Сколько стоит человек. Тетрадь седьмая: Оазис в аду - Керсновская Евфросиния Антоновна 6 стр.


Сулема

Как я уже говорила, Билзенс был очень старательным, добросовестным врачом. Может быть, с его стороны тут проявлялось желание утвердить за собой репутацию хорошего врача, чтобы лучше прижиться в ЦБЛ. Известную роль играло и недоверие к Кузнецову, который мог при малейшей оплошности его «сковырнуть». Так или иначе, он изо всех сил старался выхаживать своих больных, не ограничиваясь хорошо сделанной операцией.

Но бывали и промашки. Как-то поступил больной с аппендицитом. Когда же Билзенс произвел аппендэктомию, то выяснилось, что аппендикс был нормальным, а у больного правосторонний паранефрит[19]. Билзенс вскрыл и выпустил большое количество гноя. И тут началось! У этого больного, Есина, оказалась очень низкая свертываемость крови, и без всякой видимой причины то один, то другой сосуд начинал кровить. Да как! Обе операционные раны мешали и очень затрудняли оказание помощи, тем более что обычно кровотечение начиналось ночью, и притом неожиданно.

Больной терял много крови и слабел не по дням, а по часам. Ни хлористый кальций, ни желатин, ни противостолбнячная сыворотка, вводимая в больших дозах, не давали должного эффекта. И была у него первая группа крови, которую труднее всего достать. Бывало, пока Есина несут на стол, весь коридор залит кровью!

Билзенс был в отчаянии, а Кузнецов злорадствовал и, потирая с самодовольным видом руки, говорил со своей иезуитской ужимкой, что начинающие врачи, если не могут поставить правильный диагноз, не должны торопиться с операцией.

В ту пору впервые появились сульфамидные препараты, и им приписывали прямо чудодейственные свойства! Лишь Кузнецов их получал для своих больных — он сыпал сульфидин в брюшную полость, а остаток прятал в стеклянный шкаф в предоперационной.

Вот тогда-то и произошло событие, стоившее нам изрядной нервотрепки.

Ночью — очередное кровотечение у Есина. Вызванный мною Билзенс примчался очертя голову, перевязал кровивший сосуд, затампонировал и лишь тогда вспомнил о сульфидине, который решил (думаю — тайком от своего шефа!) израсходовать на «своего» Есина.

— Юн! Дай мне те два грамма сульфидина, что остались от последней операции.

Кореец Юн Ду Бей, операционный санитар, подошел к шкафчику, отпер его ключом, бывшим всегда при нем, и подал Эрхардту Петровичу порошок, сложенный, как и все аптекарские порошки.

— Вот, Евфросиния Антоновна, это порошок разделите поровну и дайте Есину и Марьясову за полчаса до завтрака, натощак.

Утром, собрав анализы, измерив температуру и раздав лекарства, я зашла в палату, где лежали два особо тяжелых больных Билзенса: Есин и Марьясов, мальчишка с гнойным полиартритом — воспалением суставов.

Пристроившись у окна, я разделила порошок сульфидина пополам.

— Эрхардт Петрович для вас раздобыл сульфидин. Уж он-то обязательно поможет!

Но тут я обратила внимание, что порошок какого-то странного цвета, чуть серовато-голубой. Я никогда не имела дело с сульфидином, но знала понаслышке, что это порошок белого цвета.

Невольно на меня сомнение нашло… Я сгребла порошок и поспешила к старшей сестре отделения.

— Маргарита Эмилиевна! Эрхардт Петрович велел мне дать этот порошок сульфидина поровну Есину и Марьясову, но…

— Что за «но»?

— Он какой-то… голубоватый.

— Его вам дал Эрхардт Петрович?

— Да, но…

— И он велел дать его Есину и Марьясову?

— Да, поровну. Но…

— Какие могут быть «но», когда ваш начальник велел вам сделать то или иное? Вам пора знать, что распоряжения начальника выполняют, а не обсуждают. Идите и делайте, что вам сказано!

Я вернулась в палату, разделила порошок и дала вначале Есину.

— Фу! Какая гадость! Ох и дрянь же, горечь-то какая, бр-р-р-р! Весь рот так и жжет! — замотал головой Есин, торопясь поскорее запить гадкий порошок.

— Подумаешь, интеллигенция! — засмеялся Марьясов. — Вот учись, как надо пить лекарства!

Одним духом он проглотил порошок и сам скривился как среда на пятницу.

— А и правда дрянь невообразимая, — сморщился он.

