— Нет, он сейчас не отвертится!
— О чем ты?
— Я ходил… Я опознал мешки.
— Какие мешки? — не поняла она.
— Наши! С мельницы! Их нашли в роще, за холмами…
— Они точно наши?
— Я не слепой!
— И что же?
— Что, что! За ним пошли сейчас на мельницу…
Ждать мне было больше нечего. Решение пришло мгновенно. Выскользнув черным ходом из дома, я миновал огород и спрятался на сеновале соседа Аскерче, а как стемнело, подался в горы, к партизанам.
3
Я слушал его рассказ, и, кто знает почему, в моей памяти оставалось только романтическое. Может быть, я так устроен? А может, долголетние занятия наложили свой отпечаток на склад моего ума, но я все еще не мог увидеть драму. Драма оставалась где-то там, вокруг партийного собрания. Я представлял, как частые звездочки в небе гасят мысли дяди Костадина, посыпая их звездной пылью, будто невидимая мельница на небе непрестанно вращала тяжелые жернова и заполняла ночь прозрачной мучной мглой. Кузнечики состязались в трелях, прогоняя сон. Увядшая богородская трава, прижатая его крупным телом, нерешительно расправлялась, обдавая его своим запахом. При каждом нервном движении новая пьянящая волна охватывала его, будто взрывалось пахучее облако. И только мысль о том, что произошло на партийном собрании, снова и снова острой иглой колет сердце, вызывая щемящую боль. Его путешествие не было завершено. По правде сказать, оно только начиналось. До сих пор был порыв, неосознанная молодость, стремление применить будоражащие силы, совершить подвиг, сделать явью свою мечту. И когда мечта его сбылась, он понял, что начинает жизнь, полную невзгод, с настоящими мучительными испытаниями. Он стал тем корешком, который, чтобы уцелеть, догадался срастись с землей. Так я представлял его внутреннее состояние после бегства из села. Без связей с партизанами, не пользуясь явкой на мельнице, где он не мог показаться, чтобы не попасть в засаду, уберечься… Все это проникало в меня вместе с его голосом, голосом, сиплым от скрытого волнения.
— Люди вокруг затаились. Время было не таким романтическим, каким представляете его теперь вы, молодые. Куда пойти, к кому обратиться за связью? Решил поискать встречи там, где небольшой одинокий источник как бы делит поля и горы. Я услышал о нем случайно. Два человека, оказавшиеся партизанами, упомянули о нем в моем присутствии. Они собирались у него отдохнуть, прежде чем отправиться в горы. С трудом нашел его, но все же нашел. Место это было покрыто колючим кустарником, и только одна чуть заметная тропинка вела к источнику. Едва пробрался сквозь заросли и устроил для себя нечто похожее на волчье логово. Поле было видно отсюда как на ладони, и почти рядом из-под низкого камня вытекал холодный источник. В воде, на которой лежала тень от камня, плавали листочки кустарника. Приходившие сюда люди почти совсем не оставили следов, так искусно они маскировали их. Но я надеялся, что они снова придут сюда. Надежды эти были иллюзорны, но они поддерживали состояние моего духа. Моя наивность, конечно, заслуживает удивления. Ночами я ловил каждый шорох, боялся упустить встречу с ними. Слух мой обострился до предела, а голод сделал меня еще более чувствительным. Может быть, я не выдержал бы, бросил бесплодные ожидания, если бы не открыл нечто невероятное. Черепах! С толстыми шероховатыми панцирями, побитыми камнями, неуклюжих, неповоротливых и жадных. Они на чешуйчатых ногах к вечеру спускались к источнику, чтобы утолить жажду. Черепахи спасли меня от голодной смерти. Я подстерегал их, как лисица, ловя шорох прошлогодних листьев под их ногами, дрожащими руками хватал, связывал их и вешал на веревку из козьей шерсти. Так я запасался едой. Солнечными жаркими днями пек их в кривой, выдолбленной в камне печке. Это продолжалось до той самой ночи, когда осыпь мелких камушков заставила меня замереть от напряжения. Камушки шелестели где-то вверху, надо мной, у тропы. Вслушался. Осторожные шаги замерли у источника. Мелькнули смутные фигуры: одна, две, три. Свои или чужие? Свои или чужие? Свои… Вскочил, шагнул навстречу и вдруг полетел в кусты. Черт возьми, своя же ловушка на черепах! Мой шум всполошил тех, у источника. Полыхнул выстрел, пуля щелкнула надо мной. Я поднялся. Звенело в ушах. Людей как ветром сдуло. Да были ли они? А если были, то наверняка больше не появятся. Подумают — засада. Ждать их снова бессмысленно. Но куда же, куда податься? В село! На следующий день, вечером, я спустился в долину.
