Калейдоскоп. Расходные материалы - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 9 стр.


Валентин уезжал из Парижа девственником.

Женщину он познает только в России – самым традиционным, благопристойным образом: в первую брачную ночь с Варенькой, дочерью отцовского сослуживца. Как и положено, через девять месяцев Валентин будет держать на руках их дочь. Юношеский бунт захлебнется грязной водой парижского потопа – вернувшись в Россию, Валентин станет образцовым мужем и отцом. И, конечно, сыном – как и хотел отец, пойдет учиться на инженера и даже в Париж поедет не за новыми впечатлениями, а как получивший стипендию студент-отличник – прослушать курс лекций в Политехнической школе, всего на несколько месяцев, милая, зачем тебе таскать Танюшу туда-сюда, оставайся лучше дома.

Еще три года назад он догадался, что любовь – это удар тока, превращающий вытянутый кусок металла в провод. Когда невидимая рука поворачивает рубильник, когда электроны начинают свой танец, когда электромагнитное поле расцветает невидимым цветком – только тогда ты и узнаешь, кто ты на самом деле.

Иногда для этого нужно вернуться на место старой любви.

Валентин стоит у перил, перегнувшись, смотрит на бурные волны Сены, на воду, которая разлучила его с первой любовью. Наверное, Жанна осталась жива – в конце концов, в газетах писали, что во время наводнения погибло всего несколько человек. Он не хотел ее искать, но однажды все-таки зашел по знакомому адресу: консьерж сказал, что американцы съехали сразу после наводнения, а Жанну даже не смог вспомнить.

Три года назад Валентину казалось: Париж никогда не оправится. Но сейчас, зимой 1913 года, его встретил все тот же вечный Город Света, столица Европы, блистательный, сияющий огнями мегаполис ажурных конструкций, стали, стекла и невыразимой женской прелести.

Валентин ошибся, ошибся во всем. В России он думал: Жанна – всего лишь предчувствие Вареньки. Здесь, в Париже, он узнал – это было предчувствие Марианны, девушки с равнодушным лицом и ленивыми серыми глазами.

Валентин глядит в бурлящие воды. Что бы ни случилось с Жанной, Сена поглотила его первую любовь. Да и сам он мог погибнуть – ну что ж, три года назад ему дали отсрочку, но Сена всегда берет свое.

Как там сказала Ариадна? «Не грусти, это когда-нибудь должно было закончиться»?

Валентин перелезает через перила, с трудом балансируя на карнизе, отводит руки за спину, цепляется за чугунные завитки, а потом, упершись каблуками, нагибается.

Волны вскипают под мостом. Проходит любовь или приходит – что-то умирает навсегда.

Всё когда-нибудь должно закончиться.

Нерукотворной горгульей Валентин нависает над рекой.

* * *

Ноги еще бегут, рот еще разинут в крике «Ура!», а в животе уже распускается цветок из металла и плоти, раскрывает смертельные лепестки, распахивает полсотни рваных, окровавленных губ – и выплевывает в холодный осенний воздух растерянную, изумленную, измученную душу.

С высоты птичьего полета бегущие фигурки похожи друг на друга; поднимаясь в стратосферу, не различаешь цвета курток, формы головных уборов. Одинаковы стоны смерти, крики ярости – какой язык ни выбери.

Ноги подкашиваются, рот захлебывается жирным грунтом, слякоть мешается с кровью, и только ладонь все еще сжимает оружие приветственным рукопожатием смерти.

Один за другим они бегут мимо, поднимая брызги, крича свое «Ура!», а он – его тело, брошенная оболочка – лежит неподвижно, погружается в грязь, утопает в земле, как в море; лежит, лишенный прошлого и будущего, воспоминаний и надежд… еще никем не оплаканный, не поименованный, не награжденный, не внесенный в списки… пока еще неизвестный солдат, врастающий в свою временную могилу.

5 1916 год Три дня тишины

Эту историю не услышишь в армейских борделях Фландрии. Ее не рассказывают, лежа в грязном окопе, солдаты Антанты. Раненые в прифронтовом госпитале, вспоминая погибших товарищей, ее даже не упомянут. Те, кто вернется домой, словом не обмолвятся об этой истории подружкам и родным.

Это история тех, кого погубила война, – хоть они и спаслись от немецких штыков и снарядов.