Мне стало не по себе… Выйдя за дверь, я лизнула бумажку, к которой пристали пылинки лекарства. Горько-жгучий вкус этих пылинок вновь вызвал тревогу. Сердце у меня упало… Как быть?!

Скорее в операционную! Юн уже пришел на работу (ночью его вызвали только на обработку). Он собирался кипятить инструмент.

— Юн! Что за порошок ты нам дал ночью?

— Сульфидин…

Это он сказал как-то неуверенно…

— Нет, Юн, не сульфидин… Скажи, Юн, скажи правду! Я дала выпить этот порошок… Пока не поздно — скажи! Может быть, это был хлорамин?

Юн опустил голову и будто через силу выдавил:

— Это была… сулема…

Сулема! Беспощадный яд, от которого нет спасенья! Раз всосавшись, он делает свое дело исподволь, не спеша. Он поражает, и притом необратимо, почки.

Я выскочила — будто вихрем меня подхватило. Минуты не прошло, как я, вооружившись ведром воды, чайником, желудочным зондом и воронкой, мчалась к тем, кого напоила сулемой. Пробегая мимо Маргариты Эмилиевны, второпях бросила:

— Это была сулема… Иду промывать желудок… Скажите кому надо…

После я узнала, какой поднялся переполох! Маргарита в первую очередь поставила в известность дежурного врача. На беду это оказался доктор Никишин. Хороший человек, но ужасно заполошный: он сразу стал звонить по телефону кому нужно и не нужно, что в больнице, дескать, отравили сулемой двоих больных. А пока сыр-бор разгорался, я, не теряя ни времени, ни головы, пропустила через желудки моих бедных жертв ведра по два воды…

Все хорошо, что хорошо кончается. Конец у этой пренеприятнейшей истории оказался, вопреки здравому смыслу, самый удачный. Эти тяжелобольные очутились в центре внимания: свыше им разрешили давать особое питание и все медикаменты, какие только можно было получить!

После этого случая у Есина прекратились кровотечения, и он быстро стал поправляться. Даже Марьясов, его товарищ по несчастью, пошел на поправку.

— Гадкое лекарство! И промывание желудка — ой и неприятная штука! Однако все же помогло, — рассуждали бедолаги и оставались далеки от мысли, что за необычный метод лечения был к ним применен.

Больше всех пострадал кореец Юн: его перевели в Филиал.

Мой «медовый месяц» на медицинском поприще

Полгода пролетели для меня как «медовый месяц» моей медицинской, а точнее — хирургической, карьеры. Где-то далеко на западе громыхала, затихая, война; на Эльбе наши части, встретившись с союзниками, обнимались, как братья; горел рейхстаг, и к тому времени бесславно окончил свое существование человек, появившийся из небытия и ушедший в небытие, оставив после себя море крови, горы трупов, развалины без конца и края и ужас — ужас перед безумьем человеческим.

Мы от всего этого были отгорожены и до того плохо осведомлены, что, можно сказать, пребывали в неведении. Наша жизнь замыкалась стенами, обнесенными колючей проволокой, и эти стены поглощали все звуки извне. Мы жили интересами своего маленького мирка, насыщенного страданиями, и, делая свою работу, забывали обо всем.

Мы не смели надеяться и должны были всего бояться. Сказанное слово (и даже несказанное), неуместный вопрос — все это могло погубить любого из нас… Кто, откуда нанесет удар? Неизвестно. Но это и неважно: все может погубить бесправного и беззащитного раба.

Заяц может убежать, птица — улететь, зверь — защититься, рыба — скрыться в глубине; любая рептилия может шмыгнуть в расселину камней или притаиться, приняв защитную окраску. Заключенный спастись не может. Одно остается — работа. И в работу я погрузилась с головой. Она стала для меня как наркотик для наркомана, а под его влиянием все кажется прекрасным. Может быть, поэтому я на первых порах идеализировала всех без разбору. Даже Виктора Алексеевича. Кажется, в этом и заключается очарование «медового месяца».

Гора с горой не сходится…

Идет вечерняя раздача лекарств и выполнение назначений вечернего обхода. Я ношусь из конца в конец по коридору из одной переполненной до отказа палаты в другую. Но куда я ни направляюсь, чувствую на себе взгляд мальчика, лежащего на запасной койке в коридоре, у самого поворота к лестнице.

Это самое беспокойное место: ведь каждый, проходя, против воли задевает за койку! Обычно сюда кладут выздоравливающих перед выпиской, а этого юношу, напротив, лишь сегодня утром прооперировали в гнойном отделении. Я сама давала наркоз и знаю, что этот подросток поступил из Каларгона — штрафной командировки с печальной славой. Он членовредитель. А их по распоряжению свыше клали на самые скверные места и давали самый плохой рацион — пятнадцатый стол. И выписывали при первой возможности.

