сейчас в своем дешевом хостеле. Слишком серьезный, чтобы нравиться девушкам. Если встречу снова – расскажу, в чем секрет. А то никто ему так и не даст – по крайней мере здесь, в Праге.
Я расстегиваю лифчик и, перед тем как сунуть в рот темно-красный сосок, чуть слышно шепчу:
– Я рад, что ты выбрала меня.
Камилла проводит острым ногтем по моим губам и отвечает:
– У русского не было шансов. Я предпочитаю local food.
Проклятое чешское пиво, думает Митя. Надо же так нажраться: полночи проворочался с боку на бок, уснул с рассветом, проснулся под вечер, голова раскалывается, трясет, будто в лихорадке. Простыл, что ли, или подцепил какой-нибудь местный вирус?
Он натягивает джинсы, плетется в туалет, плещет в лицо ледяной водой, с отвращением смотрит в зеркало. Ну и видок: мешки на пол-лица, капилляры полопались, глаза красные, как у кролика, да еще и нижнюю губу раздуло, словно от герпеса.
Фу, гадость. Надо, наверно, в аптеку, купить какую-нибудь мазь? Или лучше пластырь. И больше не надираться так бестолково. Ведь с самого начала, когда появился этот Вацлав, было понятно, что англичанка даст ему.
В Восточной Европе русские нынче не в моде. По всем статьям проигрывают в конкурентной борьбе.
Подхватив рюкзак, Митя выходит в вечерние сумерки. На краю сознания бьется слабое воспоминание, зыбкая тень недавнего сна, кошмара, липкого, как несвежее белье хостела, влажного, как пражский туман.
Ему снилось, будто они с Камиллой занимаются любовью. В темной спальне старого дома, за плотно занавешенными окнами. Страстный секс, какого никогда не было в Митиной жизни. Камилла бьется, кричит и стонет, кусается, царапает спину, а потом долго слизывает капельки крови, и Митя понимает: это не он, а Вацлав слабеет в объятиях рыжеволосой красавицы, это Вацлав бессильно замирает и проваливается в сон, такой же беспокойный и тревожный, как Митин… проваливается, чтобы проснуться на холодной земле среди надгробий Ольшанского кладбища.
Ни спальни, ни дома, ни сада. Никаких рассветных лучей, влажные пражские сумерки. Вацлава бьет озноб, вирус бессмертия бродит в его крови.
Биохимия, цедит Митя сквозь раздутую губу. Вот тебе и биохимия.
* * *Ничего не подгадывал, все само сложилось: пара дринков в баре, несколько гитарных рифов из проезжающей машины, холодный ночной воздух, слегка обжигающий легкие… и в конце переулка, по ту сторону пешеходного перехода – ярко-красная неоновая вывеска. Он смотрел на нее, потому что как раз туда и направлялся, собственно, шел домой, и не так чтобы был пьяный или какой-то по-особенному взволнованный, но вдруг светофор переключился с зеленого на красный, вспыхнул неожиданной рифмой к этой вывеске, в динамиках машины дрогнули далекие гитарные струны – и он замер, зачарованный невыразимой красотой момента, его абсолютным совершенством.
Как оно сложилось? Он не знает. Ни раньше, ни позже с ним не бывало ничего подобного. Он хорошо запомнил это внезапное мгновение городской гармонии; никому не рассказал о нем, но если бы спросили, в чем было дело, ответил бы: «Этот миг принадлежал вечности – один-единственный миг за всю мою жизнь».
16 1945 год День Трансфигурации
Эта история началась в один из тех неприветливых, холодных августовских дней, когда солнечный свет отливает не золотом, а, скорее, серебром, или нет – не серебром, а свинцом. К полудню тучи заволокли небо, пошел дождь, и могло показаться, что календарь только в насмешку относит август к трем летним месяцам. Старый поезд, направлявшийся в S**, с грохотом мчался между холмов Корнуолла. Поэты называли их изумрудными или хотя бы зелеными, но сегодня сквозь пелену дождя они казались такими же серыми, как затянутое облаками низкое небо.
Эта история началась в один из тех неприветливых, холодных августовских дней, когда солнечный свет отливает не золотом, а, скорее, серебром, или нет – не серебром, а свинцом. К полудню тучи заволокли небо, пошел дождь, и могло показаться, что календарь только в насмешку относит август к трем летним месяцам. Старый поезд, направлявшийся в S**, с грохотом мчался между холмов Корнуолла. Поэты называли их изумрудными или хотя бы зелеными, но сегодня сквозь пелену дождя они казались такими же серыми, как затянутое облаками низкое небо.
