О. У меня нет чувства к мужчине, есть чувство к человеку.
Я. Да ведь человек этот мужчина.
О. Он для меня не мужчина. Нет никакого чувства исключительного, а есть то, что после моего горя мне было утешение музыка, а к человеку нет никакого особенного чувства.
Я. Зачем говорить неправду?
О. Но хорошо. Это было. Я сделала дурно, что заехала, что огорчила тебя. Но теперь это кончено, я сделаю все, чтобы не огорчать тебя.
Я. Ты не можешь этого сделать потому, что все дело не в том, что ты сделаешь — заедешь, примешь, не примешь, дело все в твоем отношении к твоему чувству. Ты должна решить сама с собой, хорошее ли это, или дурное чувство.
О. Да нет никакого.
Я. Это неправда. И вот это-то и дурно для тебя, что ты хочешь скрыть это чувство, чтобы удержать его. А до тех пор, пока ты не решишь, хорошее это чувство или дурное, и не признаешь, что оно дурное, ты будешь не в состоянии не делать мне больно. Если ты признаешь, как ты признаешь теперь, что чувство это хорошее, то никогда не будешь в силах не желать удовлетворения этого чувства, то есть видеться, а желая, ты невольно будешь делать то, чтобы видеться. Если ты будешь избегать случаев видеться, то тебе будет тоска, тяжело. Стало быть, все дело в том, чтобы решить, какое это чувство, дурное или хорошее.
О. Дурно я сделала, что сделала тебе больно, и в этом раскаиваюсь.
Я. Вот это-то и дурно, что ты раскаиваешься в поступках, а не в том чувстве, которое ими руководит.
О. Я знаю, что я никого больше тебя не любила и не люблю. Я бы желала знать, как ты понимаешь мое чувство к тебе. Как же бы я могла любить тебя, если бы любила другого?
Я. Твой разлад от этого-то и происходит, что ты не уяснила себе значения своих чувств. Пьяница или игрок очень любит жену, а не может удержаться от игры и вина и никогда не удержится, пока не решит в своей душе, хорошее ли чувство его любовь к игре и к вину. Только когда это решено, возможно избавление.
О. Все одно и то же.
Я. Да не могу я ничего сказать другого, когда ясно, как день, что все дело только в этом.
О. Ничего дурного я не делала.
Так с разными вариациями разговор приходил все к тому же. Она старалась показать, что чувство это очень неважное, и потому не может быть осуждаемо, и нет причин бороться с ним. Я все время возвращался к тому, что если в душе чувство признается хорошим, то от него нет избавления и нет избавления от тех сотен тысяч мелочных поступков, которые вытекают из этого чувства и поддерживают его.
О. Ну что же будет, если я признаю чувство дурным?
Я. То, что ты будешь бороться с ним, будешь избегать всего того, что поддерживает его. Будешь уничтожать все то, что было связано с ним.
О. Да это все к тому, чтобы лишить меня единственного моего утешения — музыки. Я в ужасном cercle vicieux[23]. У меня тоска. Тоску эту я разгоняю только игрой на фортепьяно. Если я играю, ты говоришь, что это все в связи с моим чувством, если я не играю, я тоскую, и ты говоришь, что причиной мое чувство.
Я. Я одно говорю: надо решить, хорошее это или дурное чувство. Без этого наши мучения не кончатся.
О. Нет никакого чувства, нечего решать.
Я. Пока ты так будешь говорить, нет выхода. Но, впрочем, если у человека нет того нравственного суда, который указывает ему, что хорошо, что дурно, человек, как слепой, разобрать цвета не может. У тебя нет этого нравственного судьи, и потому не будем говорить — два часа.
Долгое молчание.
О. Ну вот, я спрашиваю себя совершенно искренно: какое мое чувство и чего бы я желала? Я желала бы больше ничего, как то, чтобы он раз в месяц приходил посидеть, поиграть, как всякий добрый знакомый.
Я. Ну ведь вот ты сама этими словами подтверждаешь, что у тебя исключительное чувство к этому человеку. Ведь нет никакого другого человека, ежемесячное посещение которого составляло бы для тебя радость. Если посещение раз в месяц приятно, то приятнее еще раз в неделю и каждый день. Ты невольно этим самым говоришь про свое исключительное чувство. И без того, чтобы ты не решила вопрос о том, хорошо ли это, или дурно, ничего измениться не может.
О. Ах, все одно и одно. Мученье. Другие изменяют мужьям, столько их не мучают, как меня. За что? За то, что я полюбила музыку. Можно упрекать за поступки, а не за чувства. Мы в них не властны. А поступков никаких нет.