Дядя Костадин поднял рюмку с ментоловой, но узрев, что моя еще не тронута, поднял брови:
— Ты что, непьющий?
— Почти.
— И я тоже. Но сегодня просит душа. Да что скрывать, начал прикладываться к рюмке с того собрания… Ладно… Слушай…
— Встретился я с селом ржавой, тревожной ночью. Небо покрыли облака, начерниленные, как ладони неопрятного ученика. Высоченные тополя, что росли во дворе Ванчо Аскерче, мели вершинами небо, но никак не могли его вымести. Припал к стене сеновала, прислушался — ничего, кроме свиста ветра. Ветер распахнул ворота, я вошел, залез наверх, на солому, сдвинул несколько черепиц в крыше, чтобы в дыру можно было выглянуть наружу и лучше слышать шумы. И заснул. Проснулся от невероятной духоты. От черепицы несло жаром. При каждом движении поднималась вокруг меня пыль, забивала ноздри. На дворе было настоящее лето. Резко пахло болиголовом. В дыру в крыше я видел, как буйно топорщился щавель, синела мальва своими граммофончиками. Совсем рядом слышалось тревожное жужжание. Вот оно что! Когда я проделывал дыру в крыше, потревожил осиное гнездо. Рассерженные осы искали виноватого и вот-вот могли напасть на меня. Этого еще не хватало! Осторожно спустил ноги и спрыгнул на землю. В углу увидел сено, но его было мало, чтобы упрятаться. Прижался к дверному косяку и в притвор увидел пустынные ток и двор. До полудня тут все было тихо, спокойно. Но вот на току появилась девочка. Я узнал ее: Ангелинка, подружка моей старшей дочери. Она была так мала ростом, что не подумаешь, что ей уже десять лет. Девочка выгнала двух овечек, маленьких, как и она, и стала пасти их в тени за хлевом. Она уселась на лужайке и начала плести венок из мальвы и харманской травы. Позвать ее? Нет, не стоит. Неожиданное появление Ванчо Аскерче прервало мои мысли. Он до времени вернулся с поля. Телега его была полна свежего клевера. Войдя в сарай, он сразу увидел меня, да я и не прятался. Мы ведь старые друзья. Он, конечно, удивился, оглянулся назад, не идет ли кто, и прикрыл ворота…
Спустя несколько дней мы отправились в горы. Вел нас старый, бывалый партизан. Ванчо решил не возвращаться на Эгейское побережье, в свою часть, где служил, а поискать прибежища под горными буками, у партизан. Проводник шел уверенно, это и нам прибавляло сил. Еще воодушевляло меня оружие моих друзей. Да и я был вооружен пистолетом. Раздобыл его для меня Ванчо. По дороге я шутливо рассказывал о своих запасах черепах, уговаривал спутников свернуть к источнику и там отведать меню моего тайного склада, но проводник строго выговорил:
— Впереди все будет. И черепах будете есть, и голодать — тоже. Надо спешить…
Но его предсказания не испортили мне настроение, и я продолжал подшучивать над собой за долгое и безуспешное сидение в своей берлоге. И над Аскерче подшучивал, над его странным прозвищем — Аскер, что по-турецки означало солдат…
Радость, владевшая мной, была вызвана тем, что я находился среди своих, напасть на след которых я было отчаялся. Ванчо не разделял моего настроения и косо посматривал на меня. Его волновала судьба своих близких, особенно детей. Что с ними сделают, ведь он дезертировал из армии? Военная служба ему, конечно, осточертела… И года не проходило, чтобы его не призывали на службу. Как станут листать списки запасников, обязательно узреют его фамилию. И когда бы его ни спросили, как он живет, он отвечал:
— Какая жизнь у вечного аскера? Разве что рассказать о солдатской службе? Чем другим еще можно похвастаться?