Память о том, что никогда не вернется, обладает удивительной силой. Не отпускает, тащит за собой, как на поводке, словно хороший фокстерьер, достойный выставки «Кеннел-Клуба». Пес рвется к чернеющему зеву норы, куда огнисто-рыжим клубком закатилась беглянка-лиса… отрывисто лают раздосадованные гончие… подсвеченные мягким вечерним светом серебристые облачка пара, едва касаясь ноздрей охотников, замирают, прежде чем растаять в холодеющем осеннем воздухе… рыжие и черные пятна на белой спине фокстерьера – невольная рифма к ржаво-огненному сполоху лисицы, только что петлявшей между темными прогалинами в первом снегу. Это сочетание – солнечно-рыжие и землисто-угольные пятна на белом, чуть отдающем розовым фоне – всегда будет напоминать Джеймсу лисью охоту, простуженный лай гончих, упруго натянутый поводок, предвкушение мига, когда собака ныряет в нору, пускается в подземное путешествие, точно Орфей, нисходящий в царство мертвых за своей ветреной рыжей возлюбленной.

Вот и память, подобно фокстерьеру, проваливается в первозданную подземную тьму, натягивает поводок, влечет за собой… и вдруг – вот он, момент триумфа, внезапной пузырящейся радости, трепетной встречи! – вдруг давнее воспоминание рыжей лисицей проносится по бело-черному полю, воскресшее, вырванное у темноты беспамятства, стремительное, живое – но уже предчувствующее выстрел, который навсегда остановит его.

Такими же рыжими были волосы юной леди Виктории Темпл, будущей леди Грей… Ее розовые веснушки блестели, словно пятна весеннего света, просочившиеся через широкие поля соломенной шляпки. Зелень лужаек чуть отдавала желтизной – но не выгоревшей, увядающей желтизной, что предвещает конец лета, а яркой, многокрасочной, вызывающей в памяти Живерни Клода Моне… солнечной желтизной первых дней мая, когда парусами хлопочут на ветру полотняные тенты, замирают в густом воздухе звуки струнных, а слуги безостановочно разносят напитки и блюда (бедняги, думает Джеймс, они одни, словно вороны, томятся жарким днем в своих черных фраках и черных жилетах… как они по-старомодному церемонны!). Джеймс смотрит на сэра Эдуарда, лорда Грея, высокого, крупного, сдержанного; щеголь, переживший погоню за модой; денди, отказавшийся от оригинальности.

Вот он, счастливый май, думает Джеймс – и тут резкий свист обрывает воспоминание, точь-в-точь как выстрел охотника останавливает бег лисы, выгнанной из норы сноровистым фокстерьером.

Свист обрывается ударом, глуше и сокрушительнее, чем обычно: прямое попадание в окоп. Вот так она звучит, фуга немецких гаубиц. Мы давно научились различать калибр снарядов по звуку – и сейчас над нами тяжелая завеса огня, сотканная из 122– и 152-миллиметровых. Блиндаж дрожит, ночь ревет и мечет молнии. При свете вспышек мы смотрим друг на друга. Лица побледнели, губы сжаты; мы только головой качаем: что же это делается?

Дождь шел уже третий день, поле разбухло, а дно окопов превратилось в жидкое грязное месиво. Ноги вязли по щиколотку, и потому, едва выбив немцев с линии обороны, мы юркнули в отвоеванный блиндаж, надежно закрытый бетонной плитой от дождя и, хочется верить, артиллерийского огня.

Тут-то канонада и смолкла. Наступил редкий на передовой миг тишины, которого хватило, чтобы гончие памяти погнали лисицу воспоминаний навстречу новым выстрелам.

И вот мы, шестеро солдат Альянса, сидим в немецком блиндаже, и каждый всем телом ощущает, как тяжелые снаряды сносят бруствер окопа, вскапывают откос и крошат лежащий сверху бетон.

– Ну и ночка, – говорит Томми, – а я-то думал выспаться!

Томми – самый старый и опытный, он знает: сон – самое главное на войне.

Ну и, конечно, жратва – но это и так понятно.

Мы все-таки заснули, уже под утро, когда смолкла канонада. Разбудил нас непривычно яркий свет – Серж выглянул наружу и присвистнул.

– Дождь кончился, братцы, – с легким акцентом говорит он. – Глядите, красота какая!

Действительно – солнце сияет, будто в самом деле наступил мир или, на худой конец, вернулось лето. Пар поднимается над влажной измученной землей, пробуравленной окопами и разрытой снарядами. Голубое небо отражается в подсыхающих лужах. Желто-красная осенняя рощица замерла в двухстах метрах к востоку.

Мы осматриваемся. Ночной обстрел почти разрушил немецкие окопы – они скрылись под ямами, воронками и осыпями. Глубина – полметра, не больше.

– Да уж, – говорит Томми, – если боши решат вернуться, мы вряд ли здесь удержимся.

Джеймс надеется, что скоро подойдут наши, но Томми качает головой:

– Мы вчера, похоже, сильно вырвались вперед. Не удивлюсь, если окажется, что мы в немецком тылу.

Джеймс надеется, что скоро подойдут наши, но Томми качает головой:

– Мы вчера, похоже, сильно вырвались вперед. Не удивлюсь, если окажется, что мы в немецком тылу.