Я. Как нет? А поездка в Петербург, и туда и сюда, и вся эта музыка?
О. Да что ж особенного в моей жизни?
Я. Как что ж особенного? Ты живешь какой-то исключительной жизнью. Ты сделалась какой-то консерваторской дамой.
Слова эти почему-то ужасно раздражают ее.
О. Ты хочешь измучить меня и лишить всего. Это такая жестокость.
Она приходит в полуистерическое состояние. Я молчу довольно долго, потом вспоминаю о боге. Молюсь и думаю себе: «Она не может отречься от своего чувства, не может разумом влиять на чувства. У нее, как у всех женщин, первенствует чувство, и всякое изменение происходит, может быть, независимо от разума, в чувстве… Может быть, Таня права, что это само собой понемногу пройдет своим особенным, непонятным мне женским путем. Надо сказать ей это, думаю я, и с жалостью к ней и желанием успокоить ее, говорю ей это, — то, что я, может быть, ошибаюсь, так по-своему ставя вопрос, что она, может быть, придет к тому же своим путем и что я надеюсь на это. Но в это время в ней раздражение дошло до высшей степени.
О. Ты измучил меня, долбишь два часа одной и той же фразой: исключительное, исключительное чувство, хорошее или дурное, хорошее или дурное. Это ужасно. Ты своей жестокостью доведешь бог знает до чего.
Я. Да я молился и желал помочь тебе…
О. Все это ложь, все фарисейство, обман. Других обманывай, я вижу тебя насквозь.
Я. Что с тобой? Я именно хотел доброе.
О. Нет в тебе доброго. Ты злой, ты зверь. И буду любить добрых и хороших, а не тебя. Ты зверь.
Тут уж начались бессмысленные, чтобы не сказать ужасные, жестокие речи: и угрозы, и убийство себя, и проклятия всем, и мне и дочерям. И какие-то угрозы напечатать свои повести, если я напечатаю «Воскресение» с описанием горничной*. И потом рыдания, смех, шептание, бессмысленные и, увы, притворные слова: голова треснет, вот здесь, где ряд, отрежь мне жилу на шее, и вот он, и всякий вздор, который может быть страшен. Я держал ее руками. Я знал, что это всегда помогает, поцеловал ее в лоб. Она долго не могла вздохнуть, потом начала зевать, вздыхать и заснула и спит еще теперь.
Не знаю, как может разрешиться это безумие, не вижу выхода. Она, очевидно, как жизнью дорожит этим своим чувством и не хочет признать его дурным. А не признав его дурным, она не избавится от него и не перестанет делать поступки, которые вызываемы этим чувством, поступки, видеть которые мучительно, и стыдно видеть их мне и детям.
1899
2 января 1899. Ясная Поляна. Последний раз писал 25 ноября, стало быть месяц и неделю. Писал в Ясной Поляне, потом был в Москве, где ни разу не писал. В конце ноября ездил в Пирогово. Первого вернулся и с тех пор не совсем здоров; болела и болит поясница, а последнее время было что-то вроде желчной лихорадки. Второй день лучше. За все это время занимался исключительно «Воскресением». Были сношения о духоборах и бесчисленное количество писем. Со мной Колечка Ге, с которым отдыхаю. В семье не радостно: Маша болела (вчера кончилось, выкинула). Таня тревожна и мертва. Миша ошалел. Андрюша сомнителен. С Соней живу хорошо. Я стариковски спокоен. Вот и все. Довольно много есть, что записать. Буду записывать на пропущенных страницах. В последнее время как будто ослабел интерес к «Воскресению» и радостно чувствую другие, более важные интересы — понимание жизни и смерти. Многое как бы ясно.
2 января 99. Записанное.
[…] 3) Искусство наше есть то же, что соус к пище. Если есть один соус — вкусно, но не будешь сыт и испортишь желудок.
[…] 9) Физическая работа важна тем, что она мешает уму праздно и бесцельно работать.
10) Пожалуй, что важнее знать то, о чем не надо думать, чем знать то, о чем надо думать.
11) Женщины слабы и хотят не только не знать своей слабости, но хотят хвастаться своей силой. Что может быть отвратительней?
12) Человек добрый, если только он не признает своих ошибок и старается оправдывать себя, может сделаться извергом.
13) Вся забота правителей состоит не в том, как они говорят, чтобы утвердить религию в народе, а, напротив, в том, чтобы выхолостить народ от религии. И в России они почти достигли этого.
Писано 2 января.
