Поздняя любовь - Караславов Слав Христов


1

Жизнь в горах затихала.

Городок с остатками римских стен и развалинами древних ворот располагал к размышлениям о пути человеческом, о множестве трудных судеб, отгоревших на этой грешной земле. Она, эта земля, позовет и меня когда-то, и я не смогу отказать ей, как до сих пор никто ей не отказывал. А солнце все так же будет ходить по небу, а тени деревьев на земле будут то вытягиваться, то сжиматься под его пламенным оком. Вот и сейчас его око устало и сонно смотрит на мир из-за синеватой гряды гор, и все в городке как бы обволакивается сонливостью. Она чувствуется в походке людей, в их длинных, вялых тенях, в приглушенном шуме голосов. Разъехались курортники, схлынула летняя суета. И только у целебных теплых источников все еще взблескивают в руках больных белые кружки с длинными носиками. Исцелятся ли здесь эти люди? Сумеют ли продлить свое земное существование? И разве не является наша земля лишь одним мостиком на их человеческом пути? Прогуливаться с такими мыслями — занятие не из приятных, особенно если ты надеешься уехать отсюда здоровым.

Иду, взгляд мой скользит по лицам и отмечает то глубокие морщины на покатом лбу, то прищуренные пытливые глаза, то родинку на щеке, будто муху на куске брынзы; или темный платок на голове женщины, или трость в руке мужчины, которой он методично постукивает по мостовой. И вдруг одна пара захватывает мое внимание… Он — совсем седой, широкие плечи, чуть сутуловатая спина. Она — тоненькая, хрупкая. Рука в руке — ни дать ни взять — гимназисты. Молчат, наслаждаясь едва заметным прикосновением друг к другу, предвечерним ветром, дующим в лицо, таинственным разговором рук, а может, и еще чем-то, что доступно только им. Волосы мужчины светятся необыкновенной белизной. Где-то я видел и эти волосы, и плечи, и мне знакомы его размеренные неторопливые шаги. Я опережаю их, чтобы разглядеть получше. Там, где над рекой висит мост, я останавливаюсь, рву пестрые листья граба, облокачиваюсь на перила. Ярко-красный карминный цвет пошел по жилкам листьев, и, если смотреть на них против заката, они похожи на искусную вышивку.

И вот они приближаются. Я как бы нечаянно роняю листья, нагибаюсь, ловлю их и, разгибаясь, смотрю в лицо девушки. Заметив мое любопытство, мужчина замедляет шаги, и по его лицу пробегает тень недовольства. Он выпускает руку женщины. Ее рука ищет его ладонь, и она еще не нашла ее, как мужчина обращается ко мне:

— Как поживаешь? — И, не дожидаясь моего ответа, добавляет: — Познакомься, это — моя жена…

Его жена! Значит, это его жена!

Отблеском заката какое-то воспоминание вспыхивает в моем мозгу. Духота летнего дня, сгустившаяся под сводами школьного зала, бьет меня в лицо. Воздух пропах табаком. Хотя и темно, никому не пришло в голову засветить лампу: сумерки были в самый раз. Наказывают товарища и не хотят смотреть в его глаза. Не знают, правы ли они? Впервые им приходится наказывать за любовь. Молчат. О стекло бьется какая-то обезумевшая муха. С улицы долетают крики ребят. Уставшие аисты щелкают клювами и шумно вздыхают. Где-то за сельским кладбищем настраивают свои голоса лягушки, надеясь удивить небо тем, что они называют песнями. Пусть что хотят, то и думают. Засуха им надоела, так хотя бы слабую вечернюю прохладу воспеть — и поют. А люди молчат! Должны говорить, а молчат. Председательствующий вытирает пот пестрым платком:

— Есть желающие?..

Даже вопрос он не может досказать. Виновный сидит в первом ряду, и его белые волосы светятся мягко, устало. Пятьдесят лет упрятаны под этой белой копной. И вдруг любовь… С его старшей дочерью мы сверстники, в одном классе учились. Звали его Костадин. Друг моего отца. Сосед. И вдруг — любовь. Как дошло до этого? Как все случилось? Не знаю. Давно я покинул родное село и случайно попал на партийное собрание. Был проездом и в тот же вечер отправился в Софию. После короткой побывки в родном селе осталась в душе горечь. И вот эти белые волосы со странным блеском. Я будто снова слышу голос председательствующего:

— Если нет вопросов, тогда я объявляю решение? Значит, нет?

