Давай, Танья, еще разок попробуем. После химии, говорят, не до этого будет. Давай, нагнись, сделай мне, как Пола Джонс – Клинтону.
Закуришь? Ну, как хочешь. Вот и правильно, береги себя. Мне-то уже все равно. У меня, видать, давно эта штука внутри. Я-то думал – бронхиты, то-сё, а оказывается – вон оно что. Расползлось так, что не вырежешь, покруче агентурной сети.
Смешно: всю жизнь с русскими воевал, а последняя женщина оказалась из России. Из России – с любовью. Как будет «любовь» по-русски? Льюбов? Язык сломаешь.
Знаешь, у нас с тобой получилось, как у Америки с Советами. Вот мы, американцы, трахались с Россией все эти годы, объясняли им что-то, а красные ну вообще не понимали, что мы им говорим, как ты меня не понимаешь. Они, значит, не понимали, а мы все никак не могли кончить. Ни ракетой пульнуть, ни бомбу сбросить.
Понимаешь, ядерный взрыв в пустыне – это как оргазм. Вспышка, все взлетает к небесам – а потом опадает и кругом все мертво. Но очень красиво, жалко, ты не увидишь.
Ну да, трахались-трахались, а когда победили – оказалось, мы совсем мертвые изнутри, будто нас рак разъел. Вот и выходит, холодная война – последняя победа Америки. Дальше – ничего не будет, все невыполнимые миссии так и останутся невыполненными.
Спустись в ресторан, в казино, спроси людей: что такое IMF? Думаешь, кто-нибудь скажет: подразделение «Миссия Невыполнима»? Нет, все скажут: International Money Fund, Международный валютный фонд. Либералы считают, там тоже без Конторы не обошлось, может, и так, мне не докладывали, но я тебе скажу: этот МВФ – тот же СПЕКТР, еще одна опухоль. Расползлись, сволочи, по всему миру. Вот корейцев спроси, что у них нынче творится. Погоди, досюда докатится – ты еще назад в свою Украину побежишь. Здесь все рухнет: банки, пенсионные фонды, страховые… думаю, полгода осталось. Хорошо, что не доживу.
Нету больше никакого 007. Убрали семерку. Одни нули остались. В Конгрессе, в Конторе – везде нули.
Ты небось думаешь: старики всегда недовольны. Но поверь: у нас была великая страна! Когда мой старик воевать уходил – я им гордился! А эти хиппи жгли свои повестки! Хоть в тюрьму, только бы не за Родину сражаться! Я же говорю: гниль, всюду гниль.
Я, Танья, как Америка: прогнил изнутри, стоит плохо, детей нет. У тебя-то есть кто? Дочка там или сын? Де-ти есть? У тебя? А, ну ладно, хрен с тобой, плесни еще водки и можешь идти.
Барни Хенд, бывший специальный агент, шестьдесят семь лет, рак легких, четвертая стадия. Голый, он стоит у панорамного окна, зажав между пожелтевших морщинистых пальцев дотлевающую сигарету. Перед ним – сияющий огнями Лас-Вегас, реторта неона, свет реклам. Волшебный остров посреди глухой пустыни, рукотворный мираж, электрическая фатаморгана.
Расслабься, улыбнись, позволь себе обмануться – и тогда удастся поверить: чудеса случаются, Америка все еще жива, невозможная миссия – выполнима.
Вглядись в мерцание огней, поищи смысл в переливах неонового света, поверь: они сулят удачу. Только здесь, только для вас, только сегодня, сегодня и навсегда; всем, пришедшим из пустыни, – прохладные прозрачные бассейны, обнаженные девушки в зеленоватой воде, большие сиськи, крепкая эрекция, музыка, танцы, молодость; хороший прикуп, божественный джекпот, последний счастливый поворот колеса.
Но седой старик у гостиничного окна стоит неподвижно, сжав тонкие сухие губы. Опухоль шпионской сетью распускается в его теле. Дымок от «честерфильда» голубоватой струйкой поднимается к потолку и растворяется в спертом воздухе.
* * *Вступает музыка, потом – раз, два, три! – они выходят одна за другой, змеящейся эротической многоножкой. Высокие каблуки, мускулистые ноги, гибкие тела. Из глубины зала почти не видно лиц, уж точно – не различить глаз. Черные, карие, серые, голубые… в этих глазах – слепящий свет рампы, мятые физиономии зрителей – расплывшиеся, расфокусированные, напряженное внимание, вожделение, жажда, похоть, скука… словно многоглазый Аргус пялится из ночной тьмы на шеренгу танцовщиц у края сцены. У каждой – своя история: любви, нежности, предательства; одиночества и страха; глупости, ревности, жадности…
Играет музыка, щелкает затвор, фотоны света впечатываются в эмульсию фотопленки. Там, в глубине камеры, на непроявленном снимке, девушки замирают навечно, чтобы спустя много лет, когда сеть морщин разъест кожу, старость согнет позвоночник, огонь крематория обратит в пепел плоть, – чтобы тогда на побуревшей фотокарточке, пожелтевшей газетной странице, на сайте фотостока случайный зритель увидел эти разгоряченные тела, напряженные мышцы… прекрасные, неразличимые, лишенные судеб и лиц… священный монстр соблазна, многоногое чудище, воплощение эроса и желания.