Нынче 21 февраля. Более шести недель не писал. Я все в Москве. Сначала шло «Воскресение», потом совсем остыл. Написал письмо фельдфебелю* и в шведские газеты*. Дня три, как опять взялся за «Воскресение». Подвигаюсь. Студенческая стачка. Они все меня втягивают. Я советую им держаться пассивно, но писать письма им не имею охоты* — слаба и духом и телом. Мне спине лучше. Живет интересный и живой француз Sinet. Первый религиозный француз*. Очень многое нужно записать. Был в очень дурном духе, теперь хорошо.
26 июня 1899. Ясная Поляна. Четыре месяца не писал, не скажу, чтобы дурно провел это время. Усиленно работал и работаю над «Воскресением». Есть много, есть недурное, есть то, во имя чего пишется. На днях был тяжело болен. Теперь здоров. Соня уедет нынче к сыновьям. Она была тяжело больна и теперь еще слаба. Все продолжается критическое время. Часто очень нежно жалко ее. Так было нынче, когда она прощалась. Тяжелые отношения из-за печатания и переводов «Воскресения»*. Но большей частью спокоен. Запущена переписка. Все присылают деньги голодающим, а я ничего не могу, как только передавать их по почте*. Колечка со мной, помогает в работе. Сережа всякий раз радует, когда приезжает. Таня беспокоит своим легкомыслием, ушла в эгоистическую любовь. Она вернется, надеюсь. Продолжаю выписывать из книжечки.
[…] 17) Нам кажется, что настоящая работа — это работа над чем-нибудь внешним — производить, собирать что-нибудь: имущество, дом, скот, плоды, а работать над своей душой — это так, фантазия, а между тем всякая другая, кроме как работа над своей душой, усвоение привычек добра, всякая другая работа — пустяки.
[…] 21) Кажется странным и безнравственным, что писатель, художник, видя страдания людей, не столько сострадает, сколько наблюдает, чтобы воспроизвести эти страдания. А это не безнравственно. Страдание одного лица есть ничтожное дело в сравнении с тем духовным — если оно благое — воздействием, которое произведет художественное произведение.
[…] 27) Зло мира, причина его очень проста. Все ищут midi à 14 heures[24]. То в экономическом, то в политическом устройстве. Сейчас читал рассуждение в немецком парламенте о том, как помочь тому, что крестьяне бегут в города. А разрешение всех вопросов одно, и никто не признает его и даже не интересуется им. А разрешение одно, ясно и несомненно: власть имеющие развратились, потому что имеют власть и составили себе учение религиозное, соответствующее их развращению. И это самое учение они усиленно с детства прививают народу.
Спасение одно: разрушение ложного учения.
[…] 29) Нельзя выдумать для жестоких поступков более выгодных условий, как то сцепление чиновников, которое существует в государстве.
30) Будущего нет. Оно делается нами.
[…] 33) Мы сердимся на обстоятельства, огорчаемся, хотим изменять их, а все возможные обстоятельства суть не что иное, как указания того, в каких сферах, как нужно действовать. Ты в нужде — работай, в тюрьме — думай, в богатстве — освобождайся… и т. п.
34) Пресса — это лживость with a vengeance[25]. […]
[…] 45) Все дело в мыслях. Мысль начало всего. И мыслями можно управлять. И потому главное дело совершенствования: работать над мыслью.
28 сентября 1899. Ясная Поляна. Все работал над «Воскресением». Теперь запнулся на 3-й части. Уже давно не иду вперед. Соня в Москве. Я выработал себе спокойствие, не нарушавшееся. Не говорить. И знать, что так надо, что в этих-то условиях и надо жить. Здесь Илья, Соня с детьми, Андрюша с женой, Маша с мужем. Все чаще и чаще думаю о философском определении материи — пространства и времени. Нынче запишу, если успею.
Читал интересную книгу о том, что Христа никогда не было, а это миф*. Вероятий за то, что это правда, столько же за, сколько против. Вчера с помощью Маши очистил все письма. Многие оставил неотвеченными. Думал за это время.
Все болею. Редкий день без болей. Недоволен собой и нравственно. Очень опустился: не работаю физически и занят собой — здоровьем. Как трудно покорно переносить болезнь — идти к смерти без противления, а надо.
[…] 3) Я сорвал цветок и бросил. Их так много, что не жалко. Мы не ценим этой неподражаемой красоты живых существ и губим их, не жалея — не только растения, но животных, людей. Их так много. Культура — цивилизация есть не что иное, как загубление этих красот и заменение их. Чем же? Трактиром, театром…
[…] 5) Дороже всего на свете добрые отношения между людьми, а устанавливаются эти отношения не вследствие разговоров — напротив, от разговоров портятся. Говорить как можно меньше, и в особенности с теми людьми, с которыми хочешь быть в хороших отношениях.
