Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 38 стр.


– Как вы познакомились с Фортунатом? – запыхавшись, спросил патер Фейн.

– В очереди к мяснику. Я пришла зарегистрировать мои карточки на ветчину и бекон, он оказался рядом, я о чем-то спросила. Он ничего не ответил, и я еще раз повторила вопрос, знаете, уже раздраженно. А он сказал: «Прошу прощения, я забыл, что мы изъясняемся словами. Среди своих мы привыкли разговаривать мысленно и поэтому всегда правильно понимаем друг друга. Удивительно, до чего вы здесь боготворите слова и доверяете им».

– Но сказал он это словами?

– Конечно, – пожала плечами Ольга, – я же еще не достигла уровня посвящения каппа, на котором слова не нужны. Хотя, знаете, – и она внезапно схватила патера Фейна за плечо, – в молодости я прекрасно обходилась без слов. В те времена, когда кино еще было искусством, ну, вы понимаете, да?

Стоя у подножья башни, они видели всю бухту, деревушку в ложбине холмов, ветхое здание гостиницы и уходящие за горизонт рельсы, по которым только раз в день проносился поезд – механический вестник XX века.

В своей комнате профессор Чарльз Эванс смотрит, как сгущаются за окном сумерки. Последний луч тусклого солнца спаивает свинцовое небо и оловянное море в единый сплав, серый, как одежда бедняка. Профессор Эванс переводит взгляд на зеркало и поправляет узел галстука – безупречный как всегда.

Эванс всегда старался быть безупречным – если бы не усердие, разве стал бы он, мальчишка из шахтерского поселка в Южном Уэльсе, признанным профессором физики, внушающим страх студентам и уважение – коллегам? Он был обречен иной судьбе – как отец и дед, каждое утро спускаться в забой, а вечером, пошатываясь от усталости или алкоголя, вваливаться в дом, без сил падать в кровать, пугая детей и вызывая у жены нежность, слитую со страхом и тревогой. Угольная пыль въедалась бы в кожу, забивалась под ногти, скрывала седину и подчеркивала морщины – если бы он дожил до седины и морщин.

Чарли было восемь лет, когда погиб его отец – а с ним еще двести девяносто шахтеров. Взрыв метана и угольной пыли превратил шахту в братскую могилу – только шестнадцать человек удалось вытащить, и только пятеро выжили. Тело Чарльза Эванса-старшего обгорело так, что мать Чарли не смогла опознать мужа.

Через две недели высокая кирпичная труба снова выплюнула черное облачко угольного дыма – шахта опять заработала. Еще через месяц вдова Эванс перебралась к сестре в Понтипридд, некоронованную столицу шахтерского края, где Чарли пошел в народную школу, чтобы узнать силу цифр и начать восхождение к вершинам знаний.

Физика завораживала отточенной красотой формул. Они не оставляли места тревоге и неопределенности, раз и навсегда познанные законы внушали уверенность, и эта уверенность передавалась юному Чарли: в восемнадцать лет, к удивлению матери, он отправился в Кардифф, где поступил в Университет Уэльса, не подозревая о свинцово-серых тучах квантовой теории, которые ветер нового века скоро принесет из Копенгагена и Манчестера, навсегда омрачив небесную голубизну классической физики, стройной и непротиворечивой.

Чарли Эванс избежал участи пьющего многодетного шахтера – но в новой жизни, где черный цвет был прежде всего цветом грифельной доски, он не обрел ни жены, ни детей, ни друзей. Теперь Гейзенберг и Шрёдингер пытались отнять последнее, что у него было: логическую незамутненность вселенной, уверенность и определенность.

Шестидесятилетний профессор Эванс последний раз бросает взгляд в зеркало, берет трость и спускается к ужину.

Это не то, что ты думаешь, сказала Злата, я потом все объясню. Сказала – и вихрем взлетела по лестнице к себе в комнату.

Что же значит «не то, что думаешь»? Два человека целуются на берегу – куда уж понятней. Не такой уж сложный код, чего там расшифровывать?

За ужином все собрались в большом зале, Злата сидела рядом с Клаусом Нойнманном на другом конце стола. Стивен оказался между профессором Эвансом и молчаливой девушкой в черном, католический священник – напротив. Казалось, патер Фейн слушал и наблюдал, хотя слова собравшихся проходили мимо его сознания, как перестук колес не мешает усталому пассажиру, как примелькавшийся рисунок обоев в комнате человека, прикованного к постели, больше не останавливает на себе взгляда.