– Вряд ли, – говорит Сэм. – Что же они, обстреливали нас всю ночь?

Джеймс пожимает плечами:

– У орудий такие разношенные стволы, что снаряды ложатся куда попало.

В конце концов мы возвращаемся в блиндаж: Томми говорит, что там наверняка где-нибудь найдется заначка. Нам все время кажется, что у немцев полно жратвы, хотя пленные набрасываются на еду, будто не ели с начала войны, а их мертвые выглядят такими же худыми и изможденными, как и наши. Но в этот раз Томми прав: мы находим несколько краюх хлеба, дюжину банок консервированной фасоли, пяток банок говядины и даже – небывалое дело! – запас искусственного меда. Серж вызывается приготовить завтрак, и в ожидании пиршества мы заваливаемся на нары. Грег, как обычно, зубрит свой учебник физики, все еще мечтает поступить после войны в Оксфорд. Сэм достает маленькую шахматную доску и принимается уговаривать Джеймса сыграть.

– Я тебе проиграю, – говорит Джеймс. – Мы, англичане, никогда не были сильны в шахматах. Это игра для немцев и для вас, американцев.

– Вот уж нет! – возмущается Сэм. – В прошлом веке все крупнейшие турниры проходили в Лондоне. Возьмем хотя бы турнир 1899 года, когда Ласкер…

– Это потому что Лондон – столица мира, – пожимает плечами Джеймс. – Если бы проводились чемпионаты по сбору кокосовых орехов, они бы тоже проходили в Лондоне.

– Но в Англии нет кокосов!

– Вот я и говорю: ни кокосов, ни шахматистов.

– Это неправда, – отрывается от учебника Грег. – В Оксфорде есть шахматный клуб, я слышал.

– Оксфорд вообще удивительное место, – говорит Джеймс, – там полно того, чего вообще не должно существовать в природе. Ты «Алису в Стране чудес» читал?

– Про девочку, которая провалилась в лисью нору? – спрашивает Серж.

– В кроличью, – поправляет Джеймс.

Впрочем, какая разница? Нора – она и есть нора: грязно, сыро и пахнет землей. Как в блиндаже или в окопе.

В тусклом свете, просачивающемся в блиндаж, лица кажутся серыми и изможденными – будто двух лет войны недостаточно, чтобы навсегда превратить человека в слабое подобие того, кем он был когда-то.

– Так вот, Оксфорд – это и есть Страна чудес: все не то, чем кажется.

Весь день мы приводили окопы в порядок.

– Черт-те что, – ругался Сэм, – а говорят, немцы аккуратные! Разве это окопы? Ни одной прямой линии. Лабиринт какой-то!

– Это чтобы смерть заблудилась! – крикнул Серж из-за поворота.

Они работали на пару с Орельеном: Джеймс не видел их, но весь день слышал, как они переговаривались по-французски, долетали только обрывки фраз – «Как там кафе “Фуке” на Елисейских?», «В “Максиме” не протолкнешься», «Таксисты до сих пор вспоминают, как в сентябре четырнадцатого везли солдат».

Историю про таксистов Джеймс слышал раньше: в самом начале войны, когда фон Клюк перебросил с Марны две дивизии против Монури, прикрывавшего подступы к Парижу, генерал Галлиени собрал парижских таксистов и, рассадив солдат марокканской дивизии по таксомоторам, приказал вести на передовую. Удивительно: таксисты включили счетчики, а потом Генштаб полностью заплатил.

Джеймсу хотелось верить, что ни один английский кэбмен не взял бы денег в такой ситуации. Но французы, конечно, другое дело.

Если бы существовали еврейские таксисты, они бы вообще удвоили счетчик.

– А как сейчас одеваются девушки? – спрашивает Серж.

– Носят короткие платья, – отвечает Орельен.

– Насколько короткие?

– Чуть ниже колена. И стрижка тоже короткая, – говорит Орельен и, помолчав, добавляет: – Как будто с мальчиком спишь.

Весь день немцы так и не показывались, но и от наших – ни слуху ни духу. Томми считает: надо окопаться и переждать еще одну ночь.

Стрелка на светящемся циферблате словно топчется на месте. Чтобы не заснуть, Джеймс шевелит пальцами в сапогах: в полночь Серж его сменит.

Серж нравится Джеймсу. В нем нет ни бесшабашности, ни дикости, которые молва приписывает русским. Впрочем, Серж ведь не какой-нибудь козак, а русский дворянин, граф или принц. Вероятно, его было бы прилично пригласить в лондонский дом Девисов, в поместье Греев в Линкольншире.