[…] 8) Братство естественно, свойственно людям. Не братство — разделение старательно воспитывают.
[…] 14) Люди, уверяющие других, что разум не может быть руководителем жизни, это те, разум которых так извращен, что ясно видят, что он заведет их в болото.
Сегодня 2 октября 1899. Ясная Поляна. Все нездоров. Не страдаю, но чувствую постоянную угрозу. Нравственно лучше — больше помню бога в себе и смерть. Кажется, выбился из трудного места «Воскресения»*. Андрюша поразительно переменился к лучшему. Может, ухудшится, но уж это было и оставит следы. Колечка уехал. Соня приехала — нездорова. Продолжаю выписывать из записной книжки.
[…] 4) Совесть есть память общества, усвояемая отдельным лицом.
5) В старости чувствуешь то же, что в путешествии: сначала мысли в том месте, из которого едешь, потом в самом путешествии, потом в том месте, куда едешь. Я испытываю это все чаще и чаще, думая о смерти. […]
Нынче 13 октября 99. Ясная Поляна. Все не вполне здоров — так и надо. Но это не мешает жить, думать и двигаться к назначенному пределу. «Воскресение» плохо двигается, послал четыре главы, кажется, нецензурные, но, по крайней мере, кажется, остановился на одном, и больше важных перемен делать не буду. Не переставая, думаю о брате Сереже, но от погоды и нездоровья не могу собраться поехать. Таня, кажется, окончательно решила выходить*. Соня была в Москве и нынче едет опять. У меня нынче какой-то умственный праздник, и не нынче, а все последние дни: в «Воскресение» вдумал хорошие сцены. Об отдельности, представляющейся нам материей в пространстве и движением во времени, все чаще и чаще и яснее и яснее думаю. Еще получил брошюры Westrup’а из Америки о деньгах*, которые поразили, мне уяснив все неясное в финансовых вопросах и сведя все, как и должно было быть, к насилию правительств.
Если успею — запишу. Еще важная радостная мысль, хотя и старая, но которая мне пришла как новая, и радует меня очень, а именно:
1) Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье. К браку приманивает половое влечение, принимающее вид обещания, надежды на счастие, которое поддерживает общественное мнение и литература, но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворение полового желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести, — злоба, глупость, лживость, тщеславие, пьянство, лень, скупость, корыстолюбие, разврат — все пороки, которые нести особенно трудно не в себе, в другом, а страдать от них, как от своих, и такие же пороки физические, безобразие, нечистоплотность, вонь, раны, сумасшествие… и пр., которые еще труднее переносить не в себе. Все это, или хоть что-нибудь из этого, всегда будет, и нести приходится всякому тяжелое. То же, что должно выкупать: забота, удовлетворение, помощь, все это принимается как должное; все же недостатки, как не должное, и от них страдают тем больше, чем больше ожидалось счастья от брака.
Главная причина этих страданий та, что ожидается то, чего не бывает, а не ожидается того, что всегда бывает. И потому избавление от этих страданий только в том, чтобы не ждать радостей, а ждать дурного, готовясь переносить его. Если ждешь всего того, что описано в начале 1001 ночи, ждешь пьянства, вони, отвратительных болезней, то упрямство, неправдивость, пьянство даже можно не то что простить, а не страдать и радоваться, что нет того, что могло бы быть, что описано в 1001 ночи, нет сумасшествия, рака и т. п. И тогда все доброе ценится.
Не в этом ли и главное средство для счастья вообще? Не оттого ли люди так часто несчастны, особенно богатые? Вместо того, чтобы сознавать себя в положении раба, который должен трудиться для себя и для других и трудиться так, как этого хочет хозяин, люди вообразят себе, что их ждут всякого рода наслаждения и что все их дело в том, чтобы пользоваться ими. Как же при этом не быть несчастным? Все тогда, и труд, и препятствия, и болезни, необходимые условия жизни, представляются неожиданными страшными бедствиями. Бедные поэтому менее бывают несчастны: они вперед знают, что им предстоит труд, борьба, препятствия, и потому ценят все, что дает им радость. Богатые же, ожидая только радостей, во всех препятствиях видят бедствия и не замечают и не ценят тех благ, которыми пользуются. Блаженны нищие, ибо они утешатся, голодные — они насытятся, и горе вам, богатые…