– А, это байки всё! Мне тоже однажды дед по пьяни рассказал, что ему двоюродный брат из Штатов привет передал. Типа кто-то бросил конверт в ящик, без марки, понятное дело, только с именем, а там написано, мол, сестра умерла в Париже, я еле добрался до Америки, тут все нормально, работаю по специальности, твой брат Никита.
– А кто он был по специальности?
– Не знаю. Наверное, военный, как и дед.
– А вот, ребята, я что скажу. Если хочется отсюда сделать ноги – так это раз плюнуть. Есть много способов.
– Первый – устроится Карацупой на границу!
– А лучше – Индусом!
– Нет, для собак есть надежный способ: кошки. Ловишь кошек, полный мешок, выпускаешь их на границе – и всем пограничникам ближайшие сутки не до тебя, их овчарки гоняют кошек.
– А если кошки черные, пограничники тем более боятся хоть шаг сделать!
– Ладно, ладно, я серьезно. Надо просто много заниматься спортом.
– И тогда сможешь очень быстро убежать?
– Дурак! Тогда тебя пошлют на какое-нибудь соревнование, и ты сможешь там и остаться.
– Ага! Много заниматься спортом! Лучше просто самолет угнать. Берешь у фатера трофейный «вальтер», направляешь на летчика и говоришь…
– Лети в Париж!
– Нет, до Парижа не долетит. Говоришь: лети в Турцию!
– В Константинополь, как твоя тетя!
Сергей смеется вместе со всеми, но вдруг замечает, что пьяный старик встал и обманчиво твердым шагом направляется к их столику.
– Чуваки, – шепчет Сергей, – шухер, чуваки.
– Париж, – сипит старик, – фигня этот ваш Париж. Ваши отцы наконец победили в Большой Игре. Создали империю, равную британской. Захватили пол-Европы! А вы, дураки, мечтаете о Париже! Лучше мечтайте о Востоке, о новых колониях. О Китае и Индии! Об Афганистане и Иране! А Париж… придет время, мы захватим и Париж!
Полная диссоциация. Исчезновение и растворение. Иначе – кто в самом деле в это поверит? Да, ресторан «Восточный» в самом деле существовал, первый этаж гостиницы «Европейская», перекресток Невского и Бродского (ага, Бродского! У географии тоже есть чувство юмора), поэты из Горного института в самом деле собирались там, прозаики, кстати, тоже, и все они были будущие гении, как же без этого, но чтобы вот такое нести вслух – про кошек, самолет и трофейный «вальтер»? Когда всего год назад Алик Гинзбург получил срок за издание «Синтаксиса»? Помилуйте, никто так себя не вел. Сережа, видимо, перепил и задремал…
А старик с его мечтами о мировой советской империи? Безумцев, конечно, всегда хватало, но чтобы так, в ресторане, к незнакомым людям? Нет, говорите что хотите, но здесь мы опять в области зыбких снов и забвения, почти такой же, в какой потерялся Вифредо, заплативший за свои свободные путешествия пятью годами репрессивной лечебницы для умалишенных.
А его друзья, искатели северо-западных проходов, соратники по ночным хаотическим блужданиям? Что сталось с ними? Найдем ли мы в музеях их картины, а в учебниках – имена? Или в конце концов Париж оскудел и перестал каждые десять лет выплевывать новое поколение гениальных художников?
Вифредо заказывает еще один пол-литровый графин вина, допивает в четыре приема. За окнами – или внутри черепной коробки? – нарастает знакомый гул Парижа. Вифредо кривит губы, морщит нос и, нагнувшись к бармену, спрашивает:
– Я здесь бывал лет пять назад, не помнишь? Нас пятеро было, негр из Америки, немец, румын и француз. Не помнишь?
– Пять лет? – переспрашивает бармен. – Большой срок. А ты-то где пропадал?
