У обелиска (сборник) - Наталья Болдырева 29 стр.


Довольно молод, тщательно выбрит… Лицо скорей приятное. А вот улыбка его мне не понравилась. И глаза. Непонятные такие. Вроде бы на тебя смотрит, а цвет не различить.

– Здравствуйте. Я помогу?

Я недоуменно пожала плечами.

– Донесу сумки, – пояснил он. – Вам далеко?

– Нет, не очень. На Татарскую. Знаете, где это?

– Конечно. Я родился в этом городе. Давайте ваши авоськи.

– Вы часто ходите этой улицей, почти каждый день, – сказал он, перекладывая сумки с руки на руку, выбирая, как удобнее. – И все время с таким грузом. У вас, наверное, большая семья?

– Можно и так сказать.

Если подумать, то троих инвалидов с Татарской улицы, бабу Клаву и Евдокию Леонтьевну, в какой-то мере можно считать моей семьей. Большой. Но на самом деле…

Семья… В голове крутятся смутные образы: много света, высокая женщина в темном платье, пианино. «Детка, уже поздно, иди спать. Не плачь, тебя наказали за дело». Елка, запах хвои, конфеты. Розовое платье. Сани, город… мужчина с красивыми глазами: «Какая ты большая уже выросла, дочка». Лошадь-качалка в яблоках и яблоки на столе…

Нет, такой семьи у меня нет. Но мне почему-то не хотелось в этом признаваться.

Так же как и оставлять вопрос без ответа.

– Я… иногда… помогаю некоторым людям. Знакомым. Кто сам не может в магазин сходить. Или там, по дому…

– Каждый день.

– А я вас не помню. Хотя это не самая людная улица.

– Я видел вас из окна. Вон оттуда. – Мы как раз проходили мимо торцевых окон Озерцовской больницы. – Даже беспокоился, если вы вдруг не появлялись.

Стало немного не по себе. Про больницу имени Озерцова ходили разные слухи. Интересно, много там таких… наблюдательных?

Он словно угадал мои мысли и поспешил успокоить:

– Верхний этаж – это реабилитационный центр. Санаторий с лечением для бойцов Красной Армии и ветеранов. Нас там трое было на весь коридор. Скука смертная. И профессор еще такой дотошный… серьезный человек.

Снова улыбнулся. И снова словно через силу. Темные волосы острижены под полубокс. Над левым виском – старый шрам.

– Извините. Я не хотел вас пугать. Как-то само так получилось.

– Ничего.

– А вы давно в Энске?

Я задумалась. Давно ли? Наверное, я появилась здесь летом. Во всяком случае, я не помню эти улицы под снегом. И нежной апрельской зелени на ветках тоже не помню.

– Нет.

– Хотите, я покажу вам город?

Предложение застало меня врасплох. Ну откуда я знаю, хочу ли знакомиться с Энском ближе? Скорей всего, не хочу. Здесь даже в ясную погоду тяжело на сердце. Здесь у людей хмурые лица и никому нет дела друг до друга. Здесь чумазые мальчишки стреляют из рогаток по воробьям и попадают, а мужчины сюда не возвращаются: Энск – город женщин и больных стариков.

Летом было немного легче. Все-таки цвели какие-то одуванчики, астры в палисадниках. Но даже летом все было словно подернуто пылью. Я старалась, честно старалась примириться с этим городом: узкими улицами его окраин, пустырями на месте уничтоженных церквей, равнодушными и слишком спокойными жителями. Не примирилась, но нашла компромисс: и теперь много времени провожу на Татарской. Мои старики и инвалиды – тоже люди непростые. Но у них нормальные, человеческие лица, и им не все равно.

– Видите этот дом? – спросил мой провожатый, когда мы подошли к перекрестку. – Обратите внимание на наличники. Взгляните, там кораблик вырезан. У нас в городе таких домов несколько. Лучшими резчиками в прошлом веке считались те, что выполняли резьбу на барках, речных судах. Здесь, в устье Кошемки, была большая артель. Когда работы не стало, артельные мастера занялись наличниками. А в самом доме еще недавно жила пожилая учительница из младшей школы. Сейчас – не знаю, кто живет.

Мы вышли на пустырь.

Я решила блеснуть знаниями:

– Здесь была церковь. Ее взорвали в тридцатые.

– Да, маги настояли. Церковь и магия – вещи несовместимые, а тогда все словно с ума посходили, ожидая непременной идеомагической атаки. От которой надлежало защищаться.

Голос его стал жестким и холодным:

– Защищаться всеми доступными магическими средствами, согласно последним достижениям советской оборонной науки и техники…

Пустырь был как пустырь. В нем не ощущалось ни «развеянной благодати», о которой мне вчера рассказывала баба Клава, ни следов той оборонной магии, которую только что помянул мой провожатый. Ничего. А мы почти остановились в самом его центре. Здесь густо, в человеческий рост, стоял репейник и полынь. А дальше колыхалась под налетающим ветром почерневшая от холода крапива.

