Давид представил и прочувствованно кивнул. Пальцы его рук, поддерживающих глубоко страдающую хозяйку, непроизвольно дрогнули и напряглись. Меир-во-всем-мире мучительно сморщился. Безнадежное соперничество с Мали еще можно было перенести, но как стерпеть явное давидово внимание к этой глупой перегретой кукле?
— Едут! — воскликнула Шош.
С улицы послышался звук подъезжающих машин, по стенам забегали блики мигалок: синих — полиции, красных — “скорой помощи”, оранжевых — службы тыла. Начиналась привычная для жителей Матарота процедура “обработки” последствий ракетной атаки: эвакуация раненых, взятие проб на предмет заражения, поиск и сбор осколков.
РАЗВИЛКА 3
По домам расходились уже поздним вечером, устав копошиться в какой-то нелепой, бессмысленной суете. Сразу после приезда полиции ворвался запыхавшийся профессор Серебряков. Попутки из города N. непосредственно в Матарот обычно не заезжали, поэтому последний километр пути приходилось проделывать пешком по грунтовке. Профессор услышал грохот взрыва по телефону, в момент разговора с женой и, естественно, был крайне обеспокоен. Пытался перезвонить, но не смог, потому что перепуганная Леночка выронила трубку, а не положила ее на рычаг. Бежал, так, что сердце чуть не выскочило. А тут все в порядке, слава Богу. И вам, Давид, спасибо.
Давид неохотно сдал госпожу Элену с рук на руки законному мужу, послонялся из угла в угол и ушел. Зато объявилась Галит, дочь пекаря Маарави, студентка Упыра по классу документального кино, и принялась бродить вокруг с видеокамерой, назойливо и в то же время незаметно, как это свойственно только призракам и одержимым операторам, к которым вынужденно привыкают лишь оттого, что устают гнать. Галит вот уже несколько лет собирала материал для пятнадцатиминутного фильма с предполагаемым названием “Полосование Матарота”. Поначалу матаротцы, особенно дети, активно интересовались проектом, и даже охотно позировали, но через год-другой видеокамера Галит обрыдла всем настолько, что даже близнецы Хен прятались, едва завидев будущую кинодокументалистку.
Вот и теперь пообщаться с Галит на предмет интервью согласилась лишь сердобольная Шош: в конце концов, разве она приехала в Матарот не для того, чтобы помогать несчастным и отверженным? По саду и террасе деловито расхаживали чужие люди в касках, бронежилетах и фосфорицирующих пластиковых плащах, что-то измеряли, записывали, огораживали. Лавируя между ними, Эстер, Ами и Меир Горовиц выбрались на улицу. Меир-во-всем-мире выглядел подавленным.
— Эй, Меирке, кончай грустить, — по возможности бодро сказал Ами. — Главное, все живы, а прочее образуется. Пошли в “Гоа”, я угощаю.
— Спасибо, — Горовиц неопределенно махнул рукой. — Я лучше пройдусь. Мне как-то не по себе. Наверное, съел что-нибудь не то… До завтра. Эстер… Ами…
Он повернулся и медленно побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля.
Развилка 3: на улицеАми и Эстер одновременно вздохнули, встретились взглядами и улыбнулись этой чудной одновременности. На фоне чьего-либо несчастного одиночества совпадение чувства, близость всегда кажутся особенной радостью — эгоистической и немного стыдной… но разве радость умеет стыдиться?
— Поедем? Я тебя провожу, можно? — она положила руку ему на плечо.
“Опять, — подумал Ами. — Второй раз за вечер. Эдак я, пожалуй, избалуюсь…”
— Вообще-то, обычно парень провожает девушку, — произнес он вслух. — Ты уж извини, что я ставлю вопрос так по-шовинистски.
