Наверное, после такого пожара ничего съестного не осталось, хотя – вдруг в подвале были припасы? Скажем, несколько банок тушенки? В самом деле, чего тушенке сделается – особенно если в подвале, где и пожара-то толком не бывает. Ребята рассказывали: одну тетку с двумя детьми завалило во время налета. Когда через три дня откопали – она еще жива была! Так что не зря он сюда идет, надо копать поглубже, вдруг что-нибудь да найдется?
Палка годилась ворошить угли – а вот по-настоящему копать никак не получалось. Мальчишка вспомнил, что видел в саду не тронутую огнем садовую беседку, и сообразил, что кусок рыжей глиняной черепицы вполне заменит если не лопату, то совок.
Через два часа он признал: у него нет шансов докопаться до подвала. Дом был большой, и сгоревшие останки – минимум в метр глубиной. Это плохо; еще хуже, что мальчишка не знал, как попасть в подвал. Где-то должен быть люк, или лестница, или еще какой-то спуск, но чтобы их найти, пришлось бы расчистить всё, кроме фундамента: работа, которой хватило бы на неделю нескольким взрослым мужчинам.
Разочарованный мальчик посмотрел на сложенные в кучку трофеи. Почерневшие ржавые гвозди; два железных уголка, вероятно, когда-то прибитые к углам дорожного сундука; металлическая коробка из-под леденцов, точь-в-точь как та, в которой до войны он держал свои «секретики» (пустая); граненое стеклянное яйцо, чуть больше голубиного, с трудом умещающееся в ладони.
Мальчик рукавом рубахи стер с яйца копоть и повертел в руках. Солнечные лучи вспыхнули разноцветными радугами. Не стекло – хрусталь, догадался мальчик. Такие же радуги, как в хрустальной люстре.
Он завязал находки в узелок и стал спускаться к озеру. Полдня провозился, а толку чуть. Лучше бы в лес сходил, поискал грибы или орехи – тоже не наешься, но хоть что-то. А тут – тьфу!
Он плюнул в воду, потом поднял камешек и запустил его, стараясь сделать «блинчик». Плюх! Камень ушел на дно, следом за ним – второй и третий. Невезучий день, подумал мальчик. Все впустую.
Он развязал узел и еще раз осмотрел трофеи. Лучше всего тут же их и выкинуть, разве что коробочка может пригодиться. И хрустальное яйцо можно сменять на что-нибудь съестное… Впрочем, кому посреди разоренной страны нужны разноцветные радуги?
Он повертел яйцо в руках. Казалось, солнце отражается одновременно от всех его граней: яйцо сверкало, как маленький праздник, как память о мирной жизни, о милых безделках, смешных мелочах… о времени, когда еда стояла на кухонной полке и потому ценилась меньше, чем забавные украшения и блестящие побрякушки. Как память о времени, когда у него были дом и семья.
Он размахнулся и метнул яйцо подальше. Словно на прощание, оно еще разок вспыхнуло в полете и без всплеска исчезло под водой.
Мальчик сунул в карман штанов жестяную коробку и, не оглядываясь, пошел прочь.
13.2 1992 год Вечеринки завтрашнего дня (remix)
Польские ребята, с которыми я подружился в Варшаве, говорили, что стопом никто не ездит. Мол, водители подбирают только солдат да красивых девчонок. Но у меня все равно не было денег, чтобы добраться до Праги на поезде, и я попросил кого-нибудь из новых друзей подбросить меня до трассы, а там – будь что будет.
Для меня автостоп всегда был посланием из легендарных шестидесятых, из заповедного времени хиппи, фри-лава, Easy Rider и Riders on the Storm. Даже автостоп в России – что уж говорить о Европе.
Первую попутку я поймал через полчаса – до самого Вроцлава. Судя по карте, это была как раз половина дороги, так что я посмеялся над дурными пророчествами варшавских друзей и взгромоздился на сиденье рядом с грузным усатым водителем, мужиком лет сорока, который, как и все поляки его поколения, неплохо понимал по-русски. Узнав, что я еду в Прагу, он сказал, что может подбросить меня по трассе еще километров восемьдесят за Вроцлавом. Потом мне сворачивать, сказал он, распушив усы довольной ухмылкой, у меня там есть где заночевать.
Мне казалось, он даже подмигнул – мол, понимаешь, о чем я, парень? – но мне нечего было ему сказать в ответ: Варшава так и не прервала мой вынужденный целибат. Все надежды были на Прагу с ее репутацией Парижа Восточной Европы и точки притяжения богемной молодежи.