За это и прозвали его Аскерче. Тромба так прозвал.
Беловолосый умолкает. Перед нами стоит официант. Глаза его мутны, рука вцепилась в спинку стула — нализался…
— Ну, товарищи, будем платить?
— Уже пора? — спрашивает беловолосый и оглядывает пустой зал, сует руку в карман, но я опережаю его:
— У меня приготовлены!
Официант берет деньги. Пробует повернуться, по-солдатски пристукнув каблуками, но тут же валится на пол.
— Из дурака солдат не получится, — замечает беловолосый и направляется к двери. Я иду за ним. Жаль, что разговор наш прервался.
— Проводить тебя, дядя Костадин?..
— Как хочешь… Я что-то разболтался… А главного я тебе не сказал. Ты хочешь спать?
— Нет.
— Тогда давай пройдемся…
Идем вниз, к Девичьей бане. Темнеет парк. Вечерний ветер гуляет в пожелтевших листьях, будто прощаясь с ними. Усталый шепот, усталый вечер, усталая луна, неясная, смутная. И нас двое. И никого больше.
За это и прозвали его Аскерче. Тромба так прозвал.
Беловолосый умолкает. Перед нами стоит официант. Глаза его мутны, рука вцепилась в спинку стула — нализался…
— Ну, товарищи, будем платить?
— Уже пора? — спрашивает беловолосый и оглядывает пустой зал, сует руку в карман, но я опережаю его:
— У меня приготовлены!
Официант берет деньги. Пробует повернуться, по-солдатски пристукнув каблуками, но тут же валится на пол.
— Из дурака солдат не получится, — замечает беловолосый и направляется к двери. Я иду за ним. Жаль, что разговор наш прервался.
— Проводить тебя, дядя Костадин?..
— Как хочешь… Я что-то разболтался… А главного я тебе не сказал. Ты хочешь спать?
— Нет.
— Тогда давай пройдемся…
Идем вниз, к Девичьей бане. Темнеет парк. Вечерний ветер гуляет в пожелтевших листьях, будто прощаясь с ними. Усталый шепот, усталый вечер, усталая луна, неясная, смутная. И нас двое. И никого больше.
— Здесь жилое место, но людей не было, а там, в горах, где люди не должны быть, — они были, мы были. Бивак, землянки, часовые. Отчаянное дело. Да тебе ли рассказывать о партизанах? Писано-переписано о них, ничего нового больше не скажешь. Все-таки каждый сохранил свое, глубоко в себе припрятал. Сколько на нашем счету было немыслимых переходов и дерзких боев, пока не настигла нас беда. И когда? В канун освобождения. Третьего сентября как снег на голову свалились враги и разбили нас.