Застольная беседа вертелась вокруг погоды и сроков окончания войны с Японией. Стивену было нечего сказать по обоим вопросам, и, чтобы не смотреть на Злату, он пытался угадать, что привело сюда всех этих людей. Точнее, что объ единило их, кроме таинственного Фортуната, чье имя то и дело произносили, понижая голос и поглядывая на широкую лестницу на второй этаж.

Если угодно – тоже шифр, ждущий разгадки. Почему именно эти люди, именно в этом месте, именно в этот день?

Внезапно все замолчали. Стивен оглянулся и увидел безмолвно стоящего на лестнице высокого мужчину с коротко подстриженной черной бородой. Одет он был во что-то вроде темного балахона, расшитого серебряными звездами и символами. Вероятно, он стоял так уже некоторое время, не прерывая трапезу и дожидаясь, пока его заметят.

– Я вижу, у нас пополнение, – сказал он гулким и глубоким голосом.

– Меня зовут Стивен, – сказал молодой человек, привставая, – я приехал сюда…

Фортунат отмахнулся:

– О том, зачем вы приехали сюда, я знаю больше, чем вы сами.

Слова звучали сурово и веско – мурашки пробежали по коже сидевших за столом. Тишину нарушил голос католического священника:

– Меня зовут патер Фейн, и, по просьбе одной из моих прихожанок, я сопровождаю мисс Сильвию.

Фортунат кивнул:

– Добро пожаловать, святой отец. Тверды ли вы в своей вере?

Маленький, похожий на брюкву священник только развел руками, и Стивен услышал приглушенное хихиканье.

– Ну что же, – сказал Фортунат, – боюсь, вера ваша подвергнется здесь испытаниям. Впрочем, точно также испытаниям подвергается все, во что верим мы. Мастер Алистер учил меня, что проявлением наибольшего милосердия в нашем мире является неспособность человеческого разума связать воедино все, что этот мир в себя включает. Разрозненные клочки информации, секретные донесения, частные истории – грустные, трогательные или страшные, сны и воспоминания, вырезки из газет и фрагменты радиопередач – все они, расположенные в правильном порядке и постигнутые развитым сознанием, умеющим видеть скрытые связи и тайные смыслы, способны отбросить покров с величайших тайн, для постижения которых еще не созрел человеческий разум.

Он обвел глазами притихшую аудиторию. Все застыли, и даже маленький священник пристально вглядывался в Фортуната через круглые очки.

– Последние двести лет в поисках тайного знания европейцы смотрели на Восток. Они прославляли владык Востока, которые показались бы безумцами обычному человеку, и восхваляли восточные сокровища – даже если любой ювелир легко опознал бы в них фальшивку. Они не знали, что Восток всегда врет. Все, что он может дать нам, – фата-моргану, призрак, иллюзию. Посмотрите: Европа лежит в руинах. Орды варваров маршируют по ее дорогам, сменяя друг друга и соревнуясь за право разрушать то, что создавалось веками. Многим кажется: настали последние дни. Но я говорю: настало время повернуться лицом к Западу. К подлинному, тайному Западу, сокрытому за свинцовыми туманами Атлантики… Я, Великий Магистр, привел вас сюда, на самый край Британии. Можно сказать – на самый край мира. В Серебристую Гавань, откуда отплывали в свой последний путь мертвые друиды. Туда, откуда открывается дорога в Гринленд, волшебную зеленую страну.

Фортунат взмахнул рукой, указывая на океан, невидимый за темными окнами.

– Там, на дне, лежат Неведомые Боги, – сказал он. – Их щупальца сплетены узлами. Их жабры неподвижны. Их фасеточные глаза закрыты. Ницше сказал бы, что они мертвы, – но они только спят.

Завтра ночью, в канун праздника Претворения, праздника Трансфигурации они пробудятся, поднимутся на поверхность вод и откроют глаза. Мы заглянем в эти глаза, но что мы там увидим? В фасеточных глазах Неведомых Богов отражается вся история человечества: в каждой грани, в каждом омматидии – история страны, история города, история человека. Но все эти картинки, все эти кусочки мозаики, части великого пазла почти неотличимы друг от друга. Вряд ли мы сможем понять – где Германия, а где Англия, где Берлин, а где Шанхай, где каждый из нас.

История любой страны, любого города, любого человека – всего лишь беспредельное совершенство мироздания, отраженное в одной из бесчисленных фасет Божественного Глаза.

Я собрал вас здесь, всех девятерых, всех, кто необходим для праздника Претворения, праздника Трансфигурации. Завтра ночью мы поднимемся на маяк и распахнем врата восприятия – тогда откроются глаза Неведомых Богов, и все сущее предстанет вам таким, как оно есть. Великая Тайна откроется вам, Великая Истина коснется вас.