24 1988 год Без шести двенадцать
Такси лавирует по запруженной Парк-авеню, Джонатан Краммер смотрит в окно. Нью-Йорк спешит на работу – секретарши, постукивая каблуками, спускаются в сабвей, клерки на ходу допивают утренний кофе из бумажных стаканчиков, маленькие девочки в темно-красных жакетиках, скрытых под теплыми куртками и изящными пальто, садятся в школьный автобус. На борту логотип «Толливера», одной из лучших школ Манхэттена. У Джонатана нет детей, но он знает: когда у него будет дочь, он также будет по утрам провожать ее к автобусу на Парк-авеню. На секунду представляет себе: вот он, чуть постаревший, но все такой же спортивный и напористый, ведет за руку маленькую девочку, светловолосого ангела, ради которого готов свой напор сдержать, идти не спеша, чтобы ей было нетрудно поспеть за ним.
Норма всегда жалуется, что с ним невозможно гулять, – Джонатан все время куда-то спешит. Ничего удивительного: жизнь коротка, нужно успеть взять от нее столько, сколько сможешь: удовольствий, радости, славы, денег. Норме не понять – в ее семье слава и деньги передавались по наследству.
Школьный автобус остался позади, Джонатан смотрит в затылок водителя-турка, с трудом сдерживая желание поторопить его. Нельзя опоздать в офис – дело даже не в том, что это не принято (плевать Джонатан хотел на то, что принято!), он сам не любит опаздывать.
В его работе все решается за секунды – за это Джонатан ее и любит.
Выходя из такси у подъезда высотного здания на Уолл-стрит, он слышит, как диктор по радио говорит, что стрелки на Часах Судного дня перевели на три минуты назад – впервые с 1972 года. Не сбавляя шага, прикидывает: выходит, всю его взрослую жизнь апокалипсис только приближался – интересно, когда это перестало его волновать?
Входя в лифт, Джонатан внезапно вспоминает Кору Мартин.
Летом 1972 года Джонатан, одолжив у отца старый «форд», повез Кору в драйв-ин на «Завоевание планеты обезьян». В свои пятнадцать Кора была настоящей красавицей – волнистые черные волосы, огромные грустные глаза, пухлые губы, чуть тронутые помадой… да и фигура могла свести с ума кого хочешь. Синие джинсы плотно обтягивали бедра, пуговка на блузке с трудом удерживалась в петле.
И, конечно, Джонатан рассчитывал, что к середине фильма ему удастся эту пуговку расстегнуть, – иначе зачем же идти в кино?
Но как только фильм начался, он понял, что ошибся. Надо было идти на что угодно, но не на «Планету обезьян». И ведь главное – он знал! Вся школа знала! Как он мог так облажаться!
Все знали: Кора Мартин до обморока боялась ядерной войны.
Нет, конечно, ядерной войны боялись все – недаром они жили в Бронксе, всего в километре от Манхэттена, самой крупной и удобной мишени на всем земном шаре. В младших классах у Джонатана и самого сосало под ложечкой, когда миссис Робертс показывала устройство бункера и рассказывала о сигналах тревоги. После таких уроков каждая тучка на горизонте казалась зародышем атомного гриба.
По счастью, человек устроен так, что не может долго бояться одного и того же, и к пятнадцати большинство ребят научились посмеиваться и говорить, что если и суждено сгореть в адском пламени, надо спешить получить от жизни все самое лучшее.
Научились все – кроме Коры Мартин.
Страх перед Судным днем прикончил их едва начавшийся роман – и юный Джонатан Краммер, уже тогда не любивший проигрывать, был в ярости – на себя, на Кору, на создателей фильма и идиотов-политиков, которые запугивают обывателей мифической ядерной угрозой.
Только через пятнадцать лет доктор Кац объяснит ему, что негативные эмоции разрушительно действуют на психику и потому следует избегать гнева, обиды или злости. Но тогда, в 1972 году, Джонатан был так уязвлен, что до самого конца школы не сказал с Корой ни одного слова. На выпускном, где Джонатану доверили произнести прощальную речь, он увидел, как она взасос целуется с Роберто Кривелли, смазливым итальянским красавчиком, и злость вспыхнула с новой силой. Уезжая из школы тем вечером, Джонатан был уверен, что больше никогда не увидит Кору Мартин.