Пятнадцать наших товарищей погибли в долине под горой Медвежьи Ушки. С десяток попали в плен. Не знаю, как я вырвался из окружения. Вначале со мной был Ванчо, но в одном из боев он вдруг куда-то исчез. Двое суток я отсиживался в яме, на третьи сутки, ночью, голод выгнал меня, и я направился на взгорок, где было картофельное поле, и к полуночи едва добрался туда. Разрыл на ощупь два-три гнезда, но не успел я сунуть картофелины в сумку, как пулеметная очередь заставила броситься на землю и отползти. И вовремя! Послышались голоса солдат. Я побежал по тропе. Бежал и прислушивался. И вдруг стон, глухой, сквозь зубы. Я остановился. Человек! Шагнул на стон. Раненый услышал шелест ветвей, затаился, лязгнуло оружие о камни. Дурак догадался бы, что тот готовился стрелять, и я крикнул:
— Не стреляй, свой!
В ответ молчание. Я еще раз крикнул и в ответ услышал ясный, совсем близкий стон. Осторожно подошел, назвался. Ванчо! В темноте я разглядел его ужасную рану в живот. Пуля прошла наискосок. Ванчо еще мог шагать, я изо всех сил поддерживал его. Когда рана начинала невыносимо болеть, я клал его на спину, и мы отдыхали. Так спустились по тропе, не зная, куда она ведет нас. День переждали в зарослях. В сумке Ванчо нашлась горбушка хлеба. Я размочил ее в воде и накормил друга жидкой кашицей. А ночью мы снова спускались, поставив себе цель во что бы то ни стало добраться до долины. Тащились, как черепахи. Потеряли счет дням. Хлеб кончился, я давал Ванчо лишь воду, да и то совсем понемногу — глоток, не больше. Рана нагноилась, и он стал похож на мертвеца. Меня точила мысль: бросить его? Каюсь, однажды я его бросил, но вскоре, усовестив себя, вернулся. Жаль стало его, смертельно жаль. И сказал себе: коль придется умереть, умрем вместе. Вдвоем ушли мы с ним в горы, вдвоем и останемся там. Я тащил его, взвалив на плечи. Так мы оказались в долине. Красивый пестрый лесок, а за ним поля, маленькие, разбросанные там и сям, каменистые и скудные, но поля, предвестники человека, его жилья. И тут перед нами — дикая груша, отяжелевшая от плодов. Ослепленные, мы смотрели на нее. Я оставил раненого и бросился к дереву, наполнил сумку, набил за пазуху. Вернулся и прилег рядом с ним отдохнуть, да и заснул. А когда проснулся, сумка была наполовину опорожнена. Ванчо извивался от страшных предсмертных болей. Нетрудно было догадаться, что произошло. Мои попытки облегчить состояние друга оказались тщетными, и к вечеру он умер. Завалил я труп прошлогодней листвой, взял винтовку и пошел через поле, надеясь выйти к селу. Но не успел я пересечь шоссе, как услышал гул моторов — войска! И, перепугавшись, бросился назад, к лесу. Я знал, что где-то поблизости есть село болгар-мусульман, и направился к нему. Берегом реки с трудом добрался до поля партизанского связного Мустафы, засел в лесочке, надеясь увидеть его. Мне повезло лишь на второй день: он шел веселый, насвистывал что-то, и я ему позавидовал. Позвал его. Он выжидательно постоял и долго смотрел на меня, прежде чем подойти. Наконец узнал, улыбнулся, ошеломил меня новостью: все кончилось, наши друзья спустились с гор, захватили общину, и стал звать меня домой. Я не обрадовался этой новости, а насторожился: не может быть. Нас же разбили… Мустафа все тараторил и тараторил что-то о победе, о русских, и, чем больше он говорил, тем сильнее закрадывалось в меня сомнение.
— И Аскерче был с ними? — спросил я.
— А как же! — ответил он, не задумываясь.
Тут я понял: Мустафа не иначе как побывал в руках полиции и умом рехнулся. Я наотрез отказался идти в село. Попросил принести хлеба. Решил: подождем — увидим. Он сунул мне кусище мамалыги и, повернувшись, зашагал к селу… Его торопливость еще больше насторожила меня. И я поспешил покинуть поле, забрался глубоко в лес. В полдень услышал голос Мустафы, он звал меня, но я не откликнулся. Подождал, пока завечереет, и отправился к своему селу, ослабевший, отчаявшийся. Еле дотащился на седьмой или девятый день и пробрался на сеновал Ванчо. Я знал, что его нет среди живых, но тайно все же надеялся, что вот откроются ворота и он войдет, как входил когда-то.