Вифредо не слышит его:
– И еще девчонка, совсем молодая. Такая худая, с короткой стрижкой. Может, хоть ее помнишь?
– Разве упомнишь всех девчонок, которые были молодые пять лет назад?
– Ее звали Анастасия, Асия. Русская.
Бармен замирает, словно задумавшись.
– Вроде была одна такая, но пару лет как уехала из Парижа. Не то в Китай, не то в Россию.
– В Россию?
– А может, и на Кубу. – Бармен забирает пустой графин и протягивает руку за мелочью. – Ты, парень, не задерживайся: комендантский час на носу.
– Комендантский час?
– Комендантский час, а как же. И не думай, что тебя не касается: в темноте сам черт не разберет, араб ты или метис. В участке потом будешь доказывать, хреном необрезанным трясти.
Вифредо выходит в сырой туман. Комендантский час, надо же. Похоже, он опять заблудился – на этот раз во времени. Какой год-то на дворе? 1942? 1944? Сейчас из тусклых сумерек появится немецкий патруль, шнель, шнель, хенде хох, добро пожаловать в одну компанию к родителям твоей Асии! Кирпичная стена, белесая мгла вместо воздуха, вспышки выстрелов… еще один иностранец пал смертью храбрых за la belle France. Вечная память героям! Спи спокойно, ты будешь отомщен: после Победы слабых на передок парижанок обреют налысо.
– Слушай, Серега, – ерничает Толстый, – а ты сам – не кубинец? Высокий, смуглый, с бородой.
– Я донской казак! – бурчит Сергей. – А что смуглый, так мы же с юга.
– А я-то думал, у нас здесь свой вива-фидель завелся!
– Иди ты!
Как они выбрались из «Восточного ресторана», никто уже не помнит. Слава Богу, не расколошматили легендарное зеркало в вестибюле – Сергей почти вошел в него, но Рыжий с Витькой удержали. Очкарик все это время втирал им про хатха-йогу, индуизм и Блаватскую, а Толстый пытался втянуть всех в спор о сравнительных достоинствах Фолкнера и Хемингуэя.
(перебивает)
Когда мне было лет двадцать, я прочитал «Праздник, который всегда с тобой». Был потрясен. Особо запомнилась мысль, что настоящий писатель должен голодать. Я хотел быть писателем и решил последовать совету Хемингуэя.
Несколько дней я съедал по два-три куска хлеба. Был очень собой горд. Заодно и деньги экономил.
Потом я пришел в гости к одному старому еврею, физику-ракетчику. Он жил вдвоем с женой в большой генеральской квартире. Был, кажется, единственный штатский на весь дом.
Жена накрыла на стол. Поставила салаты, селедку под шубой. Принесла запотевший графинчик.
Мы выпили с хозяином по рюмке. Он предложил закусить, и я сказал, что не ем. Голодаю, потому что хочу быть писателем, как Хемингуэй.
– Я тоже в молодости голодал, – кивнул старый физик. – Когда из Гомеля в Москву приехал. Допоздна в библиотеке сидел, а потом шел пешком через весь город в общежитие. Как сейчас помню: иду по трамвайным путям – и так есть хочется! Аж живот сводит.
Мне стало стыдно. Я тут же положил себе полную тарелку оливье и решил, что рецепт Хемингуэя не годится для России.
Если повезло родиться в сытое время – не надо выпендриваться.
Это было в середине восьмидесятых – так что потом мне довелось голодать безо всякого Хемингуэя.
Потом, конечно, никто не мог вспомнить, кому первому пришла в голову идея «сыграть в Париж». Во всяком случае, Сергей до конца жизни был уверен, что именно он втянул новых друзей в эту авантюру.