Он ошибался.
Джонатан выходит на пятидесятом. Утренняя толчея у лифтов раздражает, как всегда. Отработанным, делано небрежным жестом он поправляет галстук, скосив глаза, смотрит на свое отражение: спортивный тридцатилетний яппи, молодой профессионал. Кожаные туфли ручной выделки, темно-вишневый кейс от «Мэдлера», однобортный пиджак из тонкой шерсти – две пуговицы, лацканы с неглубокими разрезами. Джонатан знает: на Уолл-стрит не любят двубортные пиджаки и слишком заостренные лацканы. Не солидно, слишком по-пижонски.
У него-то все как надо: не зря отдал портному тысячу восемьсот долларов.
Джонатан кивает секретарше; часы над ее головой показывают без шести минут девять. Проходит к своему кабинету мимо расположившихся у мониторов трейдеров. Кое-кто уже снял пиджак, сверкает красными подтяжками. Вот они, властители мира, недавние выпускники Йеля, Стэнфорда и Гарварда, люди, за месяц зарабатывающие столько, сколько родители Джонатана не заработали за всю жизнь!
Ему есть чем гордиться: сын заурядного клерка и секретарши, заурядных жителей еврейского Бронкса, он сумел-таки выбиться в люди. После обычной школы – в хай-скул Томаса Джефферсона, оттуда – в Гарвард, а следом – в гарвардскую Юридическую школу.
Четверть его однокурсников происходили из респектабельных белых протестантских семей, где Гарвард заканчивало несколько поколений кряду. У них были деньги, старые деньги. Им некуда было спешить. Они думали: мир принадлежит им. Верили: банки, сталелитейные заводы и нефть будут вечно править этим миром.
Они ошибались, а прав был Джонатан: он выбрал рынок ценных бумаг, вялый и не суливший больших барышей. Кто мог ожидать, что бум восьмидесятых вознесет Джонатана на самый верх пирамиды, поселит в шестнадцатикомнатную квартиру на Парк-авеню и в отдельный кабинет фирмы «Эй. Эм. Пайер»? Никто – кроме самого Джонатана Краммера. Теперь, вспоминая своих заносчивых однокурсников, он думает: его дочь будет намного богаче их детей.
Почему-то Джонатан уверен, что у него будет именно дочь, – сам не знает почему. Слишком яркая картинка стоит перед глазами: маленькая принцесса держит за руку респектабельного, уверенного в себе отца.
На полированном дубовом столе в личном кабинете – три огромных монитора, по черным экранам ползут зеленые цифры. Дочь Джонатана – если она у него будет – увидит черно-зеленый компьютерный узор только в фильме «Матрица»: графические интерфейсы уже на подходе. Джонатан, как всегда, чует, откуда дует ветер, – в длинных позициях у него Apple, IBM и Microsoft.
До плоских жидкокристаллических экранов тоже осталось лет десять-пятнадцать – и пока биржа с гроздьями пузатых мониторов, зависших под потолком, напоминает инсталляцию Нам Джун Пайка.
Джонатан убежден, что цены на работы корейца взвинчивают его коллеги-трейдеры – небось видят что-то неуловимо родное в монументальных композициях с буддами и телевизорами. Норме даже в голову не приходило, хотя это она профессионал в том, что касается арта.
Люди искусства вообще плохо понимают скрытую механику рынка – даже если это арт-рынок.
Джонатан берет трубку радиотелефона – по-своему столь же массивную, как и мониторы на столе.
– Милая, привет. Поужинаем?
Каждый раз, услышав голос Нормы с ее новоанглийским акцентом, Джонатан усмехается про себя. Если бы родители дожили, они бы сказали, что он путается с шиксой, – но, черт возьми, ее гойские предки обживали берега Потомака, когда его идише предки прятались от козаков по своим польским и венгерским местечкам. По идее ее должны были бы звать «Норма-младшая-младшая» или даже «младшая-младшая-младшая», потому что Бродхеды питают пристрастие к имени «Норма» и помнят свою родословную минимум до середины XIX века.
– Да, только не поздно, – говорит Норма, – я же улетаю сегодня в Бостон.
Черт, опять забыл! – думает Джонатан. – Вот дырявая голова!
– Конечно, я помню, – говорит он. – День рождения троюродной бабушки? Или юбилей двоюродного дяди? Короче, большой семейный съезд Бродхедов и всех-всех-всех.
Норма смеется. Слава богу, пронесло. Только скандала в начале рабочего дня не хватало.