Сказал и тут же опомнился. Ну при чем тут шовинизм-феминизм, Ами? И разве ваши отношения описываются словами “парень” и “девушка”? Очнись, братан. Эти слова имеют пол. А ваши слова бесполы: “инвалид” и “доброволец”. Никакой ты не парень, а безногая кочерыжка на кресле. А она никакая не девушка, а добровольный помощник твоей жалкой убогости.
Эстер убрала руку, непонятным образом ощутив перемену его настроения.
— Ладно, — сказала она. — Ты прав. Нам просто по пути. Так тебя устраивает?
Они медленно двинулись вдоль тротуара, в четыре руки таща невидимую, но тяжелую завесу, возникшую между ними столь внезапно, столь несовместимо с той недавней чудесной общей улыбкой.
“Это тебе привет от Меира, — подумал Ами. — Чтоб не радовался за чужой счет…”
Дорога повернула в полумрак, скрыв за домами прожектора и мигалки приехавших спецов. Уличные фонари в опустевшем Матароте работали скупо — через два на третий, да и то в полнакала. Ами сосредоточенно толкал колеса своего кресла, Эстер шагала рядом, чуть сзади. Новая сирена застала их в нескольких десятках метров от аминого дома. Нечего было и думать о том, чтобы преодолеть это расстояние за девять секунд. Один…
— Ами! — Эстер вцепилась в его руку.
Два…
“Уже третий раз, — подумал он. — Сегодня я просто счастливчик”.
Три…
На другой стороне улицы высился мощный куб автобусной остановки. Вскоре после начала ракетных обстрелов остановки Матарота и города N. были превращены в крытые железобетонные укрытия.
— Туда! — показал Ами. — Быстро!
Шесть, семь… Эстер вбежала в укрытие, Ами въехал за ней. Он едва различал ее профиль в рассеянном отсвете неблизкого фонаря. Восемь… сейчас просвистит…
Взрыв снова прозвучал совсем рядом. Уличный фонарь погас: на сей раз, видимо, где-то оборвало провода.
— Ами?
Угадав движение Эстер, Ами удержал ее за руку.
— Нет-нет, не выходи. Это была мина. Садись, переждем минут пять.
Мины из Полосы обычно прилетали небольшой, но дружной компанией — по две, по три. В наступившей темноте он продолжал держать девушку за руку. Она послушно села на бетонную скамейку, ушибла плечо о спинку аминого кресла, качнулась к нему. Ами почувствовал совсем близко ее дыхание. Хорошо, что Эстер не может видеть его лица. Это как во сне, Ами… помнишь свои сны? Сны, в которых ты оборачивался темнотой, дождиком, Зевсом? Что ты делал с ней в этих снах, помнишь? Во рту у него пересохло, сердце билось у самого горла.
— Ами… — прошептала она совсем тихо, касаясь пальцами его виска.
Где-то очень далеко, в соседней галактике, разорвалась вторая мина. Он едва расслышал ее из-за крови, паровым молотом громыхающей в ушах. В ушах темноты. Он перестал быть Ами, безногим инвалидом, он стал темнотой, как во сне. Темнота уверенно скользнула ладонью по ее щеке, легла на нежный затылок, потянула к себе, нашла губами маленький полуоткрытый рот, мягкий и отзывчивый, как цветок, как головокружительный провал, как взрыв… это мина или грохот у него в голове, в голове темноты?
— Ами… Ами…
И снова — пить, пить — ртом темноты изо рта темноты, пробовать и мять ее губы, обмирать от вкуса ее слюны, от ее осторожного языка, от запаха ее кожи, от касания ее волос, лететь, не ощущая опоры, не чувствуя земли, не зная и не желая знать ничего, лететь, как мина, как ракета, в щемящем грохочущем ничто, лететь хоть куда, хоть к взрыву, хоть к смерти, неважно.
