Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 43 стр.


Но это все – только следующим летом. А сейчас, похмельным утром 18 октября, Сергей стоит в актовом зале Гидро-метео рологического института… алый кумач, черный креп, головная боль, траурные речи.

Осеннее солнце желтыми полосами рассекает шеренги академиков, докторов и младших научных сотрудников, словно отдавая свою дань уроженцу страны, щедрой на яркий свет, синее небо и контрастные цвета. Саркис стал большевиком еще в те времена, когда мы с ним учили гидродинамику в Париже, шамкает с кафедры академик, похожий на поседевшего моржа, и Сергей думает: надо же, я и не знал, что дедушка жил в Париже. В одно время с Эренбургом, даже странно представить.

Сергей снова думает: эх, жаль, что я не догадался расспросить – а теперь уже поздно, что поделать… Надо было при ехать пораньше, в прошлом году, сразу после школы. И почему я решил, что не поступлю в здешний Политех? Учился бы вместе с Толстым, тоже писал бы стихи.

Подходят прощаться – шаркая ногами, один за другим, траурной очередью, вот они – пережившие сверстники, скорбные завистники, благодарные ученики, равнодушные зрители, вот так же, один за другим, и отправятся в могилу, в том порядке или ином, неотвратимо, как капли дождя осенью, как чужие словоблудия на похоронах твоих близких, как собственные праздные мысли. А потом ты в свой черед подходишь к гробу, ежась от внезапной мысли – это ж мой первый умерший! – нагибаешься и целуешь холодную твердую щеку, исколотую изнутри пробившейся посмертной щетиной, мертвый больничный запах, последний прощальный поцелуй. Нет, не обманывай себя, не дедушку Саркиса ты целуешь – ты целуешь труп.

Сергей выпрямляется и впервые замечает отчима. Вардан стоит прямо, плотно сжав мясистые губы, пиджак топырится на вздувшемся животе, пальцы теребят пуговицу, вот-вот оторвется – а рядом она, малолетняя шалава, охочая до чужих мужиков, худая, коротко стриженная, из выреза черного платья выпирают острые ключицы, хрупкая ладонь ложится на локоть Вардана, словно успокаивая.

Похожа на Галю, думает Сергей. Как странно. На секунду ему кажется: это Галя и есть. Не безвестный Валера, а заслуженный художник Вардан Асламазян увел у него первую любовь, любовь всей его жизни. Он опоздал, опоздал навсегда: опоздал к рассказам деда, к Галиной любви, к славе, яркому солнцу Армении, Монмартру и Парижу, к бескрайнему миру по ту сторону железного занавеса.

Не он один – всё поколение. Они опоздали. Другие художники написали великие картины, другие фланёры обжили улицы, наполнили их смыслом, создали городу славу и легенду. Другим достались Нади и Гали, Ольги и Лидии, царственные любовницы, вдохновлявшие на шедевры, дарившие бессмертие. Другим досталось мужество, готовность к схватке, верность идеалам.

Вифредо свешивается с моста, смотрит на мутные воды. Уехать из города? Куда? Пересечь океан, вернуться домой? А может, попросту перекинуть ногу через перила, взглянуть напоследок на свинцовое парижское небо, помпезные фасады дворцов, одинокие фигуры, бредущие вдоль набережных? Взглянуть – а потом оттолкнуться и хоть на секунду взмыть в небо, набрав в легкие прохладного осеннего воздуха, взлететь – и с тихим плеском уйти под воду, словно труп, сброшенный ночью с моста? Но – бррр! – вода такая холодная, в кармане – билет на поезд, и Вифредо бросает последний взгляд на прихотливые речные волны, поплотнее запахивает пальто, а потом исчезает в толчее набережных, Невского проспекта и бульвара Монпарнас.

* * *

Понимаешь, Россия – это такая страна, откуда все всё время уезжают. Кто-то возвращается, кто-то приезжает снова, но все равно – для нас это такая страна, откуда все бесконечно уезжают. Эмигранты после революции, беженцы в войну, евреи в семидесятые… у моих родителей уехали ближайшие друзья, так что все мое детство прошло в размышлениях об их судьбе. Даже не о том, что лучше – уехать или остаться, а просто о том, какова жизнь там, по ту сторону. Я представлял себе ностальгию, воображал, что чувствует человек, который знает, что никогда-никогда не сможет вернуться туда, где прошли его детство и юность…

Но я не собирался уезжать. Я знал наизусть «не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам» и «я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был», ахматовскую классику, – ну, и других авторов, похуже, что-то вроде «но всем живым нельзя уехать с живой земли» или «уезжайте – а я останусь, я на этой земле останусь, кто-то должен, презрев усталость, наших мертвых стеречь покой».