– В семь у La Boue d'Argent, – кивает он, – договорились?
Цифры на мониторе, деньги на счетах, голоса брокеров в телефонной трубке. На самом деле Джонатан работает не в кабинете – его разум хищной птицей летает по информационному суперхайвею, в пространстве сверкающих силовых линий, в галлюцинаторном мире, где стоимость акций то распускается волшебным цветком, то схлопывается хищной актинией. Не то Кастанеда, которого Джонатан не читал в колледже, не то фильм «Трон», который он не смотрел ни в кино, ни на видео.
Джонатан не любит ни книги, ни фильмы. Из всей индустрии развлечений он признает только world music и contemporary art. Музыка подчеркивает достоинство hi-fi-стереоцентра Bang & Olufsen, а искусство – о, искусство имеет тенденцию дорожать!
Так Джонатан и познакомился с Нормой Бродхед – выпускницей Нью-Йоркской школы визуальных искусств, наследницей старинной WA S P’овской семьи, живым воплощением тех самых старых денег. Девушкой, которая могла себе позволить не беспокоиться о карьере и не думать о финансовых перспективах, а держать небольшую галерею в Сохо. В галерее выставлялись только те художники, которые нравились Норме.
С точки зрения Джонатана, такой бизнес-подход никуда не годился – если бы Норма допустила его, Джонатана, до управления галереей, он бы выстроил сбалансированную стратегию, диверсифицировал риски, разработал долгосрочный план. Однажды он не удержался и изложил свое видение:
– Надо вложиться в тех, кто точно будет расти. Энди Уорхол, Рой Лихтенштейн, французы начала века… застраховать как следует и повесить в галерее, объявив, что они не продаются, потому что ты очень любишь эти работы. А когда люди потянутся к тебе, как в Метрополитен или МоМА, сможешь впаривать им любое современное фуфло с маржой процентов 50 % как минимум. Потому что у тебя будет репутация женщины, которая так прекрасно разбирается в искусстве, что может позволить себе не продавать Уорхола и Шагала.
Они лежали в огромной спальне Джонатанова лофта. Минуту назад Джонатан гладил полные груди Нормы (да, когда такое лежит в ладони, сразу чувствуешь: весь мир – твой!), но пока говорил, рука замерла – он весь сосредоточился на словах, на идеях, которые так щедро ей дарил.
Норма поджала тонкие губы и передернула плечами:
– Милый, мне не интересно. Слишком скучно. Занимайся своими акциями, а мои картинки оставь мне.
Джонатан замолчал и вернулся к Норминым грудям. Он знал, что прав: стратегия математически выверенная, учитывает движение рынка и психологию потребителя. Как всегда, когда его предложения отвергали, он обижался и злился, будто отвергли его самого. Доктор Кац много говорил с Джонатаном об этом – но в тот раз удалось обойтись без его методики: в постели у Джонатана были свои способы вернуть уверенность в себе.
Впрочем, горечь осталась, и в следующий раз он очень нескоро заговорил с Нормой о ее галерее.
Звонит настольный телефон. Секретарша говорит: какая-то журналистка просит об интервью. Джонатан плохо слышит название газеты – у другого уха трубка радиотелефона, – разбирает только слово «Гарвард». Понятно, что это Harvard Business Review, – кто же еще может ему звонить?
– Да, соедини, – говорит он.
Интервью всегда приносит новых клиентов, поднимает цену Джонатана на рынке. Такими случаями не бросаются.
– Здравствуйте, мистер Краммер.
Юный девичий голос. Что они, стажерку к нему послали?
– Меня зовут Моник. Я хотела бы взять у вас интервью для нашей газеты. Я знаю, что вы занятой человек, но редактор сказал, что сегодня – последний срок. Могли бы мы встретиться вечером?
– Сегодня вечером я занят, – говорит Джонатан, – впрочем, постойте… в десять вам будет не поздно? Нет? Вот и отлично.
– Я хотела бы приехать к вам домой, сделать несколько снимков в интерьере… – говорит девушка.
– Хорошо, – соглашается Джонатан, – записывайте адрес.
Видать, большое интервью, думает он. На несколько полос и с фотографиями!
Вечером, спускаясь в лифте, Джонатан снова вспоминает Часы Судного дня. Впервые за шестнадцать лет перевели стрелки назад! Если Кора Мартин об этом узнала, наверное, вздохнула с облегчением.
Впрочем, навряд ли.
Полтора года назад Джонатана окликнули на выходе из бизнес-зала JFK:
– Джонатан! Джонатан Краммер!
Он обернулся: немолодая полная женщина, лет сорока с лишним, расплывшаяся фигура, платье, вышедшее из моды уже лет пять как – если вообще когда-нибудь было в моде.