Лейтенант Стивен Нейл сидел у залитого дождем окна и провожал взглядом пейзаж, однообразный, как северное море. Волосы у Стивена были вьющиеся, но светлые, коротко стриженные; переносицу украшали круглые очки. Военная форма сидела не без некоторого щегольства, выдававшего в нем человека, всю войну ни разу не подходившего к линии фронта ближе, чем на выстрел «ФАУ-2». Впрочем, его заслуги перед Англией были несомненны: Стивен был математик, точнее – криптограф, иными словами, один из тех, кто в засекреченных лабораториях Блетчли-парка расшифровывал коды немецких подлодок, чтобы вернее навести на них наши корабли.
Принято считать, что математикам чужды эмоции. Между тем Стивену было всего двадцать пять, и, как положено молодому человеку его лет, он был безнадежно влюблен. По тому, глядя на мокрое стекло, он воображал золотистые локоны и нежный профиль той, к которой его мчал через серые холмы Корнуолла поезд, и радовался, что его шеф, майор Энтони Лиманс, легко дал ему увольнительную и попросил всего лишь докладывать, если Стивен заметит что-нибудь подозрительное.
Но что подозрительного может быть в такой медвежьей глуши? Тем более теперь, когда война в Европе окончена.
Пожилой мужчина vis-a-vis Стивена тоже был погружен в свои мысли, однако взгляд его, вместо того чтобы устремиться к окну, был прикован к страницам журнала, в начале путешествия извлеченного из потрепанного портфеля.
Двое пассажиров в соседнем купе представляли собой престранную пару: грустная молодая женщина в коричневой накидке и коротышка в черной сутане католического священника, похожий на грубо вырезанного из дерева Ноя с игрушечного ковчега. Они тоже молчали. Женщина читала книгу, а священник, казалось, пристально разглядывал своих спутников сквозь толстые стекла очков.
Дождь ли тому виной, ритмическое ли покачивание вагона, но постепенно глаза соседа Стивена закрылись, и журнал выпал из его рук. Отвлекшись от фантазий о прелестной Злате, Стивен нагнулся: на обложке было написано «Журнал теоретической физики», и это дало новое направление его мыслям.
– Простите, вы физик? – спросил он своего спутника.
– Когда-то был, – ответил тот, – во времена, когда физика еще была наукой.
– Мне кажется, как раз сейчас физика становится наукой по-настоящему! – горячо воскликнул молодой человек. – Мы как никогда близки к разгадке тайны строения атома!
– Ученые не разгадывают тайн, тайны – территория мистиков. И каждая тайна, разгаданная ими, только нагоняет еще больше туману, в котором еще проще одурачить простофиль, охочих до модных теорий.
Стивен замолчал, сбитый с толку таким неожиданно страстным ответом.
– Простите, что вмешиваюсь в ваш разговор, – услышал он голос низенького священника, – но я услышал, что вы говорите о вещах, к которым я имею самое прямое, я бы сказал – профессиональное отношение.
Стивен с досадой обернулся к священнику, однако круглое лицо патера было столь простодушно, что раздражение тут же покинуло юношу.
– Разве святой отец – физик? – спросил он.
– Нет, что вы, – и священник смущенно улыбнулся. – Я не так умен, чтобы разбираться в современной науке. Но вы говорили о мистиках, а мне, в силу моей работы, приходится иметь с этим дело.
– Я говорил о мистике в переносном смысле, – сказал пожилой мужчина. – Я не имел в виду все эти ваши превращения вина в кровь и тому подобное.
– Странно, что вы заговорили о превращении, – пробормотал священник, – и именно сегодня, в преддверии…
– Впрочем, – продолжал мужчина, – так называемая современная физика причудливее вашего религиозного шарлатанства. Если у вас вино становится кровью, у копенгагенцев вино одновременно является и вином, и кровью и окончательно превращается в то либо в другое, лишь когда делаешь первый глоток. Они называют это «эффектом наблюдателя».
– Я слышал о таком, – кивнул Стивен, – мне показалось забавным…
– Вам показалось забавным? – резко сказал мужчина. – Интересно, показалось ли бы забавным святому отцу, если бы богоматерь превращалась в Иисуса?