А потом наступил конец восьмидесятых, занавес рухнул, все снова стали уезжать. Я прочитал у Дмитрия Савицкого: «Москва превратилась в густонаселенную пустыню», – и подумал, что это про меня, так много друзей и приятелей уехало. И все девяностые мы, оставшиеся, спрашивали себя: правильно ли мы сделали?.. или нет, мы говорили, что те, другие, потеряли возможность жить в удивительное время. Я спросил приятельницу, не жалеет ли она, что уехала, а она ответила: «Можно подумать, ты остался!» – и в самом деле, той страны, где мы жили, уже нет, так что, оказалось, мы все уехали, тем более что многие, наоборот, вернулись в Москву – и из Израиля, и из Америки…

А потом наступили двухтысячные, и постепенно все стали снова уезжать… вначале еще говорили про дауншифтинг, расслабленную жизнь в Азии, возможность быть гражданином мира, жить на три столицы, но чем дальше, тем увереннее возвращалась знакомая риторика моего детства: навсегда забыть эту страну, выбрать свободу; и, наоборот: кому мы там нужны? надо остаться, чтобы сохранить верность своим идеям, надо попытаться хоть что-то изменить здесь… Ощущение дурного замкнутого круга было так сильно, что я, наверно, и уехал для того, чтобы мои дети или хотя бы мои внуки больше не принимали в этом участия. Даже если они будут думать «а не вернуться ли мне в Россию?», это будут их персональные размышления, а не морок, охвативший всех вокруг.

Чего я не чувствую, так это ностальгии. Если я чем-то и заплатил, то лишь стыдом, который испытываю, читая в «Фейсбуке»: «Если бы они не уезжали последние двадцать лет, сегодня на улицы вышло бы не пятьдесят тысяч, а полмиллиона, как в 1990-м». Ну да, стыдно, а как же иначе? Я ведь вырос, повторяя, как мантру, что с живой земли нельзя уехать всем живым, и убежденный, что кто-кто, а уж я-то точно буду с моим народом там, где он окажется.

13.2 1992 год Бисмилляхир рахманир рахим (remix)

После каввали всегда приходит опустошение: как будто Аллах покидает Зульфакара, а вместе с Ним из тела уходят все силы. Мастер Ахмед Хан говорил: это потому, что ты мало уделяешь внимания молитве. Ты поёшь, как певец на концерте, ты опьяняешься звуками своего голоса – и когда каввали заканчивается, тебе плохо, как пьянице, у которого закончилось вино. А надо петь так, будто ты молишься, – и тогда после каввали в твоем сердце будет одна лишь умиротворенность – как после молитвы.

Конечно, мастер прав – но здесь, в Европе, вдали от сияющих снежных гор и ледяного голубого неба, Зульфакару почти никогда не удавалось петь, как его учил Ахмед Хан. Всё, что он мог сделать после концерта: сесть, закрыть глаза и постараться увидеть, как взлетают к небесно-синему куполу гробницы святого Али белые голуби – крылатое эхо заснеженных вершин, окружающих Мазари-Шариф. Сто тысяч птиц чистейшего алебастрового цвета, без единой черной или сизой отметины, которая запятнала бы чистоту Голубой мечети, ее святость.

Когда-то давно старший брат, Али, рассказал, что если случайно к стае прибьется серый голубь, через несколько часов Аллах очистит его, – и маленький Зульфакар часами просиживал на площади, поджав под себя больную ногу и мечтая увидеть чудо собственными глазами. Возможно, он думал, что Аллах, стирающий пятна с птичьих крыльев, мог бы мимоходом исцелить и его, – но Зульфакару так ни разу и не довелось увидеть сизого, черного или серого голубя: видать, Аллах очищал их еще в воздухе, на подлете к священному месту.

Нечистые птицы так и не прилетели – но в Мазари-Шариф пришли воины неверных. Впрочем, шурави тоже остались для Зульфакара невидимыми – ночью перед вторжением отец вывел семью из Мазари-Шарифа, и весь долгий путь до Хайберского прохода Зульфакар думал, сумеет ли Аллах очистить души неверных, как очищает крылья голубей. Увы, и это чудо – если оно свершилось – осталось от Зульфакара сокрытым: доходили слухи о шурави, принявших истинную веру, но никто не мог сказать, случилось это у стен Голубой мечети или в палатке полевого командира, после пристрастного допроса.

Самому Зульфакару ни один шурави так и не встретился – ни в Пешаваре, ни в Хайбере, ни здесь, в Европе, где он живет уже четыре года.

Самому Зульфакару ни один шурави так и не встретился – ни в Пешаваре, ни в Хайбере, ни здесь, в Европе, где он живет уже четыре года.