Водитель, как и обещал, высадил меня в восьмидесяти километрах за Вроцлавом. Было часа три, до Праги оставалось километров двести, так что первые полчаса я беспечным взглядом провожал каждую машину, не удостоившую меня остановки. Но ближе к четырем небо заволокло тучами, и я всерьез обеспокоился – не придется ли мокнуть под дождем? Мокрого человека берут куда менее охотно, хотя вроде бы продрогший путешественник должен вызывать больше сочувствия. Вздохнув, я вскинул рюкзак на плечи и пошел вдоль трассы, надеясь найти какую-нибудь автобусную остановку или другое укрытие.
За поворотом трасса уходила вниз и, спустившись, я увидел указатель. Солнце выглянуло из-за туч, и я, свалив рюкзак в траву, снова начал голосовать. Машины были по-прежнему редки, и никто даже не думал останавливаться. В какой-то момент, устав ждать удачи, я оглянулся на указатель, на фоне которого позировал последний час. Удивительно, что только тут мне пришло в голову прочесть надпись, которая изрядно меня развеселила.
Городок, рядом с которым я провел уже два часа, назывался Bardo – не как французская актриса с t на конце, а как загробный мир у тибетских буддистов. Я представил себя рассказ под названием «Застрявший в Бардо» – не то про автостопщика, не то про призрака или вампира, заблудившегося в посмертных скитаниях.
Придумать концовку я не успел: меня подобрал фольксвагеновский микроавтобус. Дюжина молодых поляков ехала в Прагу на рок-фестиваль, так что вскоре я уже был в курсе ближайших культурных событий в «Париже Восточной Европы».
* * *К вечеру сгустилась мгла ненастного дня. Тусклый свет электрических фонарей потонул во влажном пражском тумане. Он крадется по городу, обволакивает дома, стелется по сырым улицам, заползает в Йозефов, окутывает то, что осталось от еврейского квартала, клубится над крышей Староновой синагоги, ищет спрятанного Голема, вьется над статуями Карлова моста, нависает над Влтавой, перекатывается через Олений ров, приникает к окнам Града, выкликает призрак императора Рудольфа, короля-алхимика… Но только Вацлав Гавел, президент-писатель, смотрит на город сквозь потускневшее от сырости стекло.
Город засыпает, но в маленьком клубе в подвале бывшего общежития в Страхове вовсю грохочет музыка. Шум наполняет маленький зал, кровь быстрее бежит в жилах…
Я заметил эту девушку сразу: она была рыжая, а я всегда перся от рыжих, даже если это были крашенные хной провинциальные дурехи, приехавшие в Прагу из своих Брно или Остравы. Она танцевала прямо напротив солиста, и когда выскочила в освещенный пятачок у самой сцены, я заметил, как вспыхнули лисьим огнем длинные волосы. Тут уж я не спускал с нее глаз и постепенно пробирался поближе, стараясь разглядеть, как она подпрыгивает и размахивает руками в такт завываниям патлатого солиста в драной майке.
Даже если крашеная – она все равно была хороша.
Честно говоря, на панк-концертах редко таких встретишь – даже когда приезжает из Бристоля Disorder или еще какие западные звезды, девчонки попадаются сплошь страшные. Хорошенькие любят классический рок, в крайнем случае – выходящий из моды heavy metal, а панк, он, конечно, not dead, но чешские панкушки временами выглядят так, будто их только что выкопали из могилы.
А эта, вот уж точно, совсем не из местных. Туристок я за милю чую. После Бархатной революции девчонки со всей Европы рванули в Злату Прагу, воздух свободы, «Обчански Форум», Havela na Hrad. Легкая добыча – цепляешь в самых туристских местах, на Карловом мосту, на Староместской, говоришь по-английски, обещаешь частный тур по революционному городу. Вот окно, из которого выбросили Яна Масарика, вот здесь сжег себя Ян Палах, вот тут шли советские танки в 1968-м, а тут прошли мы 17 ноября 1989-го.
Последняя остановка – постель одинокого революционера. Какая же туристка не захочет увезти с собой воспоминание о бархатной ночи революционных объятий?
Но если девушка еще не готова, я веду ее в «007», знаменитую «семерку» – старейший андерграундный клуб, открытый в 1969-м, на следующий год после советских танков.
Сегодня, впрочем, я пришел сюда один, но, ейда, не будь я Вацлав Птачков, если не уйду отсюда вместе с этой рыжей.
– Я в Москве смотрел фильм Годара, – говорит русский, – «Германия, год нулевой». И там, после падения Стены, бродит такой неприкаянный шпион и всюду реклама сигарет, где написано “Test West”, а он не может понять, где здесь West. Точно так же, я думаю, и Джеймс Бонд…
Вот ведь увязался! Вацлав было решил, все уже на мази, – но нет, глядите! Очки на носу, нечесаные длинные волосы, третьего дня приехал автостопом… теперь, когда их танки убрались, они тоже ездят сюда туристами. Зачем? Знамо дело, чтобы клеить наших девушек!