Это самая важная ночь в вашей жизни – будьте готовы к ней. Отныне и до окончания ритуала: ни капли вина, ни крошки хлеба. С ясной головой должны вы встретить Истину Новой Зари.

Да помогут вам Неведомые Боги!

Гостиница погружается в ночь, как ковчег в воду. Каждой твари по паре, неудачники и пораженцы, беженцы, изгнанники, эмигранты, перемещенные лица. Бездомные, безропотные, отчаявшиеся. В узких гостиничных кроватях, как в корабельных койках. Звездный клин между верхушек сосен, холодный океан набегает на грязный песок, багровый глаз маяка пронзает ночь, тревожную, словно сон атеиста.

Спят, как дети в ожидании праздника, как дети, приманенные крысоловом, как крысы, внимающие волшебной свирели, ждущие отплытия лодки.

Им обещали надежду – широко распахнутые двери в неведомое. Преображение, превращение.

Случайные жизни, одинокие, бесприютные.

Неудачники, пережившие великую войну.

Счастливцы, спасшиеся от смерти.

Победители.

Ворочается в своей кровати Уильям Смит, бывший чернорубашечник, член Британского союза фашистов. Он думает: как же так получилось, что я не могу радоваться победе собственной страны? Я – настоящий патриот Великой Британии, враг либералов, всю жизнь защищавший от них Британскую империю, – в час триумфа моей страны в растерянности сижу на краю света, слушая ровный шум прибоя, глядя, как алый луч маяка пронзает серую ночную мглу.

А ведь мы радовались двенадцать лет назад, радовались за Германию! Мы надеялись на ее героический пример, верили, что фюрер и дуче, словно два светоча, укажут путь заблудшим!

Кто мог подумать, что все кончится такой войной и такой победой?

Историю пишут победители. И теперь фашизм навсегда будет означать голод, смерть, кровь и лагеря. А ведь фашизм – это свобода! Настоящая демократическая свобода, без диктата банков, без безработицы, без ежедневной лжи в газетах.

В 1933 году умерла мама – не на что было даже похоронить. И я, и брат – оба без работы, как три миллиона других англичан. Зато банкиры жировали на Бонд-стрит, британские евреи выдавали займы французским, чтобы те заполонили Англию дешевыми товарами, чтобы еще больше заводов закрылось, еще больше рабочих оказалось на улице без гроша за душой.

Да, я надел черную рубашку! Я называл себя фашистом и вскидывал руку в приветственном салюте! Я слушал сэра Освальда Мосли, я верил ему, и мне нечего стыдиться. Я не бомбил Польшу и не топил британские корабли в Ла-Манше. А ракеты немецкого блица все равно падали на головы английских рабочих куда чаще, чем на особняки Блумсбери.

Если бы мы победили в тридцатых – войны бы не было. Гитлер всегда уважал Британскую империю. Даже во время войны он все время предлагал нам мир. Если бы не этот Черчилль, с потрохами купленный Ротшильдами и Оппенгеймами! В союзе с Гитлером мы бы раздавили большевиков, прижали к ногтю американскую жидовню… Не было бы ни бомбежек, ни карточек, ни голода. У нас был шанс, шанс на счастливую жизнь, на Британскую империю, где народ был бы по-настоящему един, где сила государства питала бы живую жизнь простых людей, где могущество нашей армии заставило бы весь мир склониться перед нами.

А теперь мы разгромлены. Так называемая победа – наше поражение. Империя обескровлена, и стервятники вот-вот слетятся. Те, кто ликует сегодня, не знают, что наша Родина движется к пропасти – и ничто уже не может ее спасти. Это только вопрос времени. Возможно, мне повезет умереть и не увидеть гибель моей страны, но все равно страшно подумать, что выпадет на долю моей трехлетней дочурки.

Эх, если бы мы победили десять лет назад! Но мы не смогли победить – и теперь мы, британские фашисты, единственные настоящие патриоты на всю эту сраную страну, оказались врагами Англии. Врагами собственной нации, собственного народа. Как сказал бы фюрер – национал-предателями.

Солнце не восходит. Только тусклый свет. Только мелкий дождь. Так будет после смерти. На пересыльной станции, на пересадке. Сидеть и ждать. Всю вечность.

Чужие слова – как шелест дождя. Как зовут этих мужчин?

Уильям и Клаус.

Клаус и Уильям.

Они все время говорят.

Когда придет время – я заговорю. Пока храни молчание. Придет время.

Сегодня ночью. Откроются двери. Разомкнутся уста.

Храни молчание.

Сотни пар детских сандалий. Десятки тюков с одеждой. Золотые коронки. Вагоны – один за другим. Как слова, крепко сцепленные во фразы. Сцепленные в поезда.