И сиплые голоса:

— Пусть он скажет…

— Что сказать?

— Сам знаешь…

— Знаю… вы должны кончать… Это я знаю…

— Тогда слушай… освободить от должности. Ты уже не председатель кооператива. И партийное взыскание…

Беловолосый слушает, словно не о нем это решение. А на крыше вздыхают аисты, словно они одни понимают, о чем идет речь. Мне неловко. Дядя Костадин в чем-то большом обманул меня, и потому я не расспрашиваю его, а просто-напросто спешу ехать… И сейчас вдруг лицом к лицу. У меня листья граба в руке. У него — тепло женской руки на ладони.

— Так… С моей женой вы, кажется, учились в одном классе, — говорит он мне и обращается к ней: — Вы знакомы, да? Не так ли?

— Да, в начальной школе. Потом он перешел, а я осталась, — еле слышно роняет она.

— Верно… Вспоминаю… — говорю, ничего не припоминая о ней…

— Разве все запомнишь! — произносит он, улавливая мою неискренность.

Наступает неловкое молчание.

Нам есть что сказать друг другу, но мешает ее присутствие. Я видел в его ладони ее руку, и это разорвало старые нити, которые нас с ним когда-то связывали, а завязать их вновь мы могли только без нее. Он понимает это, проводит по лицу рукой и говорит:

— Вечером жду тебя в новом ресторане… У стены… Ведь придешь? Ты мне нужен!..


2

Он пьет ментоловую. Наверно, зеленый цвет водки и запах мяты напоминают ему о полях, и он обретает спокойствие. Затихла музыка. В ресторане пустовато, ощущается отъезд курортников.

Беловолосый отпивает из рюмки ментоловой, и голос его делается все глуше и глуше:

— Крутимся тут, мне не хочется возвращаться в село. Куда угодно, только не в село. Противно мне там!.. Стал посмешищем… Но не жалею… Не жалею… Ты говоришь, был на том собрании? Я тебя не видел… Знаю, голосовали, не глядя на меня. Но и я на них не смотрел. Догадывался, многие посмеивались надо мной. Другие пришли, чтобы вразумить меня. Сказал им: сам все обдумал. Не ребенок, который не знает, что делает! Я должен был затаить на них обиду. Но вместо этого они обиделись на меня. Понимаешь, они на меня обиделись! Почему? Потому, что сочли мой поступок непорядочным. Вышел с собрания разбитый. Кажется, я лишился последних сил, не в состоянии был думать… Мысли мои рвались, как полова из барабана молотилки. Это еще ничего, но над этой половой проносилась буря и развеивала ее… Иду один и не знаю куда. Поймешь ли ты меня, совсем один, и вдруг появляется она, худенькая такая…

— Уходи! — говорю ей.

— Почему?

— Хочу остаться один, — говорю.

— Знай, я тебя жду…

— Жди, — говорю. Что-то душит меня. Болит, и боль эту не уйму никак. Луна такая огромная, светло как днем. Тени домов смялись, лежат на земле. Опостылело все вокруг, дома на меня давят, ни одной минуты не хочу оставаться на улице. Перешел реку по мосту. Вот и поля. Верещат кузнечики. Один мир, откуда я только что ушел, стремится заснуть. Другой мир, полевой, баюкает его своими беззаботными песнями. И они достигают гармонии. От уставших, отдавшихся сну ушли заботы, они переселились в неумолчные песни полей. Я был похож на них: меня, как и их, ожидала ночь — ночь без сна. Бросил пальто на стог сена и лег на спину. Небо, полное звезд — знакомое и незнакомое. Были годы, когда я мог дотянуться до него рукой. Тогда я смотрел на него с горных вершин после партизанских походов. Запомнилось мне оно с табунами бегущих

облаков, с неприятной влагой, холодом, пронизывающим до костей. Кажется, и звезды были тогда менее крупные. Впрочем, я за это и не ручаюсь, мне было не до звезд. Два года подряд мое внимание было приковано к земле, к селам, к людям. Иначе как бы я выжил.