Рыжая Камилла, впрочем, совсем не наша – хотя за англичанку Вацлав бы ее тоже никогда не принял. Что-то есть в ней славянское, не то овал лица, не то полные, ярко накрашенные губы… то и дело она подносит к ним тлеющую сигарету, через мгновение выдыхает тонкую струйку дыма, растворяющегося в прокуренном воздухе полночной пивницы.
– Я думаю, все не так, – говорит она. – Джеймс Бонд просто состарился. Манипенни умерла старой девой, Q живет бобылем на пенсии, ни с кем не видится и голосует за тори.
– А Бонд? – спрашивает Вацлав.
– Бонд давно в отставке, – говорит Камилла, – он тоскует и иногда путешествует по тем местам, где ему довелось поработать.
– Москва? – говорит русский.
– Бонд никогда не был в Москве, – кривится Вацлав. В отличие от русских он-то читал все романы Флеминга.
– Нет-нет, он ездит в какие-нибудь туристские места, – говорит Камилла, – куда-нибудь в Японию, на Гавайи, в Танжер… да хоть в Лас-Вегас. Он болен, у него… – Она поднимает худой палец с длинным ногтем, и Вацлав тут же говорит: У него рак! Камилла благодарно кивает и продолжает: –…И вот он лежит в гостиничном номере, пьет свой мартини с водкой, вспоминает старые приключения и грустит по временам холодной войны.
– Если он протянет еще пару лет, его рак научатся лечить, – говорит Вацлав. – Поверьте мне, я биохимик, знаю, что говорю.
– Биохимик, правда? – поднимает брови Камилла. – И когда вы разгадаете загадку вечной жизни?
Говорят, есть какие-то специальные методы, чтобы склеить девушку. Даже книги об этом пишут. Я, впрочем, книг не читал, у меня своя теория. Главное, чтобы ей было интересно. Тему надо правильно подобрать. Не о сексе, но о чем-то возбуждающем. Еще недавно хорошо шла революция, бархатная, как Velvet Underground, но нынче бархат потерся, утратил свежесть и сексапил.
Поэтому я говорю про биохимию. Невиданный прогресс. Решение социальных проблем. Генномодифицированные растения. Наука накормит всех. Прогресс даст новую пищу. В XXI веке никто не будет голодать.
И разумеется, гены, размножение, клонирование. Ничто, конечно, не заменит двух людей, которые любят друг друга и зачинают новую жизнь… и тут взять за руку и посмотреть в глаза с такой хитрой плутовской улыбкой: мол, я и сам понимаю, что смешно выгляжу, но не могу удержаться.
Но на самом деле я знаю: неважно, что говорить. Главное – у меня в голове. Нужно весь вечер представлять, как мы утром просыпаемся вместе. Не то, как я ее раздеваю, не секс, не поцелуи – нет. Для женщины главное – это утро завтрашнего дня. И то обещание, которое я безмолвно даю, – когда все уже закончится, быть нежным, как рассветный луч на бархатной девичьей щеке.
– Опять же – вечная жизнь, – говорит Вацлав. – Я уверен, в ближайшие десятилетия наука решит вопрос вечной жизни.
– Мне кажется, – отвечает Камилла, – много лет назад я уже слышала, что в новом веке наука решит все проблемы. Едва ли не тут, в Праге, на лекции одного профессора.
– Бессмертие вообще традиционная пражская тема, – подмигивает ей русский. – Философский камень и прочее…
– Вы знаете историю про князя Лукаша из Жижкова? – говорит Вацлав. – Он пил кровь девственниц, чтобы стать бессмертным.
– Знал бы он, как трудно нынче найти столько девственниц, – смеется Камилла, облизывая острым язычком алые губы. – Да и зачем вам бессмертие? К чему жить долго? Разве вы хотите знать будущее? – («Будущее…» – начинает Вацлав, но Камилла прикладывает тонкий палец к его рту.) – Может, сейчас самый счастливый момент в истории Европы? Стена разрушена, Великая Утопия повержена, морок рассеялся, кровавые революции сменились бархатными… разве вы хотите дожить до того дня, когда русские и немецкие танки снова будут утюжить дороги Восточной Европы, потому что мир выродил новую Идею, ради которой люди снова готовы убивать?
– Это уже невозможно, – говорит русский. – Франсуа Лиотар еще в семидесятые писал: Большие Нарративы мертвы.
– Большие Нарративы… гм… я люблю, чтобы нарративы были побольше, – игриво говорит Камилла (а Вацлав тем временем целует ее тонкие пальцы).