– Около церкви было маленькое кладбище. Мать меня туда приводила, показывала могилу прадеда. Сейчас пытаюсь вспомнить, где это место, и не могу. Где-то здесь. Могилы ведь тогда не уничтожили. Это уж потом все заросло. Ладно, идемте. А то мне кажется, что я снова вас пугаю.

Я прислушалась к себе: нет. Страшно не было. История как история. Словно и мои мысли Энск незаметно припорошил серым пеплом. Наравне с деревьями, домами, крапивой и этим вот военным, который всю дорогу пытается то ли развлечь меня, то ли напугать.

– Не клеится у нас разговор, – снова прочитал мои мысли спутник. – Должно быть, я плохой рассказчик.

За кустом сирени начиналась Татарская. Манила желтыми окнами и обещанием других, теплых разговоров. Я улыбнулась этой мысли.

Сирень выглядела совсем по-летнему: ее листья никогда не желтеют. Она как стражник на входе в чудесное человеческое царство.

– Странно.

Мой провожатый резко остановился подле сирени. Он уже не улыбался.

– Что «странно»?

– Свет… Здесь светло. Подождите… А то вы сейчас подумаете, что я сумасшедший, отнимете свои сумки и сбежите.

– Даже не собиралась.

Соврала. Я как раз думала, как бы намекнуть, что мы уже пришли и дальше я как-нибудь сама.

– Хорошо. Не надо. Я не сумасшедший. Я контрмаг. Есть такая профессия.

Про контрмагов ходило много историй. И не то чтобы их поминали недобрым словом, нет. Их боялись, им не доверяли. До войны такой профессии не было. Контрмаг – почти то же самое, что «Смерш». Говорили, что у них есть право расстреливать преступников без суда и следствия.

Я невольно поежилась.

– Надо мне было сразу признаться. Извините.

– Вам, наверное, просто захотелось поговорить с кем-то, кто вас не боится, – предположила я. – Но не получилось.

– Да. Не очень как-то вышло. Наверное, отвык.

– Ну что, идем дальше?

– Погодите. Я должен понять. Что-то изменилось. Минуту.

Прозвучало почти как приказ. Я приняла свои сумки обратно.

Он отошел по тропинке назад, к пустырю. Опустился на одно колено, чуть ли не нюхая землю. Поднялся. Осмотрел гору битого кирпича, торчащую из зарослей.

Покачал головой. Вытащил из кармана куртки небольшой черного цвета прибор, как мне показалось, похожий на амперметр. Долго вглядывался в маленькое табло.

Вернулся ко мне.

Снова присел. Положил «амперметр» на землю. Я увидела, как пляшет тонкая красная стрелка – где-то около нуля.

Посмотрел на меня снизу вверх.

– Вы заметили?

– Что?

– Вот это… Разницу, между «здесь» и «там». Впрочем… может, виной всему пилюли профессора. Идемте. Ах, да. Я не представился. Виктор… Цветков.

– А я Варя. Варвара.

Я с удивлением подумала, как не идет эта легкая летняя фамилия к его напряженному взгляду, но тотчас одернула себя: мой новый знакомый был на войне. Наверное, ему пришлось там непросто, тем более с такой специальностью. И уже никакого лета в глазах – одна только осенняя морось.

Мы остановились у калитки.

– Я все-таки приглашаю вас на прогулку по городу. Сейчас, конечно, осень и холодно. Но здесь есть красивые места.

Наверное, ему тоже было тяжело. Да еще после больницы. Хоть она и называется «санаторий с лечением», а располагается-то на верхнем этаже Озерцовской психушки.


У Евдокии Леонтьевны сын погиб в Польше, под Познанью. В доме везде их фотографии. Вот она сама, молодая, с мальчиком – Сережкой – в купленной навырост форме и фуражке. А вот Сергей в одежде рабочего на Октябрьской ткацкой фабрике. Это года за два до войны. У них была школьная практика на предприятии. А вот снова он, с товарищами, уже сержант. Снимок сделал фронтовой фотограф. Сергей на фото широко улыбается и смотрит как будто прямо в глаза. Вот снова Евдокия Леонтьевна – в народном костюме. Она и сейчас поет в самодеятельности.

В прихожей деревенская мебель, крашенная в голубой цвет, – лавка и старый шкаф-горка, за стеклянными дверками тарелки с васильками. Под лавкой калоши и валенки, на лавке – круглые коврики из треугольных лоскутков.

Евдокия выглянула в прихожую, улыбнулась:

– Варенька, как хорошо, что ты пришла. Спасибо тебе большое!