Дядя Костадин выпил ментоловую и стукнул рюмкой об стол.

— Еще одну зелененькую, — произносит он. — Ну что, смотришь на меня и удивляешься: тот ли это дядя Костадин, который учил людей порядку, друг твоего отца… Он ли это? Нет, не я. Точнее, я и не я. Ведь ты тогда смотрел на меня глазами ребенка. А детские глаза умеют видеть только доброе, славное. Что ты видишь, стоя рядом с тополем? Ствол! А если отойдешь, увидишь все дерево. Так можно смотреть и на человека. Ты уже взрослый и, чтобы судить меня, хочешь взглянуть зрелым оком. Суди! Но сначала выслушай! Расскажу тебе о том, о чем не говорил никому. Почему доверился тебе, не знаю. Может, потому, что любил твоего отца. Замечательный был человек, много понимающий. Вместе мы закончили семь классов. Он остался в селе, а я пошел дальше. И достиг бы своего, но меня выгнали из гимназии. Поднялся я на холм, сел на вершине, подложив под себя форменную фуражку, и задумался. Что делать? Как показаться на глаза отцу? А вокруг меня сочная, весенняя трава, ромашки покачивают своими белыми солнцами, в вышине звенят жаворонки, ленивые ящерицы жарятся на камнях, с поднятого поля наносит запах влажной земли, и хочется лежать не двигаясь. От густого дурмана трав кружит голову. Но выше всего этого тревога. Она сильнее всех других ощущений. Тревога овладела мной еще до того, как директор сообщил об исключении меня из гимназии. Была раскрыта группа ремсистов. На допросах нас били, но из-за отсутствия доказательств отпустили. Мне все же пришлось уйти… Ты знаешь, с холма, на котором я сидел, крыши домов похожи на красные фески, лохматые колпаки. Такие колпаки обычно стояли перед домом твоей тети Тины — моей первой жены. Отец ее, меховщик, по утрам сушил колпаки, выставляя перед лавкой на болванках. Тина была крепкая, краснощекая девушка: при встрече со мной щеки ее пламенели как пионы. И хотя жили они богато, Тина не удержалась в гимназии. Начала учиться, но в первый же год вынуждена была уйти. Не давалось учение, науки оказались ей не под силу. У Тины были свои пристрастия: любила ухаживать за курами, махать в поле мотыгой. Старательная была, ты это знаешь. Любая работа, если она не касалась книг, спорилась в ее руках, и по дому управлялась она: пекла хлеб, кормила батраков, мельника, делала любую работу в поле, заменяя мать. И кто знает, почему в тот миг, сидя на холме, на своей гимназической фуражке, я вспомнил о ней. Может быть, старался отвлечь себя от мыслей о предстоящей встрече с отцом, не знаю. Всматривался в сельские крыши с надеждой отыскать двухэтажный дом, но купола церкви заслоняли его. С той стороны вылетали аисты и тянулись к болоту за холмом. Они пролетали близко от меня и были ясно видны, я слышал их вздохи и щелканье клювов. Аисты вышагивали мимо камышовых зарослей, доходили до часовни св. Петки и важно поворачивали в поле. Белые их нагрудники уже стушевала темнота, а я все еще не хотел возвращаться домой. Однако встречи со стариком нельзя было избежать. Когда я ступил на двор, он снимал соху с телеги и подбирал упряжь. Считая, что он не знает о моем исключении, я старался показаться беззаботным. Надеялся: расскажу матери, а она уж потом ему. Поздоровался и хотел пройти мимо, как вдруг сильный удар ременной сбруей обрушился на мое плечо. Попробовал отскочить, но запутался в ремнях и упал, и тут меня настиг второй удар. Потом удары посыпались градом, когда я валялся на земле и перестал их ощущать. Помню только, как сумел вырвать из рук отца ремни и кинуть их во двор соседей. Оттуда раздался смех, он-то заставил меня вскочить и броситься прочь со двора. Я помчался по дороге к лугам. Меня били в полиции, но никогда еще мне не было так больно. Ремни отца ударили по моему честолюбию, по моей гордости… К тому же этот смех соседа из-за плетня… Соседи все видели… Соседи… Нет, никогда я не прощу этого отцу, никогда! Долго бродил по заболоченным лугам и только, когда окончательно продрог, надумал переночевать в часовне. Подошел, и вдруг мурашки побежали по спине, тотчас покрывшейся холодным потом. С часовней были связаны россказни о духах, о таинственных ночных шумах. И хотя я не верил ни в бога, ни в черта, подошел с опаской. Под навесом, где был выложен камнем небольшой колодец, тихо плескалась вода. Или это мне показалось? На дверях часовни нащупал железные кольца. Они были связаны толстой проволокой. Раскрутил, толкнул дверь. Шум вспугнул кого-то. Горохом покатились мелкие шажки и стихли. Что такое! Пытался что-то разглядеть, но темнота была такая — хоть глаз коли. Чиркнул спичку. Огонек вспыхнул, затрепыхался, смигнул, будто кто задул его. Но все же я убедился, что в передней никого нет. Вслепую добрался до иконы святого, пальцы мои наткнулись на огарок свечи. Зажег. Огарков оказалось много, я собрал их и запалил все. Свет заиграл на иконах. Прислушался. Мелкие шажки снова простучали по каменному полу, кажется, со стороны амвона. Сверху вдруг свалился гром удара, и над грубой деревянной резьбой высунулись два кривых рога, а затем выглянула голова, будто любопытный сосед вновь подглядывал за мной.