– Большие Нарративы, – неуверенно поясняет русский, – это, ну, такие глобальные теории всего. Когда-то это были религии – христианство, ислам и так далее. Они конкурировали, но их было немного. А после того как Ницше провозгласил смерть Бога, религии очистили площадку, и на их место пришли эти самые Большие Нарративы. Психоанализ. Марксизм. Фашизм. Научное мировоззрение и так далее. Но лет пятнадцать-двадцать назад они все скукожились, фактически исчезли. Так сказать, как призраки с первыми лучами солнца.
– Может, не исчезли, а отправились спать? – смеется Камилла. – Как вампиры? И ждут, пока солнце снова зайдет? Как людям жить без Больших Нарративов? Как без них они будут отвечать на вопрос: «Ты кто такой?»
– Я буду говорить: я просто человек, – говорит русский.
– Ты же не просто человек, – отвечает Камилла. – Как минимум ты – мужчина. Y-хромосома, борода, всякое прочее там, внизу… с девушкой не спутаешь. Вы оба за этим столиком, потому что вы мужчины, – но как ты объяснишь мне, чем вы различаетесь?
– Он – русский, – говорит Вацлав, на мгновение прекращая свои поцелуи.
– Мне это неважно, – говорит русский.
– Это потому, что вам, русским, нечем гордиться, – отвечает Вацлав. – Вы проиграли, и вам стыдно. А мы, чехи, победили и стали частью свободной Европы!
– Мы не проиграли! – возмущается русский. – Мы сами скинули наших коммунистов! И Россия тоже всегда была частью Европы!
Камилла смеется.
– Не ссорьтесь, мальчики, – говорит она, – и не спешите стать частью чего-то. Вы же там, внутри, потеряетесь. Растворитесь. Особенно если у вас нет своего, пусть даже не очень большого нарратива.
Русский подзывает официанта. Тот смотрит сонно и сурово, приносит еще пива и уходит, дважды чиркнув по бирдекелю.
Нет, не крашеная, точно. Цвет волос – свой собственный, наверняка. У рыжих особая кожа – тонкая, светлая, сухая. Я провожу языком по ладони Камиллы, и она чуть сгибает пальцы, легонько царапая щеку длинными ногтями.
Есть такие девочки – как кошки. Царапаются и мурлычут.
Я поднимаю глаза на русского: так и есть, он уже гладит левую руку Камиллы. Похоже, у него не хватает фантазии на что-нибудь оригинальное: он повторяет ходы за мной, как неудачливый шахматист.
– Фукуяма, – говорит он. – Конец истории.
Ишь какой умный! Я тоже такие слова знаю!
– Нет-нет, – говорит Камилла, мягко отстраняя левую руку, – это не конец истории, это всего-навсего конец ХХ века. ХХ век оказался чуть короче ста лет: начался в 14-м и заканчивается сейчас, в Югославии. Не век, а одна большая война: Великая, Мировая, холодная, подземная…
– Бархатная, – говорит Вацлав, на секунду прервав поцелуи, – бархатная подземная война.
Камилла требовательным жестом возвращает его губы к ладони.
– ХХ век закончился, – улыбается она, – но война будет продолжаться.
В ее улыбке – предчувствие будущих этнических чисток, натовских бомбежек, горящих покрышек на площадях Киева и вооруженных людей на улицах Донецка.
– На днях одна милая девушка в Варшаве, – говорит Митя, – объясняла, что война давным-давно закончилась.
– Это у них в Варшаве, – говорит Камилла. – А для бывших империй войны так быстро не кончаются. Когда в Азии воюют Индия и Пакистан, мы понимаем, что это продолжение нашей истории. Вы, русские, – последние европейцы, пережившие распад империи. Вы еще будете сладко вспоминать свои семидесятые, как мы вспоминаем тридцатые или викторианскую Англию.
– Легко ностальгировать по временам, которых не застал, – отвечает русский.
Камилла улыбается и проводит рукой по его щеке.
– Я застала больше, чем ты думаешь, – говорит она, – и сейчас я скажу тебе, что будет дальше. Сегодня вам кажется, что границы вот-вот исчезнут, мир будет единым и свободным. Но чем свободней будет мир – тем сильнее соперничество. Сто лет назад никакие русские не сидели здесь и не мешали юным чехам получить то, что они так хотят получить, потому что им было не так-то просто добраться сюда.
– Русские ездили в Европу!
– Они ездили не так, как ты, но это детали. Просто поверь: когда исчезают границы и наступает свобода – соперничество усиливается. Между мужчинами, между компаниями, между народами. И в этом соперничестве каждому нужно уметь рассказывать свою историю, свой, как ты говоришь, нарратив. Ты рассказываешь, как вы победили коммунизм, а наш чешский друг пытается мне что-то объяснять про биохимию. Рассказы, истории – это ваше оружие, как теория твоего Лиотара была оружием в соперничестве Запада и коммунистов. Это было хорошее оружие, но оно отслужило свое.