– Богоматерь не превращается в Иисуса, – смиренно сказал священник, – но Бог, как мы знаем, един в трех лицах. Мне кажется, это близко к тому, о чем говорите вы.
Мужчина фыркнул:
– Электрон-отец, электрон-сын и электрон-святой дух. Очень смешно.
– Вы обвинили современных физиков в том, что, раскрыв покров одной тайны, они приносят на смену ей еще одну, – сказал священник. – Но как раз это и доказывает, что если они и мистики, то настоящие. Истинные мистики ничего не оставят в тени, а тайна так и пребудет тайной. Это мистику-дилетанту не обойтись без покрова таинственности, за которым всегда прячется нечто вполне тривиальное.
– Это слишком сложно для меня, отец…
– Патер Фейн, с вашего позволения, – сказал коротышка.
– Профессор Эванс, – склонил голову физик.
Юноша тоже поспешил представиться, и только молодая женщина по-прежнему хранила молчание. Ее тонкие бледные губы были сжаты, черные локоны обрамляли бледное лицо, подобно траурной раме, а вся неподвижная фигура, казалось, выражала скорбь.
Как кошка. Как будто у нее девять жизней. Девять – или ни одной. Падает на четыре лапы, хвост трубой. Черный дым. Если умирать – то тоже девять раз. Маленькая смерть кошки. Совсем маленькая смерть. Девять маленьких смертей. Девять тысяч смертей. Девять миллионов.
Черная шерстка или рыжая. Красная от крови. Рыжая от ржавчины. Колючая проволока, пропущенная сквозь плоть. Дети переминаются с ноги на ногу. Улыбаются. Они улыбаются, ты видишь – они улыбаются! Улыбнись, улыбнись тоже. Но кузов полон. Ценный груз. Вповалку, без различия.
Фотографии не умеют кричать.
Life значит «жизнь».
Они называют это иронией. Немецкие романтики. Романтики. Немецкие.
Вповалку, без различия. Стук колес по рельсам. Проволока через плоть, крест-накрест через окно. Поезд, поезд полон. Ценный груз. Девять тысяч маленьких смертей.
Когда я умру, я умру одна. Мне повезет. Если мне повезет.
Я тренируюсь. Каждый день, каждый час. Как кошка. Девять тысяч раз. Девять миллионов.
Колеса по рельсам – как метроном. Чтобы не сбиться. Раз за разом. Чтобы успеть, пока поезд не остановился.
Они сошли на мокрую от дождя дощатую платформу. Ну да, все четверо приехали в один и тот же приморский городок, скорее даже – деревушку. Стивен хотел помочь женщине понести чемодан, но, когда протянул руку, она отшатнулась. Патер Фейн взял ее за локоть и что-то тихо сказал.
Стивен обогнал их и следом за профессором Эвансом направился к единственной гостинице, высившейся в дюнах. Безлюдное однообразие пейзажа лишь подчеркивали редкие фонарные столбы, напоминавшие о городской цивилизации меньше, чем лесные деревья, и деревья несуразнее фонарных столбов в этом пейзаже. Молодой человек невольно задумался, насколько кажущийся беспорядок растущих тут и там сосен богаче и разнообразней упорядоченной структуры фонарей. Если бы кто-то захотел зашифровать здесь послание, только деревья могли бы послужить ему верными помощниками: столбы годились лишь на то, чтобы задать координатную сетку, внутри которой умелый шифровальщик мог бы скрыть достаточно информации, чтобы обеспечить Стивена работой на ближайшие дни.
По счастью, если Бог и говорил со своими созданиями символами, Он не унижался до математических головоломок. Старик не играет в кости – Стивен вспомнил Эйнштейна. Или теперь принято считать, что все-таки играет?
Он хотел было спросить об этом профессора Эванса, но тот, с неожиданной для его возраста резвостью, ушел далеко вперед. Стивен прибавил шагу, и тут его окликнули.
Юноша обернулся: прислонившись к дереву, на него смотрела женщина. Она была одета не по погоде, это сразу бросалось в глаза: шляпе с широкими полями, украшенной кружевной вуалью, полагалось защищать хозяйку от ярких солнечных лучей, на которые в ближайшие дни не приходилось надеяться. Довоенное платье немного старомодное, но даже неопытный в таких вещах Стивен понял, что когда-то оно было дорогим и модным.
Женщина молчала, только слегка качала бедрами и время от времени подносила ко рту зажженную сигарету: облачко дыма не давало различить лицо, и без того скрытое в тени.