– Мир, – якобы объяснял он, – состоит из тонкой материи. Силой нашего сознания мы можем ее порвать – или трансформировать! Нас здесь пятеро, мы молоды и сильны, – тут Сергей пошатнулся: он занимался боксом и был ростом под два метра, но, видать, ленинградская водка оказалась слишком крепкой. – Да, молоды и сильны! У нас есть город – и есть карта. Если мы совместим их, то силой нашего сознания сможем на эту ночь превратить Питер – в Париж.
Виктор понял сразу, остальным пришлось объяснять еще раз. Сергей порывался достать карту, но Виктор удержал:
– Промокнет, ты чего! Да и зачем нам карта! Вот наш бульвар Монпарнас, другого нет и не будет, – и он махнул рукой в ту сторону, где Невский упирался в невидимое Адмиралтейство.
– Наш Монпарнас! – взревел Толстый. – А где же наша «Ротонда»?
– Наша «Ротонда» будет прямо здесь! – и Виктор хлюпнул ногой по луже. – На Малой Садовой!
– Надо войти и пропустить стаканчик!
– Нет, чуваки, «Ротонда» закрыта…
– На учет?
– Навсегда! Папаша Либион продал ее, разве не помните?
– Нет! На учет! Учтут наши пожелания – и откроют.
– Через пару лет.
– Через пару десятков лет!
Потом они двинулись дальше по бульвару Монпарнас в сторону «Клозери-де-Лила». Дождь прекратился, промозглая ночь дышала туманом и болотным духом.
– В Париже тоже есть болото! – провозгласил невидимый Витька, а Толстый захрюкал, настолько смешной показалась ему мысль о парижском болоте.
– Что Париж? – сказал Очкарик. – Там тепло, там солнце. Вечная весна. Что нам там делать? Мы же здесь выросли. Мы знаем такое, что парижанам и не снилось.
– Холод и зиму?
– Холод и зиму, да. И надежду на весну.
– На оттепель.
– На весну. На настоящую весну. Это закаляет характер: каждый год знать, что весна наступит, хотя надежды уже нет.
– Холод и зиму?
– Холод и зиму, да. И надежду на весну.
– На оттепель.
– На весну. На настоящую весну. Это закаляет характер: каждый год знать, что весна наступит, хотя надежды уже нет.
– Да, это тебе не камень в гору раз за разом…
– Да разве они могут догадаться, что значит…
– Чуваки, пришли!
Витька, знаток карты, тормознул на углу Невского и Литейного.
– Вот, значит, здесь у нас будет «Клозери-де-Лила», – разочарованно промычал Толстый.
– И тут будут собираться художники и поэты, – сказал Витька.
Сергей засмеялся. Ему вдруг стало легко, словно приоткрылась калитка в какое-то иное, счастливое будущее, будто в самом деле повеяло весной. Точно так же Вифредо и его друзья повторяли слово «Танжер», словно пароль, открывающий дверцу в грядущее десятилетие, где толпы длинноволосых любителей гашиша продолжат следом за ними паломничество на Восток.
А пока Сергей смеется – и смех растворяется во влажной питерской ночи, и Сергей понимает, что не ошибся, увидев в желтом свете фонаря зябкую женскую фигурку.
Здесь, на углу Невского и Литейного его в самом деле ждет Галя.
Париж – город-призрак. Любой город – фантом, удерживаемый на зыбкой грани реальности силой наших чувств. Страстью, страхом, любовью. Париж, Гавана, Буэнос-Айрес – любой город. Стоит отвернуться – и он соскальзывает в небытие. Хлюп – и нет больше Парижа, а на его месте какой-то футуристический Нью-Йорк или, напротив, ветер гонит радиоактивный пепел, здравствуй, Хиросима, моя любовь. Ни тебе Эйфелевой башни, ни Больших бульваров, ни Нотр-Дам.