Евдокия выглянула в прихожую, улыбнулась:

– Варенька, как хорошо, что ты пришла. Спасибо тебе большое!

– Ну что вы, Евдокия Леонтьевна! Вы же знаете, я не могла не прийти.

Евдокии еще нет и пятидесяти, но выглядит она старше. Все из-за смерти сына. Этот год дался ей нелегко. Впрочем, она не сдалась. Никогда не позволяла себе выглядеть на людях неаккуратно – всегда чистое платье, передник, волосы забраны в тугую прическу. Она была похожа на пожилую учительницу на пенсии. Особенно если надевала очки…

Сейчас, очевидно, готовила. Руки были в муке.

– Проходи в кухню. Чаем тебя угощу. На улице такая стынь, ууу! Я вот чайник вскипятила. А что это за молодой человек был с тобой? Что-то я его не припомню.

Я поспешила снять обувь. Евдокия, конечно, сказала бы, чтобы я проходила так. Но ей тяжело мыть полы.

– Его зовут Виктор. Он помог мне с сумками.

Какое же было облегчение – поставить ношу на лавку. Осторожно, чтобы яблоки не раскатились.

– Вот и я говорю. Что ты такие тяжести таскаешь?! Ну что я, до завтра не подожду?

– Так тут еще для бабы Клавы. И вот, мне яблоки подарили. Хотите, угощу?

– Сереженька очень любил яблоки…

Мы прошли в маленькую кухню. Евдокия засуетилась, разливая воду в голубые чашки. Она любит гостей. Так и не привыкла к одиночеству.

У нее одна больная тема, к которой всегда сходятся все мысли. Она точно знает, где и как Сережа погиб. И с охотой рассказывает. Раньше я стеснялась расспрашивать и лишь недавно поняла, что ей нравится говорить о сыне. Ей важно, чтобы о нем помнила не только она одна.

– Мне из госпиталя пришло большое письмо от его, Сережиного, однополчанина. Вот он, на фотографии. В письме он все-все подробно рассказал. Они ведь там вместе были… Сереженьку моего ранило осколком, а его товарищ в том бою и сам пострадал, а его на себе из-под обстрела вынес… Они потом на соседних койках в городском госпитале оказались. Вот только Сережи не стало, а его товарищ на поправку пошел. И позже прислал мне Сережины вещи, что в карманах нашли. Мою фотографию, письма. Ключ от дома. Он его всегда носил с собой… И вот это. Дорогая вещица. Не знаю уж, откуда Сережа ее взял.

Я еще летом обратила внимание, что Евдокия Леонтьевна частенько носит на шее небольшой, но очень красивый кулон из серебра, с рубином в центре. Не прячет, но и напоказ не выставляет: если выходит со двора, то убирает под одежду.

– Я ведь сначала думала, продам. Все боялась, что будет он мне о плохом напоминать. А оказалось наоборот. Смотрю на него и словно с сыном разговариваю…

* * *

Мы шли вдоль высокого берега Волги. Виктор молчал. Смотрел себе под ноги. Холодный ветер заставил меня намотать на шею бурый от старости, но теплый шерстяной плат, и все равно было зябко.

Наверное, я в нем выгляжу как одна из тех одинаковых мрачных, рано постаревших женщин, которых каждый день встречаю в очереди. Они как тени, и я как тень.

Еще десять минут назад Виктор оживленно рассказывал про дома на набережной. Но чем дальше мы отходили от Татарской, тем мрачней он становился, а потом и вовсе замолк.

– Пошли вниз? – предложила я. – Там, наверное, меньше дует.

– Пойдем. Есть там одно место… Раньше стояла барская усадьба восемнадцатого века. Сейчас от нее уже ничего не осталось, кроме яблоневого сада. Он небольшой, деревьев десять всего. Но зато какие там яблоки! Самые вкусные в городе.

От усадьбы осталось больше, чем от Покровской церкви. Фасад с окнами, сквозь которые видно небо. Деревянный сарай у покосившегося забора. И яблони. Это красиво – темно-серые, покрытые инеем стволы и красные яблоки.

Только рвать их мне уже не хотелось.

– Она как будто горела. Усадьба. Вон, наверху, следы огня. А раньше было не видно. Варь, ну ее к лешему, эту прогулку. Я же вижу, вам неуютно. Только не понимаю, из-за погоды или вы просто не решаетесь сказать, что я – никудышный экскурсовод и плохая компания.

– Почему вы оказались в Озерцовской больнице?

– Не имею права рассказывать. Будем считать – несчастный случай на производстве. Что называется, и на старуху бывает проруха.

– Воевали.

– Да. Но давайте лучше о вас. Вы ведь впервые в Энске?

– Скорей всего, да. Но мне здесь как-то… неуютно, что ли. Как будто темно.