Это самое беспокойное место: ведь каждый, проходя, против воли задевает за койку! Обычно сюда кладут выздоравливающих перед выпиской, а этого юношу, напротив, лишь сегодня утром прооперировали в гнойном отделении. Я сама давала наркоз и знаю, что этот подросток поступил из Каларгона — штрафной командировки с печальной славой. Он членовредитель. А их по распоряжению свыше клали на самые скверные места и давали самый плохой рацион — пятнадцатый стол. И выписывали при первой возможности.

Мне становилось как-то не по себе от его пристального взгляда, и я уже собралась его спросить, когда он сам обратился ко мне с вопросом:

— Сестра! Ты в Нарге была?

Нарга… Да это та самая неприветливая деревушка — первый встреченный мною после побега из Суйги населенный пункт, чуть было не ставший последним.

«Сибирское гостеприимство»… На меня будто вновь пахнуло тем смертельным отчаянием, которое я испытала, упав на колоду у последней избы!

Морозный туман… Наступающая ночь… и предчувствие вечной ночи, которая наступит, когда костлявая рука Смерти, тяжесть которой я уже чувствовала на своем плече, сожмет мое горло…

Да, это тот мальчик, что принес мне кусок мерзлой конины, вернувший меня к жизни! Сын той женщины, в чьем убогом доме я обогрелась и отдохнула. Встреча с ним лишний раз доказала давно известную истину, что мир тесен и в нем лишь гора с горой не сходится, а люди…

Ведь прошло свыше трех лет, стоивших добрых тридцати. За этот период времени мне пришлось во многих краях нашей необъятной страны тянуть черта за хвост. Единственной передышкой оказалась работа здесь, в центральной больнице лагеря в заполярном тюремном поселке Норильск, произведенном post factum[20] в «город, построенный энтузиастами-комсомольцами».

Я недоумевала: как этот паренек смог в проворной медсестре в белом халате узнать ту страшную старуху в полосатой юбке и прожженной телогрейке, которая как-то ночью постучалась в их избу?

— По голосу… и по походке, — ответил он.

Невероятно!

Неоплаченный долг

Он рассказал мне свою печальную, но, к сожалению, весьма заурядную для того времени историю.

Ему исполнилось пятнадцать лет (хотя по физическому развитию ему не дашь и тринадцати), и его взяли в ФЗУ. Правильнее сказать, послали на лесоповал валить березу, из которой изготавливали лыжи для нужд армии.

Он, как и многие фэзэушники, не выдержал голода и самовольно вернулся домой. Сразу стал работать на лесоповале, в лепешку разбивался от усердия.

Тяжелый труд, холод и даже голод все же не так страшны, когда рядом есть мать (отца еще раньше забрали на фронт, где его сразу же убили). От многих бед укроет мать, но перед беспощадным, нелепым и жестоким законом она бессильна. Детей, самовольно ушедших домой, судили «по указу». Всем, работавшим и не работавшим, под одну гребенку влепили срок и послали отбывать его в исправительный трудовой лагерь, а «исправляют» там главным образом при посредстве беспощадного голода. Бедный преступник совершил еще одно «преступление», он подделал талон на обед и таким путем закосил порцию баланды. Пойманный с поличным, нагрубил начальнику режима и для более полного исправления был направлен на Каларгон. А это почти наверняка — смерть, если не сумеешь стать уркой[21].

Не выдержав нечеловеческих условий, он искусственно вызвал глубокую флегмону правой ладони, то ли введя шприцем в руку керосин, то ли продернув сквозь ладонь иглу с ниткой, инфицированной спирохетой bucalis. На Каларгоне были специалисты по такого рода мастыркам[22].

Чтобы вырваться с Каларгона, есть три способа. Первый — убить кого-нибудь (безразлично кого, проще всего — фраера; тогда тюрьма, следствие и трафаретных десять лет ИТЛ по статье 136). Второй — заразиться сифилисом. Заболевших отправляют на 102-й километр — в лагерь, где лечат сифилитиков. (Способ технически трудноосуществимый: на Каларгоне нет женщин; женский штрафной лагерь, соответствовавший Каларгону, находился на озере Купец.) Третий способ — сделать мастырку. Тут выбор богатый: флегмона (разлитое гнойное воспаление клетчатки), язва, костоеда; выжигают глаза химическим карандашом, отрубают себе пальцы, кисти рук (помню случай: двое отрубили друг другу по одной ноге, то есть ступни), суют ногу под поезд, отмораживают руки (перетягивают шпагатом, обматывают тряпицей и мочатся на нее; на морозе она быстро отмерзает). Риск умереть от заражения крови велик, остаться навсегда калекой — еще больше, но все же это дает возможность попасть в больницу.