В Европе не хватает гор. Голландия, Бельгия, Германия – плоские страны. Говорят, на юге, в Швейцарии и Франции, есть Альпы – Зульфакар, если будет воля Аллаха, надеется их увидеть. А еще больше надеется вернуться в Мазари-Шариф – особенно теперь, когда шурави ушли из Афганистана. На прошлой неделе он получил письмо из Пешавара от дяди Мохаммеда: мол, война скоро подойдет к концу. Да и здесь, в Берлине, говорят, что после того, как генерал Дустум перешел на сторону моджахедов, а Наджибулла бежал из Кабула, конец джихада близок.

Джихад закончится, и Зульфакар так и не сдержит клятвы, данной шесть лет назад над искалеченным телом Али, любимого старшего брата. Зульфакар поклялся, что убьет первого же шурави, которого встретит, даже если потом ему и самому придется умереть.

Зульфакар умолял отца отпустить его в горы, но вместо этого отец отослал его к Ахмеду Хану, чтобы тот научил Зульфакара искусству каввали. А потом – седобородый Фарид, Европа, один город за другим, выступление за выступлением… шурави давно ушли из Афганистана, война скоро закончится, а Зульфакар так и не исполнит своей клятвы: кому в горах нужен хромой калека?

Фарид говорит, что пение Зульфакара тоже служит делу джихада, что деньги, собранные на концертах, помогают покупать оружие для воинов, но Зульфакар все равно стыдится своей бесполезности, своего уродства, своей хромоты. Он верит: когда Аллах повелел ему явиться на свет увечным, у Него были на то причины. Но причины эти не были явлены Зульфакару – как не было явлено ему чудо очищения голубей, – и хотя мастер Ахмед Хан говорил, что, изувечив ногу, Аллах наградил Зульфакара дивным голосом, все равно в часы тоски Зульфакар все чаще сомневался, что когда-нибудь узнает, зачем Всевышний направил его калекой в этот мир.

Зульфакар открывает глаза – и видение белых птиц над голубым куполом покидает его. В комнате человек десять, большей частью – как всегда – незнакомые. Хозяин, молодой немец по имени Клаус, раскуривает большой кальян. Фарид, Абдул и Мухаммед пьют чай за круглым столиком, высокая худая девушка о чем-то говорит с худым темноволосым парнем в очках. Все остальные сгрудились вокруг Клауса, глядя, как он разминает в пальцах небольшой шарик гашиша.

Клаус впервые попробовал гашиш лет в пятнадцать, еще в школе – как, наверно, все его одноклассники. В конце концов, на Цоо можно было купить наркотики куда круче – от ЛСД до героина, а те, кто постарше, еще помнили конец семидесятых, когда Западный Берлин называли наркоперекрестком Европы. Полиция постаралась навести порядок – но приграничный город, где в казармах тоскуют молодые ребята из Штатов, Англии и Франции, всегда найдет, что предложить тому, кто ищет кайфа или забвения.

Клаус любил курить за Рейхстагом – это была восточная территория, полиция туда не заходила.

Удивительный все-таки город был наш Западный Берлин! – думает Клаус. – Я только после двадцати понял, каким странным было мое детство: улицы обрывались тупиками, контрольно-пропускные пункты были частью пейзажа, а в Грюнвальдском лесу мы играли, бегая между танков и подбирая упавшие банки с крекерами и конфетами. Американские солдаты – с оружием и в камуфляже – нас не гоняли, это был наш общий лес.

Репортеры по телевизору называли иностранных солдат «защитниками» или даже «победителями», но родительские друзья говорили «оккупационные войска» или «оккупанты» – и в этом не было никакой оценки, только привычка.

Солдаты почти не смешивались с берлинцами, даже ходили в другие дискотеки – типа взорванной ливийцами La Belle в Рокси-Паласт.

Были, конечно, и другие иностранцы – все больше музыканты и художники, они-то и открыли Клаусу глаза на родной город: ты не представляешь, насколько здесь круто! С ними вместе Клаус стал заезжать на Восток, даже завел приятелей в гэдээровском Берлине. Впрочем, они, наверно, ценили его как источник информации, гашиша и свежей музыки – после падения стены все куда-то потерялись.

Зато теперь иностранцев в городе стало куда больше. Вот прямо сейчас в квартире Клауса – группа афганских музыкантов с их антрепренером; Дик и Бетти, двое только тут познакомившихся англичан; студент из России и какие-то ребята из неизвестной восточно-европейской страны.

Вот такое берлинское афтер-пати 1992 года, все курят гашиш и беседуют про умное.