Коза!

Кто-то запер ее в часовне. Коза заблеяла, и страх мой пропал. Заглянул в ее убежище. На полу лежало сухое сено. Я захватил охапку и постелил на две иконы, снятые со стены…


Беловолосый отпил ментоловой, зеленой, словно молодой клевер, хлопнул ладонью по столу. Я ждал, что он поднимется и уйдет, но он, помолчав, вновь заговорил:

— Ты можешь подумать: какое тебе дело до всего этого? Запутался в жизни, стал посмешищем, а теперь хочет оправдаться, морочит голову бабушкиными сказами, какими-то козами в часовне. Ты молодой, можешь думать что угодно. Но я тебе рассказываю это потому, что кому-то должен рассказать… Таково было мое первое неприятное возвращение в село. Подробно вспоминаю об этом, чтобы ты понял, где я ошибся. Так вот, если бы то возвращение в село было бы иным, может, я не дошел бы до нынешнего положения. Видно, святые, которых я подложил под себя, не простили мне своего унижения, заставили совершать торопливые мальчишеские поступки. Но это ради шутки… В ту ночь коза не раз вынуждала меня своими прогулками просыпаться. Она стучала копытцами по каменному полу, словно женщина острыми каблучками. Проснулся рано, весь промерзший. Утренний туман с болот проник через узкое оконце вовнутрь, казалось, часовня была полна молочного дыма. Я вышел, когда солнце только что поднималось из-за Трыцовского холма. Сидел и думал, что делать, куда податься? Аисты уже прогуливались возле камышей в поисках завтрака. Какая-то серая птаха, может, водяной бык, не знаю, всколыхнула тростник. Вот пастухи уже выгнали стадо на верхний луг. Я знал, что у них в сумке еда, но идти было далеко. Я надеялся разжиться хлебом и салом, когда они придут к ручью за водой. Придется выжидать, когда старик уйдет на работу. Тогда проберусь в дом, запасусь на несколько дней пищей, а потом — куда глаза глядят. От отца я ничего не ждал и не хотел. Я уж не маленький, чтобы утешать себя. Но голодным далеко не уйдешь. Не ужинал, да и позавтракать было нечем

Высохла роса на луговой траве, черная кандра распрямила стебли, когда вдалеке я увидел девушку. Пригляделся — Тина! Подошла, узнала меня — смутилась. Не ожидала увидеть тут, да и не знала, что я вернулся. Пришла, чтобы выпустить козу. Вчера вечером мельник запер ее в часовне, и теперь, идя на мельницу, Тина, по наказу отца, должна была выпустить козу. Перехватив мой голодный взгляд, Тина опустила передо мной свою сумку. Я не заставил себя упрашивать. Хлеб и сало показались мне необыкновенно вкусными. Наевшись, я неожиданно для себя стал хвалиться ссорой со стариком. Тина смотрела на меня, не скрывая своего восхищения. Наверно, в ее глазах я был героем. Поборов нерешительность, она спросила:

— А что теперь будешь делать?