Шесть лет назад Исидор и Раймон до хрипоты спорили: правы ли были художники, не давшие во время Парижской коммуны взорвать Собор Парижской Богоматери? Каждый человек должен построить свой собственный собор, объяснял в лечебнице один сумасшедший. А это значит – старые соборы не нужны. А как памятники культуры? Но не является ли превращение Собора в Музей проявлением реакционного по своей сути присвоения трансцендентного? А если это не музей архитектуры, а музей сопротивления? Побойся Бога, Раймон, какого сопротивления? Ты разве не знаешь? Пять лет назад Мишель Мур переоделся монахом-доминиканцем и провозгласил смерть Бога с амвона Нотр-Дам. И что? Толпа его чуть не разорвала, полиция с трудом отбила. А скажи, Раймон, хорошо ли прибегать к помощи полиции? Наверно, не очень, Исидор. Но если хочешь – можешь повторить и дать разорвать себя на части. И тогда это будет не Собор Парижской Богоматери, а Собор Св. Исидора-мученика. Очень смешно, Раймон.
Неслучайно Вифредо вспомнил этот разговор. Даже если забыть карту навсегда – что-то меняется в воздухе: похоже, Сена уже близко. Может, там, на одном из мостов, Асия по-прежнему ждет его?
Он узнал ее сразу: зябко ежится, притоптывает замерзшими ногами, брызги из лужи мелкими фонтанчиками, в свете фонаря – бескровные губы, побелевшие от холода.
– Галя, ты меня здесь ждешь?
– Нет, автобуса! Откуда же мне знать, что ты здесь появишься?
– Ну как же, нечаянная встреча – самое чаянное в жизни, а заранее договариваются о встречах лишь те, кто пишет на скучной линованной бумаге.
Она целует его в щеку – ты совсем не изменился! – влажный поцелуй, мокрая щека, вода, вода кругом, весь город пропитан влагой.
– Я провожу тебя?
– Конечно!
Приходит автобус… или нет, откуда автобус глухой ленинградской ночью? Где-то мелькает зеленый глазок такси, но кто будет его останавливать? И зачем?
Сергей и Галя идут вдоль Невского, оставив Витю и троих друзей позади (на Невском или все-таки на бульваре Монпарнас? Кто их знает, этой ночью все так зыбко), Галя держит его под руку, но не прижимается.
– Откуда ты здесь? Надолго?
– Всего на день. Завтра вечером возвращаюсь в Новочеркасск. Прямо с поминок и поеду.
– С поминок? – Она разворачивается, в свете фонаря на секунду видны удивленно приподнятые брови, желтая искорка лампы отражается в зрачках.
– Да, дедушка Саркис умер, Вардан телеграмму прислал.
– А твоя мама?..
– Не поехала, конечно. До сих пор не простила.
– Говорят, они живут теперь вместе. Вардан и эта… его пассия.
– А правда, что она совсем молодая?
– Ага. Говорят, на пару лет нас старше.
– Мне кажется, в этом есть что-то мерзкое, нет?
– Говорят, у Хемингуэя тоже молодая жена. И у Пикассо.
Если ты сегодня ответишь мне «да», думает Сергей, я никогда не променяю тебя…
Он неловко пытается обнять Галю, она выскальзывает из рук:
– Прости, слишком мокро.
Она сказала «прости»? Значит, если бы не дождь?..
– Я по тебе скучала, – говорит Галя, – жалко, ты только на один день.
– Позови – и я еще приеду.
Если это не признание в любви – то что?
– А как же занятия?
– Ну, зимой, после сессии…
– Ой, на каникулах меня здесь не будет. Уезжаю в Домбай.
– В Домбай? Зачем?
– Кататься на лыжах. Знаешь, какие там горы? Дух захватывает! В прошлом году мы с Валерой всю неделю буквально не уходили со склона.
С Валерой? Кто такой Валера?
– Ты не знаешь? – Галя оборачивается.
А разве он спросил вслух? Или она, как и раньше, читает его мысли?
– Я же вышла замуж. Еще на первом курсе. Думала, Витя тебе написал.
Что нужно сказать? Ах да, поздравляю.