– А мне всегда казалось, что Энск – светлый город. Зеленый. Голуби кругом. И знаете, до нашей встречи он мне именно таким и казался. Правда, с поправкой на осень и плохую погоду. Но сейчас…

– Сейчас вы считаете, что заразились мрачным настроением от меня.

– Нет, Варь. Что-то происходит с самим городом, с нами, его жителями… Но я не могу понять что! – Он усмехнулся. – Не могу почувствовать.

Мотор автомобиля мы услышали издалека, и даже отошли к заборам, чтобы земля из-под колес до нас не долетела. Но оказалось – зря.

Забрызганная свежей грязью черная «Эмка» резко затормозила в нескольких метрах от нас. Я хорошо разглядела солдатика за рулем – молодой совсем парнишка, наверное, только успел школу окончить.

Распахнулась задняя дверца. Из машины вышел высокий подтянутый мужчина лет сорока. Армейские галифе, сапоги, короткое кожаное пальто и кожаный же военный картуз с красной звездой. Взгляд холодный, с легким прищуром. Аккуратные усики. Черные.

– Виктор Алексеевич Цветков?

– Так точно. Цветков.

– Капитан Максимов Артем Мамедович, Главное управление государственной безопасности, следователь по важнейшим делам.

– Чем могу служить?

Следователь по важнейшим делам недовольно поморщился.

– Нужна ваша консультация и помощь. Поговорим наедине?

– Думаю, Артем Мамедович, вы поинтересовались не только моим именем, прежде чем отправиться на поиски, так что должны знать, что меня комиссовали не без причины. Вряд ли я смогу оказать вам профессиональную помощь. Разве что посоветовать.

Максимов помрачнел еще заметней.

– Выходит, отказываетесь сотрудничать.

Виктор осторожно ответил:

– Не отказываюсь. Но сомневаюсь, что смогу помочь…

– Вы даже не слышали, о чем пойдет речь!

– Очевидно, о самоубийцах.

Максимов резко повернулся ко мне, как будто хотел уничтожить взглядом. Я была лишними ушами. Виктор это тоже понял:

– Варя, подождите меня немного. Мы поговорим с капитаном, и я вас провожу.

Я кивнула. Мне не очень хотелось стоять на морозе, да и пора уже было отправляться к Евдокии. И все-таки я не могла уйти, не окончив наш странный и вроде бы пустой разговор. Что-то важное все еще оставалось недосказанным.

И еще его взгляд – быстрый, едва заметный, ободряющий. Взгляд, ради которого стоило пару минут померзнуть возле полуразрушенной усадьбы.

Я подняла с травы крепкое красное яблоко размером с кулак. От него пахло свежестью и землей…


Он вернулся минут через десять. Сказал язвительно:

– Я советский солдат, и мой долг – помочь расследованию!

Стало понятно, что убедить усатого Максимова в своей профессиональной несостоятельности ему не удалось. Я не стала расспрашивать. Видно же, что человеку и без моего любопытства тяжело на сердце. Так мы и добрели до рабочей окраины – молча.

До дома, в котором я живу, осталось всего ничего. Сегодня, с мокрым от дождя фасадом, под хмурым небом, он показался мне особенно мрачным.

– «Дом Фролова», – с ходу определил Виктор. – Так вы здесь живете?

– Да. Евдокия Леонтьевна его тоже так называла. Это старый дом, но он еще не совсем развалился. А кто такой Фролов, я не знаю.

Окна на первом этаже заколочены еще с давних времен, угол просел. Парадная дверь вросла в землю еще в прошлом веке. Жильцы пользовались черным ходом.

В начале лета здесь, кроме меня, жила еще семья, сумевшая в сорок втором выбраться по Ладоге из осажденного Ленинграда. Они, уезжая, оставили мне несколько нужных вещей, в том числе железную печку на первом этаже. К сожалению, слишком тяжелую, чтобы поднять ее ко мне наверх.

На втором этаже печь тоже была. Старая, покрытая изразцами… и крупными, руку просунуть, трещинами. Топить ее я пока не решалась.

Я отворила дверь, нашарила выключатель. Наверху загорелась, мигая, тусклая лампочка.

Лестницу тоже перекосило, как и весь дом.

– Вы здесь живете… – задумчиво повторил Виктор. – Не боитесь?

– Нет. Мне не бывает страшно.

Мы стояли на крыльце, плохо защищавшем от дождя, и лестница, что ведет в глубь дома, казалась дорогой в пустоту.

Виктор посмотрел на меня встревоженно и отстраненно:

– А как? Как вам бывает?

Я никогда не пыталась выразить словами эти свои ощущения. Навеянную городом безнадежность и бессмысленность любых усилий. То, как обычный пасмурный день ложится на плечи неимоверной, глухой тяжестью.

Ответила скорей себе, чем собеседнику:

Назад Дальше