Джеймс представляет, как Серж разговаривает с сэром Эдуардом в солнечной декорации давнего майского дня, и зябко поеживается: в беседе с малознакомыми людьми сэр Эдуард Грей умел придавать голосу оттенок едва заметной нежности, деликатной ранимости, и собеседникам казалось, что им несказанно повезло – такой тонко чувствующий человек, как сэр Эдуард, удостоил их своим расположением. Они запинались от смущения, а лорд Грей смотрел им в глаза с выражением неопределенности, искренности и рассеянности, и каждая его фраза, каждый парадокс – чуть старомодный и оттого еще очаровательнее – все больше и больше возвышали старого денди в глазах растерянных и сконфуженных собеседников.

Джеймс знал дядин секрет: именно легкое, почти незаметное презрение придавало сэру Эдуарду изысканности и утонченности. Так ледяное дыхание первых заморозков сковывает осеннюю траву сверкающими кристаллами инея, и в розовом свете утреннего солнца она предстает хрупкой и ломкой, драгоценной, словно за одну ночь выточенной мастеровитым ювелиром из нежнейшего серебра.

Джеймс разгадал сэра Эдуарда десять лет назад, в библиотеке лондонского дома своих родителей. В тот раз собеседником сэра Эдуарда был другой дядя Джеймса, майор Девис, герой недавней экспедиции генерала Эгертона в мятежный Вазиристан. В те годы юный Джеймс мечтал о далеких загадочных землях, отчаянных стычках с враждебными племенами, о воинской славе, подвигах и доблести. Он играл в Гордона Хартумского, в осаду Кимберли и потому глаз не сводил с майора Девиса – и там, в отцовской библиотеке, впервые расслышал ледяные колокольчики презрения в голосе сэра Эдуарда, участливо расспрашивавшего о подробностях недавнего похода.

Сегодня Джеймс жалеет, что не прислушался к презрительному перезвону: возможно, будь он внимательней тогда, не отправился бы два года назад добровольцем в Европу, чтобы, как писали газеты, дать отпор тевтонским варварам, растоптавшим нейтралитет Бельгии и Люксембурга.

Я мечтал стать таким же, как сэр Эдуард или как майор Девис, думает Джеймс, но я опоздал родиться. Даже если я вернусь с войны, я не застану того, что было раньше. Старая аристократия, светские щеголи с их утонченным вкусом и равнодушием к жизни, готовые принять смерть как неизбежный финал наскучившего спектакля… офицеры, щепетильные в вопросах чести, собственной и имперской, создатели Британской империи… все те, кто вкусил ее плоды, выращенные на деревьях всех континентов под никогда не заходящим солнцем, – этим людям нет места в мире, узнавшем ядовитые газы и хлюпающую грязь окопной войны.

Свадьба лорда Эдуарда Грея была концом эпохи – но тогда об этом никто не догадался.

Джеймс грустно усмехается, вспоминая солнечный день и рыжие пятна света на лице леди Грей. Недавно мать написала, что тетя Виктория ждет второго ребенка, – и, возможно, лорд Грей стал отцом уже второй раз.

Вот кому повезло родиться вовремя – пятидесятилетний отец семейства спокойно ждет конца войны в родовом поместье, наслаждаясь обществом очаровательной юной жены… а его племяннику остается только кормить вшей в окопах Фландрии.

Из темноты доносится слабый шум. Кажется, с востока, со стороны рощицы. Шум кажется Джеймсу знакомым, хотя он не похож ни на шаги, ни на далекий гул танков и машин – ровный, еле слышный.

Наверное, шумит в ушах, думает Джеймс и снова шевелит пальцами ног в сырых сапогах.

Через час Серж сменит его, Джеймс спустится в блиндаж, заснет, накрывшись шинелью, и во сне снова и снова будет рыть окопы, зарываясь все глубже в землю, словно лиса в свою нору.

Серж стоит, опершись на винтовку, тихонько насвистывая полузабытую мелодию. Три года назад весь Париж ходил в «Бродячего кролика» увидеть, как танцует Марианна. Как же она была хороша, когда выбегала на сцену, и электрический свет превращал ее обнаженные плечи в пленительный мрамор! Как стучали каблучки туфель, как мелькали маленькие ножки!

Ах, Марианна, Марианна! Бедный Валентин сходил по тебе с ума, ежедневно – букеты цветов, каждый вечер – шампанское. Что стало с тобой теперь, Марианна? Что стало теперь с твоим Парижем, с прекрасным Парижем начала века?

А мои красавицы, подружки на один вечер, на одну ночь? – думает Серж. – Что сталось с вами? Неужели забросили роскошный особняк на рю Шабанэ, маркитантками отправились следом за французской армией, привычно соблазняя старых клиентов, этих маршалов и генералов? Или все-таки остались дома, решив, что даже в опустевшем Париже хватит мужчин, чья щедрость пропорциональна похоти?

Назад Дальше