— Ами…
Он услышал звук автомобильного мотора, на потолок легла длинная полоса света — зачем он здесь, этот свет? Здесь живет только темнота, только… Вихревой свет фар ворвался внутрь укрытия, сжал темноту в муху, да и хлоп! — прихлопнул, выхватил все разом, бросил на ослепительную ладонь, как на цирковую арену: нате, смотрите! Смотрите все, весь цирк! Вот оно, позорище: бетонная стена с корявой надписью “Полосят — под нож!” и грязная бетонная скамейка, и испуганная девушка на скамейке, и заплеванный пол, и окурки на полу, и инвалидная коляска, и инвалид на ней, инвалид, безногая кочерыжка.
— Ами…
Где-то недалеко ударили танковые орудия. Бьют по тому месту, откуда только что стрелял полосячий минометный расчет. Как же… ищи ветра в поле. Шалуны давно убежали, весело крутя завитыми хвостиками.
— Боже, что я наделал… — сказал он глухо и понадежней, чтобы уж точно не видеть, закрыл лицо руками. — Извини. Сам не знаю, что на меня нашло…
— Ами…
— Нет-нет… не сейчас. Сейчас иди, уже можно идти. Пожалуйста.
— Ами…
— Пожалуйста!
Шелест ее тесных джинсов, звук ее шагов, ее ухода, качнувшийся в ноздрях запах ее тела, неуклюжий ком воздуха, потянувшийся за тяжелой и мягкой волной ее волос, да так и не удержавшийся, соскользнувший, упавший, оставшийся здесь. Здесь, вместе с тобой, глупый Ами Бергер, навоображавший себе невесть что, невесть почему забывший — где он и кто он. Черт! Ами отнял ладони от глаз, сжал в кулаки, постучал по горячему лбу. Приди в себя, слышишь? Ничего не случилось. Пока не случилось. Ты извинился, все в порядке. Пока в порядке.
Когда у вас урок по статистике — послезавтра? Так вот: если послезавтра она придет, то вы оба просто сделаете вид, что ничего не произошло, вообще ничего, и тогда, возможно, все останется по-старому. Уроки, обеды, музыка, прогулки, сидение в баре… Все то, что, как сейчас выясняется, тебе так дорого и что ты, возможно, сгубил сейчас своими загребущими, чересчур шустрыми руками. Черт! Мало того, что ног нет, так теперь еще и руки изменили!
А если не придет вовсе? Ох… Как же это тебя угораздило? Но какой вкус у ее рта, а, Ами? Даже во сне не было так хорошо… Он провел пальцем по губам, словно собирая с них отпечаток ее губ, запах ее кожи. Если бы можно было действительно собрать и спрятать… если бы…
Мимо него по улице с включенной сиреной проехал кортеж спецов. Синие — полиция, красные — “скорая”, оранжевые — служба тыла. Марш-марш вперед. От победы к победе. Маэстро, туш. Ами вздохнул и вырулил из укрытия. Жизнь продолжалась.
Развилка 3: в полеКивнув ребятам, Меир повернулся и побрел туда, где за опоясывающим поселок кольцом фонарей темнели кукурузные поля. Несчастье сильно подталкивало его в спину своим скрюченным артритным пальцем. Сопротивляться ему совсем Меир не мог, а потому просто старался идти как можно медленней, чтобы не завело черт знает куда.
Как многие несчастные, он мучился вопросом “почему?” Почему именно ему так больно и одиноко, в то время как другим — да вот хоть этим двоим, с которыми он только что распрощался — так ослепительно хорошо? Почему именно ему так холодно, так мерзко, причем этот холод идет не снаружи, а изнутри, словно свернулась на сердце кольцами какая-то постылая, стылая, скользкая дрянь и давит, и душит, и студит. Почему? Что было сделано не так? И кто в этом виноват: он сам? Родители? Жизнь? Людская безжалостная черствость?