– Я очень рад за тебя.
Прозвучало неубедительно. С другой стороны – зачем убеждать Галю? И в чем? Когда она сказала «замуж», Сергей вдруг понял, что приехал не на похороны: он любил дедушку Саркиса, но приехал, чтобы увидеть девочку, с которой два с лишним года назад попрощался на залитом дождем перроне. И вот сейчас, в слабом свете фонарей всматриваясь в Галино лицо, Сергей понимает: этой девочки больше нет, и нет больше города, в который он стремился.
Ленинград, Петербург – город-призрак, туманный фантом, удерживаемый на зыбкой грани реальности силой его чувств. Страстью, страхом, любовью. Стоит отвернуться – и он соскальзывает в небытие. Хлюп – и нет больше Питера, словно на него разом обрушились бомбы всех немецких самолетов, сбитых ленинградскими зенитками.
Как там, у Достоевского, про город на болоте, про одинокого медного всадника?
Да, думает Сергей, если бы мы жили в Париже, у нашей любви был бы шанс, – и тут Галя берет его за руку и говорит:
– Ты знаешь, в школе я была немножко влюблена в тебя.
Первая любовь всегда обречена. Нежная, как нераспустившийся цветок, она боится себя назвать и увядает в одиночестве. Двое подростков глядят друг на друга, и каждый видит только свое отражение. В это отражение они и влюбляются, и эта любовь существует лишь в тот краткий миг, когда они замирают перед неизбежным превращением в мужчин и женщин.
Волшебное зеркало разбито: там, где еще вчера было твое отражение, ты видишь другого человека, которого, конечно, уже невозможно полюбить.
Хлюп! Это всплеск воды, потом еще один. Вифредо выходит на набережную Монтебелло, собор Святого Исидора-мученика многоголовой горгульей вздымается на том берегу. Смуглый мужчина бежит навстречу, крича: «Убийцы, убийцы!» Вифредо прибавляет шагу, влажный воздух раздвигается перед ним, как занавес в кинотеатре, мост Сен-Мишель высится сюрреалистической декорацией, крики, ругань, плеск воды. Туман вбирает крики, в блеклом свете фонарей видно: кто-то висит, вцепившись в карниз моста, раскачиваясь на рекой, – Вифредо видит, как взлетает в воздух полицейская дубинка, короткий вскрик – хлюп! – ночь и туман смыкаются над упавшим в воду телом.
Вифредо замирает, потом поспешно поднимает руки – смотрите, герр офицер, я безоружен! – но никто не обращает на него внимания.
Снова всплеск, потом еще и еще. Ну да, они сбрасывают трупы в Сену! В своих блужданиях Вифредо отворил заветную дверь в стене, но вместо райского сада провалился в ад сорок второго года. Вот только на этот раз евреев не увозят в Дранси и Освенцим, их убивают прямо здесь, в центре города, священной жертвой у самых стен Нотр-Дам. На этот раз французы обошлись без немцев, все сделали сами. Свиньи. Убийцы.
Туман глушит выстрелы – или это всего лишь сирены полицейских труповозок, спешащих к месту бойни? Вифредо неподвижен, как соляной столб. Как жена Лота, последним взглядом он провожает любимый город, исчезающий в небытии. Будь проклята эта страна, шепчет он одними губами. Чтоб они все сдохли! Великая цивилизация? Al carajo!
И снова, одними губами: чтоб они все сдохли! Пусть еще поговорят про свой социализм! – и бегом с площади Карла Маркса, спотыкаясь, стараясь не видеть детских панамок, потерянных туфель, красно-бурых луж… по Московской улице, бормоча: пусть только попробуют сказать! Через семь месяцев Сергей, сдерживая слезы, будет бежать по улицам Новочеркасска… А Париж? Что Париж? Никто в Париже не будет стрелять в безоружных, все-таки Франция – цивилизованная страна, надо понимать разницу.