– «Конец истории» – это, может, и хорошо, – говорит Дик, – но все-таки немного обидно. Вспомните, что было сто лет назад! Ницше провозгласил смерть Бога, и все рванули на штурм пустых небес. Анархисты собирались жить без государства и собственности, сионисты, наоборот, хотели свое государство, коммунисты мечтали освободить рабочих от власти капитала, нацисты алкали древней магии и еврейской крови! А чем кончилось? Пшиком. Анархисты годятся только махать черными флагами, нацисты отправились на свалку истории еще до нашего рождения, а коммунисты – у нас на глазах. И что пришло на смену?

– Глобальные корпорации! – говорит из своего угла Бетти, высокая худая брюнетка. – Финансовые и страховые компании!

– Вот именно! Когда христианство умерло вместе с Богом, всем казалось, что мир открылся для множества новых религий, новых вер, но ни одна не сумела удержаться. Все сдулись, все обосрались!

– Фашисты и коммунисты, русские диссиденты и калифорнийские хиппи, – говорит русский юноша в очках, – они все принадлежали эпохе, которая завершилась. А сегодня мир подводит черту, итожит опыт двадцатого века. Этот век был страшен – но он был наполнен силой и славой, могуществом и красотой. Не только Аушвиц и ГУЛАГ – еще Гагарин и Вудсток. Но он закончился – и сегодня старая Европа, как герои Толкина, стоит на причале в Серебристой Гавани, в ожидании волшебной ладьи, что увезет ее в небытие.

Русский затягивается и передает мундштук хромому афганцу.

Как он пел сегодня, а? Клаус до сих пор не может забыть!

Зульфакар с грустью смотрит на кальян – дешевая турецкая поделка, купленная на Цоо, – и глубоко затягивается. Если Аллаху будет угодно, этот гашиш окажется хотя бы на десятую часть так же хорош, как тот, что делают в Хайбере его родные.

Лучшая в мире конопля растет на склонах гор вокруг Мазари-Шариф. Лет через пять после того, как туда пришли шурави, они решили уничтожить все посевы – и тогда в Пешавар к дяде Мохаммеду явился англичанин, предложивший заплатить огромные деньги за два килограмма семян мазарийской конопли. Сначала все над ним смеялись – никто не покупает семена, все покупают гашиш, – но англичанин объяснил, что из разных семян вырастают разные растения. И семена с полей вокруг Мазари-Шарифа – лучшие. Зульфакар тогда подумал, что это глупость: важны ведь не семена, а то, насколько жарким было лето, были ли дожди, на солнечном или тенистом склоне растет конопля, – но деньги предлагали хорошие, и Али вместе с несколькими моджахедами отправился к их родному городу, в глубь страны, захваченной неверными.

Никогда еще Зульфакар так не проклинал свое увечье! Как бы хотел он пойти вместе с братом и еще раз увидеть голубые купола Мазари-Шарифа!

Они вернулись через четыре дня, и, видимо, слова англичанина убедили Али: они принесли не два, а три килограмма – самим проверить, действительно ли мазарийские семена лучше тех, что столетьями используют местные крестьяне.

– Ну как? – спрашивает парень в очках. – Хорошая вещь, да?

Зульфакар рад, что уже немного понимает английский. Правда, когда европейцы говорят между собой, он не разбирает, о чем речь, – но когда обращаются к нему, почти всегда может ответить.

Вот сейчас парень спросил его, хороший ли гашиш, который они курят. Зульфакар вспоминает, как готовят гашиш в Мазари-Шарифе: зацветшую коноплю катают в свернутом ковре, пока вся пыльца не осядет на ворсе; потом растения выбрасывают, а свалявшуюся пыльцу собирают, формуют длинные тонкие колбаски. В Хайбере ждут, когда растение даст первые цветки, срезают и крошат верхушку, потом заворачивают в белую козлиную шкуру и кладут в землю. Вторые цветки срезают и заворачивают в коричневую козлиную шкуру, а третьи – в черную. Лучший гашиш получается из шкуры белого цвета – цвета снегов и голубиных крыльев, – но его всегда бывает очень мало. Из коричневой и черной шкуры выходит куда больше – и именно этот гашиш продают в Европу и Америку.

Зульфакар прислушивается к себе: в этом гашише даже вторых цветков едва-едва. Но, как положено гостю, он серьезно кивает и отвечает:

– Да-да, хороший.

Фарид, антрепренер афганцев, пьет чай с другими музыкантами. У него молодое лицо и почти седая борода. Покурившему Клаусу чудится, будто он уже встречал Фарида много лет назад, во времена западно-берлинского панк-рока и подпольных концертов на восточной стороне. Только бороды у него не было. Было бы смешно, если бы он ее специально отрастил… и покрасил… ну, чтобы выглядеть солидней и вызывать уважение.

Назад Дальше