Самый радикальный способ избавиться от Каларгона — это сунуть голову в трубу печи, в которой обжигают известь. Смерть от угарного газа.

…Мне хотелось хоть чем-нибудь помочь пареньку. Я дала ему свой ужин: две ложки жидкой пшенной каши, черпак супа и стакан кипятка, забеленного сгущенным молоком, — все, что у меня было. Утром, получив пайку и выпросив у врачей их объедки, я понесла все это в больницу.

Увы! Парня я уже не застала. Выписывали обычно часам к десяти, но для членовредителя сделали исключение: отправили бедного мальчика вне очереди с попутным конвоем… Так я ничем, абсолютно ничем не сумела расквитаться за добро, сделанное мне матерью этого мальчика. Я даже не узнала его фамилии. Единственное, что мне запомнилось, — это название поселка — Нарга. Кажется, по-тунгусски это означает «кладбище»…

Этот неоплаченный счет остался камнем на моей совести.

Сколько раз, давая, как донор, свою кровь (бесплатно, разумеется) для спасения умирающих доходяг, я мысленно утешала себя: это в счет неоплаченного долга.

Донор-чудак

Нужно сказать, эксплуатировал меня Кузнецов беспощадно.

Он заметил, что я безотказный донор, а ему позарез нужна была кровь: он экспериментировал на людях, и, нужно признаться, в большинстве случаев удачно, но многие рискованные операции проводятся только в том случае, если есть возможность возместить серьезные кровопотери.

Счастье мое, что у меня не первая группа! Но даже при моей третьей группе он брал у меня не положенные двести, а пятьсот гpаммов, и не один, а два раза в месяц.

Но я только радовалась, что моя кровь может кого-то вернуть к жизни!

При всем при том я раз и навсегда отказалась от донорского пайка: две булки черного хлеба, полкило масла, кило сахара, кило соленой рыбы — паек, ради которого кое-кто из заключенных с готовностью становился донором.

Может, с моей стороны это было глупо, но я горжусь тем, что, хотя все время мучительно голодала, я ни разу не воспользовалась этим донорским пайком.

— Я своей кровью не торгую! Бог дал мне силу и здоровье… И то, что я могу спасти жизнь погибающего, — для меня достаточная награда!

Не скажу, что я оставалась безразлична к этому соблазнительному «натюрморту из хлеба и pыбы»: напротив, у меня слюнки текли при одном взгляде на такую роскошь.

Но кто раз смалодушничает, поддавшись соблазну, тот потеряет под собой твердую почву, а именно уверенность в непоколебимости своих принципов придавала мне силы в тяжелые минуты.

Этот выписанный мне паек я получала и сразу относила туберкулезникам — тем, у кого находили гнойный плеврит.

Затем я направлялась к заведующему лабораторией ЦБЛ (при больнице имелась лаборатория, и даже очень неплохая) Александру Павловичу Салтыкову по прозванию «Бог Саваоф» — за его библейскую бороду и величавый облик.

Нравился мне этот старик!

Неглуп, интересен как собеседник, вдобавок — большой оптимист, хоть судьба его отнюдь не веселая. Коммунист, притом из тех, кто в 1917 году делал революцию. Педагог, посвятивший себя работе с трудновоспитуемыми детьми, он боролся с беспризорностью, стал сотрудником и восторженным поклонником Макаренко.

Не знаю точно, когда и за что его посадили, но освобождаться должен был он 22 июня 1941 года!

Вместо воли его тормознули до особого распоряжения…

Ходили слухи, что он сексот (секретный сотрудник, то есть агент-информатор первого отдела, попросту стукач). Я с негодованием это отвергала, хотя впоследствии узнала, что это было именно так…

В свободное от работы время я любила забегать в лабораторию поговорить с самим «Саваофом» и его помощником Чакстыньшем — очень аккуратным, добросовестным, но крайне педантичным латышом, в прошлом военным летчиком.

Александр Павлович был расконвоирован и мог ходить за зону — в аптекобазу. Вот ему-то я и вручала те сто рублей, которые мне причитались наравне с донорским пайком.

В те годы на эти деньги можно было купить сто почтовых марок. Это значит, сто заключенных могли написать домой письма!

Назад Дальше