Ворота не открывались. Подобрался к ним, выглянул наружу. Странно: на току сидела Ангелинка. И тут в моем сознании сместилось время, и мне почудилось, что все было, как прежде, и я никуда не уходил. Та же девочка, тот же ток, те же овцы. Протер глаза кулаком: нет, овец было три, а ток выровнен, и только по краям его росла трава, низкая и выгоревшая. Девочка так же сидела на траве, но не плела венок, а что-то вязала. Приоткрыв ворота, я позвал ее. Ангелинка испуганно вскочила, бросилась к плетню, но, прежде чем перемахнуть через него, оглянулась.
— Не бойся, — успокоил я ее, — я дядя Костадин… — Но она смотрела на меня недоверчиво. Я отметил, как она выросла, тело казалось куда развитее для ее лет.
— Если ты дядя Костадин, то почему прячешься? — спросила она.
Я пожал плечами: что мог ответить? Она тут же добавила:
— Уходи, а то позову русских…
— Каких русских?..
— Красноармейцев! — Девочка глядела на меня удивленно, непонимающе.
— Пришли?
— Пришли…
— Беги и позови их! — Я тяжело опустился на траву.
Девочка было пошла, но тут же вернулась, спросила:
— Ты ранен?
— Нет…
— Тогда почему не хочешь пойти со мной?
Я поверил ей и нехотя согласился:
— Ну ладно, пойдем…
Одни сельчане жалели меня, другие посмеивались, но никто не знал, как мне тяжко. По-другому отнеслись партизаны, те, кто побывал в боях. Они отправили меня в больницу. Вскоре я пришел в себя, поправился, и сельчане избрали меня председателем. Для фронта я не годился. И я занял тот стол, за которым еще недавно сидел мой тесть, и стал управлять селом. В доме без него все шло как и прежде. Тина привычно вела хозяйство. Но это была уже не та Тина, а другая, суровая и властная женщина.
Однажды мы поспорили, и я услышал от нее слова, которые так и подкосили меня: «Лучше бы ты не возвращался». Я смолчал. Отнес это за счет ее беспокойства за отца. А потом забыл — до этого ли было? Каждодневные дела съедали все мое время. В село приезжали бригады горожан. Много хлопот доставляли семьи фронтовиков. Переломное время требовало своих законов поведения, звало к чистоте и искренности во всем, ответственности за свое дело. Воровство, рвачество, несправедливость строго наказывались. Помню один случай… Может, и ты знаешь его? Пришла жена фронтовика и пожаловалась, что сосед пристает к ней, соблазняет, пробовал ночью в дом ворваться, о постели намекал. Что предпринять? Попросил приглядеть за ним. Уже в следующую ночь он попался: стучал в ее окошко. Наказали его, конечно. Но какое это было наказание… Как вспомню, так жарко делается и до слез стыдно за себя. Состреножили его бычьей цепью и повели по селу. А ребятня, улюлюкая, бежала за ним, кидала в него камни, кричала:
До сих пор мурашки по телу пробегают… При одном воспоминании этой картины. А если бы меня так повели и сельские ребята кричали:
Верь мне, застрелился бы. А он стерпел, сам себе плюнул в рожу, целый год не появлялся на людях, а потом где-то затерялся в жизненной сутолоке. Прошло, забылось. Только я не могу его забыть. Был я, как видишь, строгим судьей, а сам вроде до того же дошел, наказан за «подобное» дело. Но я говорю «подобное» не случайно. Рядом с ним, тем хлюстом, встать не хочу. Только на первый взгляд нас можно связать одной веревочкой… Послушай…