Капитализм – это система, при которой капитал использует нацию для своих целей. Фашизм – это система, при которой нация использует капитал.

Два голоса. Перебивают друг друга. Клаус и Уильям. Уильям.

Я хотела назвать своего сына Уильям. Билли.

Не успела. У него не было имени. Ни имени, ни тела, ни дня рождения.

Безымянный. Неродившийся. Мой сын.

Мы отменим капитал вообще. При коммунизме не будет ни денег, ни капитала.

Два голоса. Перебивая друг друга.

Обреченная на молчание. Как после смерти.

Мой безымянный мальчик, вместе со множеством других, вповалку, без различия, на пересыльной станции, на пересадке, под шелест дождя.

Маленький трупик. В душном вагоне. У меня в животе. По обе стороны Ла-Манша – одна и та же смерть.

Времени не будет. Уже нет.

Придет время – я заговорю.

Храни молчание. Храни молчание.

В холле гостиницы – безмолвная Сильвия и одинокий полковник Девис будто не слушают, как Уильям и Клаус делятся друг с другом своим поражением: мы хотели построить государство, где рабочий человек был бы свободен и счастлив. Исполняется на два голоса, с незначительными вариациями.

Они спорят, а Клаус все думает о Злате: если бы он не был коммунистом и верил в Бога, то каждый час благодарил бы Его за этот подарок. Что она нашла в нем, юная полька, с кожей белой, как накрахмаленное белье, с глазами голубыми, как летнее небо Саксонии, высокая, стройная, выше его на голову, моложе на двадцать лет?

Глядя на Злату, он вспоминает свои восемнадцать, баррикады Гамбурга, безнадежную, героическую попытку спартаковской революции. Они знакомы со Златой всего три дня – а память уже обманывает, Клаусу кажется, он помнит ее, там, на Бармбеке, в красном платке, с отбитой у полицейских винтовкой, готовой, как они все, победить или умереть.

А может, она в самом деле погибла? Хрупкое тело на мостовой, багровая лужа все шире и шире… он видит ясно, как в кино. Может, память играет в прятки, а может, в самом деле – была тогда в двадцать третьем в их «красной крепости» молодая блондинка, стояла рядом, кричала «да здравствует революция!», передергивала затвор винтовки, а потом сползала по внутреннему склону баррикады, умирая, превращаясь в мертвое тело.

А была ли Злата рядом через три года, когда решался вопрос о конфискации имущества княжеских родов? Правые бойкотировали референдум, крестьяне боялись идти на участки, и Клаус ходил агитировать вместе с друзьями – и, кажется, опять рядом с ним была высокая стройная блондинка с голубыми глазами и легким польским акцентом.

Теперь, вспоминая свою жизнь, свою борьбу, Клаус то и дело встречал Злату – как будто, подобно ангелу-хранителю, она осеняла его свечением белокурых волос, вечно растрепанных ветром истории, бьющим прямо в лицо. Двадцать с лишним лет Клаус жил, боролся и страдал для того, чтобы это видение превратилось в живую девушку, обрело имя в тот самый миг, когда он неудержимо соскальзывал в бездонную впадину тоски и отчаяния. Мировой финансовый капитал сначала вырастил Гитлера, а потом предал Германию, обрек огню ее города. Сначала Гамбург, город его революционной юности, а потом и Дрезден, его любимый город, город борьбы и надежды, уничтожены огненным смерчем, стерты с лица земли.

В прошлом году Клауса вызвали в генштаб, где вежливый военный расспрашивал о настроении немецких рабочих. Клаус сказал то, во что верил: достаточно искры, чтобы немецкий народ сбросил с себя наваждение и восстал против нацизма! Военный слушал, улыбаясь под небольшими седеющими усами.

Потом Клаус узнал: это был маршал ВВС Артур Харрис, человек, отдавший приказ о бомбежках Гамбурга и Дрездена. Налеты должны были вызвать народное восстание – поэтому планировались так, чтобы не щадить ни город, ни население.

Выходит, советы Клауса не пропали даром.

Он все чаще стал засиживаться в лондонских барах, перейдя от пива к виски, – и совсем бы пропал, если б не встретил Фортуната, а следом за тем – Злату.

Улыбаясь, Клаус смотрит на Уильяма. Да, ребята, вы в самом деле проиграли вашу войну – а у нас впереди много лет счастливого социалистического строительства!

– Я вернусь в Дрезден, – говорит он, – и мы отстроим его заново. На развалинах Тысячелетнего Рейха мы построим новый мир. Советские товарищи…

Назад Дальше