— Работать…

— Где?

— Где угодно.

— Тут, в селе?..

— И тут, и в другом месте…

Эти планы возникли как-то сразу, сами по себе. Но все обернулось иначе. Работу я не нашел. И если бы не Тина, которая носила мне еду, пришлось бы вернуться к старику. Летом еще можно было жить: фрукты, помидоры, дыни. К осени я все же сумел устроиться на строительстве шоссе. Дробил камни для покрытия. Ах, как нужны были мне деньги! Я задумал жениться на Тине, мы уже были близки с ней. Отец отказал, и тогда Тина взяла да и убежала со мной. Перехватили нас в соседнем селе, на стройке. Меховщик долго упрямился, но, когда начались морозы, уступил, разрешил нам поселиться на мельнице. Старый мельник получил расчет, и некому было теперь следить за жерновами, принимать помольцев. А луг перед мельницей был забит телегами с зерном для помола. Отец Тины взял меня не как желанного зятя, а как батрака и всячески избегал. И только когда у нас родилась первая дочь, он разрешил Тине переселиться в дом. Понятно, я сделался в доме нежеланным призраком. Если я не садился, то не от кого было ждать приглашения. Попробовал пожаловаться жене. Она, не подумав, огрызнулась: «А ты хочешь, чтобы тебя на руках носили?» Прикусил язык, разозлился. Пробовал оправдать ее поведение заботами о ребенке, но не тут была собака зарыта. Чутье подсказывало: в ней что-то изменилось. Да, я уже был в ее глазах не прежним героем, а всего-навсего человеком без родословного корня. Потом родилась вторая дочь, третья. Меховщик сходил с ума. Он ждал наследника, а, как назло, у нас родились только девочки. Я слыхал, как он заглазно бранил меня. Но однажды выругал матом. Я вскипел. Чуть не пристукнул его сошником, хорошо, что он успел спрятаться за амбаром. А Тина не защитила меня, а встала на сторону отца. Что же, понять ее было можно, но простить? Пробовал увещевать, а она свое: если бы ты был настоящим человеком, отец не выгнал бы тебя… И куда я смотрела… Я… Вижу: плохи мои дела. Говорю себе: терпи, Костадин, да помалкивай… Тут шутки плохи…

Так жил, пока немцы не бросились топтать украинские степи. Терпел, все терпел. Радио гремело победными маршами. Отец Тины стал видным человеком в общине: старостой. Это еще больше развязало ему руки. Он не мог терпеть меня на своем дворе. Я стал пропадать на мельнице. Там и жил. Это оказалось буквально находкой для подпольщиков. Здесь можно было скрыть нелегальных, принять связных. Они приезжали на телегах, колеса которых были замотаны соломой, чтобы не стучали. Я встречал этих людей у шлюза, тут мы договаривались обо всем, и темнота поглощала их И нас, конечно, не раскрыли, если бы не тесть. Он приказал следить за мной. И хотя я был осторожен, они напали на след. Однажды телега подпольщиков сломалась. Мешки, которые они везли, пришлось выгрузить и спрятать в небольшой роще за холмами. Их обнаружили. Я узнал об этом случайно. Зашел навестить своих девочек, когда во двор неожиданно ворвался мой тесть и, не подозревая, что я рядом, крикнул своей жене, чистившей хлев:

— Нет, он сейчас не отвертится!

— О чем ты?

— Я ходил… Я опознал мешки.

— Какие мешки? — не поняла она.

— Наши! С мельницы! Их нашли в роще, за холмами…

— Они точно наши?

— Я не слепой!

— И что же?

— Что, что! За ним пошли сейчас на мельницу…

Ждать мне было больше нечего. Решение пришло мгновенно. Выскользнув черным ходом из дома, я миновал огород и спрятался на сеновале соседа Аскерче, а как стемнело, подался в горы, к партизанам.