Так вопрошал Меир Горовиц, вопрошал горько, безнадежно и безответно, а удивленное пространство вокруг него молчало, слегка приподняв разлетные брови горизонта и мерно дыша раскрывшимися к ночи земными порами. Оно, пространство, охотно ответило бы и несчастному Меиру и многим другим таким же, как он, которые столь же сильно интересуются тем же самым. Ответило бы, когда бы понимало, о чем идет речь, когда бы могло вникнуть в смысл, вернее, в удручающую бессмыслицу понапридуманных людьми слов, всех этих счастий и несчастий, жалости и мерзости, зла и добра.
Дорога привела к распахнутым настежь воротам. Забор вокруг поселка уже давно не поправляли: столбы где покосились, а где и вовсе попадали, придавив ржавые спирали колючей проволоки. Когда-то, еще до обстрелов, полосята и странники дружили и часто ходили друг другу в гости, причем иногда даже случалось, что полосята, соскучившись, навещали матаротские дома в отсутствие и без ведома хозяев. В этом случае они имели обыкновение забирать с собой чересчур много сувениров, так что забор действительно был жизненно необходим. Но теперь, когда бывших закадычных друзей разделяла бетонная стена и простреливаемая насквозь нейтральная зона, надобность в матаротском заборе отпала сама собой.
Меир вышел за ворота. Грунтовка, в которую плавно перетек асфальт, мягко пылила под ногами. Неубранная кукуруза стояла стеной по обе стороны, и от этого дорога напоминала неглубокое ущелье. “Как тут все пересохло, а дождя все нет”, — подумал Горовиц, и ему отчего-то стало легче от этой мысли, совершенно посторонней его горю.
— Пересохло… — повторил он вслух, обращаясь к кукурузе. — А дождя все нет.
Кукуруза не отреагировала никак, даже не шевельнулась. “И здесь враждебность, — грустно констатировал Меир. — Даже здесь. Хотя ей-то за что меня ненавидеть? Что я ей сделал плохого? А другим? Что плохого я сделал другим?”
Горовиц остановился, вдохнул полную грудь прохладного горького воздуха, прислушался. Он отошел уже километра на два от Матарота; оттуда не доносилось ни звука. Все было тихо вокруг, за исключением деликатного урчания далекого мотора: может, армейского джипа или какого-нибудь компрессора. Хотя, какой компрессор ночью? А может, полив…
Звук тем временем нарастал. Стоя посреди дороги, Меир различил в темном торце кукурузного ущелья неясное движение и только через несколько секунд сообразил, что это машина, по всей видимости — небольшой грузовик, приближающийся к нему с выключенными фарами. Ему стало не по себе. Мысли, одна другой страшнее, хороводом крутились в голове. Почему грузовик едет без света? Скрывается? Но от кого? Неужели от армии? А кто может скрываться от армии в пограничной зоне? Господи… не дай Бог, это полостинцы! Но как полостинцы прорвались сквозь стену?
“Как, как! — передразнил он сам себя. — По туннелю, вот как! Прокопали туннель, и… А машина? — А машину украли в Матароте. И теперь едут в центр Страны, чтобы что-нибудь там взорвать… или кого-нибудь похитить… Боже… похитить…”
Едва передвигая непослушные от страха ноги, Меир отступил на несколько метров в кукурузу. Заметили? Нет? Машина медленно приближалась. На фоне более светлого неба отчетливо вырисовывались две сидящие в кузове круглоголовые фигуры с автоматами в руках.
“Точно не армия, — подумал Меир, обмирая от страха. — Солдаты либо в касках, либо в панамах. Только бы проехали мимо, только бы проехали…”
Грузовик миновал его, проехал еще немного и остановился. Хлопнула дверца. Зажмурившись, Меир присел на корточки. Ужас запечатал ему уши; он слышал лишь томительный шелест бесконечных по длительности секунд. Больше всего на свете ему хотелось теперь, чтобы этот кошмар закончился — хоть болью, хоть смертью, хоть как. Бедняга испытал настоящее облегчение, когда в спину ему уперся ствол и хриплый голос негромко произнес:
— Хрю-храб!.. А-хрю-хрю!..