3

Я слушал его рассказ, и, кто знает почему, в моей памяти оставалось только романтическое. Может быть, я так устроен? А может, долголетние занятия наложили свой отпечаток на склад моего ума, но я все еще не мог увидеть драму. Драма оставалась где-то там, вокруг партийного собрания. Я представлял, как частые звездочки в небе гасят мысли дяди Костадина, посыпая их звездной пылью, будто невидимая мельница на небе непрестанно вращала тяжелые жернова и заполняла ночь прозрачной мучной мглой. Кузнечики состязались в трелях, прогоняя сон. Увядшая богородская трава, прижатая его крупным телом, нерешительно расправлялась, обдавая его своим запахом. При каждом нервном движении новая пьянящая волна охватывала его, будто взрывалось пахучее облако. И только мысль о том, что произошло на партийном собрании, снова и снова острой иглой колет сердце, вызывая щемящую боль. Его путешествие не было завершено. По правде сказать, оно только начиналось. До сих пор был порыв, неосознанная молодость, стремление применить будоражащие силы, совершить подвиг, сделать явью свою мечту. И когда мечта его сбылась, он понял, что начинает жизнь, полную невзгод, с настоящими мучительными испытаниями. Он стал тем корешком, который, чтобы уцелеть, догадался срастись с землей. Так я представлял его внутреннее состояние после бегства из села. Без связей с партизанами, не пользуясь явкой на мельнице, где он не мог показаться, чтобы не попасть в засаду, уберечься… Все это проникало в меня вместе с его голосом, голосом, сиплым от скрытого волнения.


— Люди вокруг затаились. Время было не таким романтическим, каким представляете его теперь вы, молодые. Куда пойти, к кому обратиться за связью? Решил поискать встречи там, где небольшой одинокий источник как бы делит поля и горы. Я услышал о нем случайно. Два человека, оказавшиеся партизанами, упомянули о нем в моем присутствии. Они собирались у него отдохнуть, прежде чем отправиться в горы. С трудом нашел его, но все же нашел. Место это было покрыто колючим кустарником, и только одна чуть заметная тропинка вела к источнику. Едва пробрался сквозь заросли и устроил для себя нечто похожее на волчье логово. Поле было видно отсюда как на ладони, и почти рядом из-под низкого камня вытекал холодный источник. В воде, на которой лежала тень от камня, плавали листочки кустарника. Приходившие сюда люди почти совсем не оставили следов, так искусно они маскировали их. Но я надеялся, что они снова придут сюда. Надежды эти были иллюзорны, но они поддерживали состояние моего духа. Моя наивность, конечно, заслуживает удивления. Ночами я ловил каждый шорох, боялся упустить встречу с ними. Слух мой обострился до предела, а голод сделал меня еще более чувствительным. Может быть, я не выдержал бы, бросил бесплодные ожидания, если бы не открыл нечто невероятное. Черепах! С толстыми шероховатыми панцирями, побитыми камнями, неуклюжих, неповоротливых и жадных. Они на чешуйчатых ногах к вечеру спускались к источнику, чтобы утолить жажду. Черепахи спасли меня от голодной смерти. Я подстерегал их, как лисица, ловя шорох прошлогодних листьев под их ногами, дрожащими руками хватал, связывал их и вешал на веревку из козьей шерсти. Так я запасался едой. Солнечными жаркими днями пек их в кривой, выдолбленной в камне печке. Это продолжалось до той самой ночи, когда осыпь мелких камушков заставила меня замереть от напряжения. Камушки шелестели где-то вверху, надо мной, у тропы. Вслушался. Осторожные шаги замерли у источника. Мелькнули смутные фигуры: одна, две, три. Свои или чужие? Свои или чужие? Свои… Вскочил, шагнул навстречу и вдруг полетел в кусты. Черт возьми, своя же ловушка на черепах! Мой шум всполошил тех, у источника. Полыхнул выстрел, пуля щелкнула надо мной. Я поднялся. Звенело в ушах. Людей как ветром сдуло. Да были ли они? А если были, то наверняка больше не появятся. Подумают — засада. Ждать их снова бессмысленно. Но куда же, куда податься? В село! На следующий день, вечером, я спустился в долину.

Дальше