Меир-во-всем-мире напрягся, призывая на помощь память. Слава Богу, эту фразу он знал хорошо. Ее, как самую насущную, на школьных уроках полосячьего языка заучивали прежде всего. В переводе она означало: “Руки вверх! Стрелять буду!”
Послушно подняв руки, Горовиц мучительно пытался составить простое, вроде бы, предложение: “Не убивайте меня, я пацифист!”. Ему казалось, что жизнь его полностью зависит сейчас от успеха этого нелегкого предприятия.
— Йа, хрюка! — выдавил он наконец. — Их бин пацифисто…
— Пацифисто?! А ну, вставай, сволочь полосатая! — сильная рука сгребла его за ворот и грубо вздернула на ноги. — Все вы, мать вашу, пацифисты, когда вас за жабры возьмешь. Говори быстро: сколько вас тут еще, полосят недорезанных?
Меир обернулся, не веря своему счастью. Перед ним покачивалось усатое нахмуренное лицо матаротского фермера Хилика Кофмана. Только теперь Горовиц разглядел знакомые очертания тендера “пежо”, на котором Хилик возил то мешки с удобрениями, то клетки с курами, то двух своих работников-таиландцев. Они-то и сидели сейчас в кузове, держа в руках лопаты, черенки которых Меир принял за автоматные стволы.
— Хилик, это я, — сказал он, на всякий случай не торопясь опускать руки. — Я, Меир Горовиц. Который во-всем-мире.
— И впрямь Меир… — изумленно проговорил Хилик, ставя на предохранитель свой видавший виды карабин, старше которого в Матароте был, наверное, только он сам. — А я-то думал, полосенок какой залетный. Ты чего тут делаешь в темноте?
— Гуляю, — робко отвечал Горовиц.
— Гуляешь? А зачем тогда в кукурузе прячешься? — лицо фермера вдруг расплылось в понимающей улыбке. — Ты чего тут — не один? А? Неужто Хена уговорил? А?
Он заговорщицки ткнул Меира под ребра.
Меир поморщился от боли — как душевной, так и физической.
— Да я… да вы… Да я бы и не прятался, — сказал он, стараясь порезче сменить тему. — Вы же сами с выключенными фарами… Разве свои станут так по ночам ездить? Зачем?
Хилик смущенно крякнул.
— Зачем, зачем… все тебе объясни. Надо — вот зачем. Разве городской землепашца поймет? — Кофман закинул карабин за спину и двинулся к машине. — Дуй-ка ты домой, Меирке, вот что…
В Матароте взвыла сирена. Хилик чертыхнулся и погрозил кулаком в сторону Полосы.
— Гады! — он повернулся к неподвижным таиландцам. — Эй, ребята! Что вы там расселись? Слышите — сирена… А ну — вниз, носами в пыль! Меир, и ты тоже. Ложись!
Имена собственные двух таиландских рабочих фермера Хилика Кофмана звучали относительно просто: Лонгхайрачук и Верихотчайгек. Зато фамилии были труднопроизносимы даже для истории и оттого остались истории, а мне уж и подавно неизвестны. Пользуясь этим, а также ссылаясь на жизненную необходимость краткости в период ракетных обстрелов, Хилик обрезал и имена собственные — до одного, последнего, само важного, ударного слога. Таиландцы не возражали. Теперь все в Матароте называли их просто: Чук и Гек.
— Чук! Гек! Кому сказано?!
Подчиняясь приказу хозяина, Чук и Гек проворно соскочили с грузовика и залегли рядом с Хиликом и Меиром-во-всем-мире. В воздухе возник противный ноющий звук и стал нарастать по громкости, а также от низкой ноты к высокой, словно ввинчиваясь в голову, в душу, в живот.
— Заройтесь! Это сюда! Мины! — заорал опытный Хилик.
Мина разорвалась в поле метрах в сорока от них, так что они услышали свист осколков над головой и оханье старого грузовика, схлопотавшего несколько попаданий.
— Лежать! Не вставать!