Брызги шампанского - Виктор Пронин 18 стр.


Очень хорошо.

Он не может уйти, не убедившись, что дело сделано.

Так и есть, Мясистый вышел на аллею, глянул в один конец, в другой и, видимо, удостоверившись, что никто ему не помешает, никто не увидит, решительно шагнул в кусты. Он двинулся напрямик, даже не пытаясь идти тише и осторожнее. Ему нужно было сделать контрольный выстрел в голову. Я представлял, что он видит в этот момент – распростертое, неподвижное тело. Он шел ко мне со стороны правой руки. Моя голова была повернута в его сторону, и моя правая рука тоже была вытянута в его сторону. Я еще раз попробовал большим пальцем – предохранитель снят.

Патрон в стволе.

Затвор передернут.

Трава скрывает и мою правую руку, и пистолет в ней.

Неожиданно Мясистый оказался в трех шагах, потом в двух.

Я поднял из травы руку и трижды выстрелил ему в корпус. Чтобы не промахнуться. Все получилось отлично – пистолет трижды дернулся в моей руке, раздались три сухих, приятных на звук щелчка, таких обнадеживающих и почти неслышных.

Мясистый рухнул тяжело, молча, разве что стон, глухой стон раздался в темноте. И упал он как-то неловко, на четвереньки, да так на четвереньках и застыл.

Не поднимаясь, не меняя позы, я снова поднял пистолет из травы и выстрелил в то место, где, по моим прикидкам, должна быть голова. После этого он завалился на бок.

Я встал и сделал к нему один шаг – больше не требовалось, он и лежал от меня в одном шаге.

Оглянулся по сторонам.

Ни единой живой души.

В осенней листве шелестел дождь, время от времени громыхали волны прибоя, где-то над Карадагом вспыхивали молнии, изредка доносились раскаты грома.

Это было прекрасно.

Не хотелось даже вмешиваться какими-то своими звуками в эту гармонию.

Но сделать это было необходимо, потому что с некоторых пор, вот уже год, наверно, я считал себя профессионалом и должен был выполнять свою работу добросовестно, качественно, надежно. И главное – необратимо.

Я склонился над Мясистым и чуть не отпрянул от неожиданности – он заговорил:

– Не надо, – сказал так сдавленно, будто кровь уже сочилась у него изо рта. – Прошу... Не надо. Я больше не буду, – произнес он совсем смешные, детские слова.

Мне даже стало жалко его.

– Надо, Федя, надо, – сказал я как можно мягче, участливее. – Тут уж от меня ничего не зависит... Сам знаешь, что надо.

– Прошу...

– Прощай, Федя... Или как там тебя...

Я поднес срез глушителя к его голове, стараясь, чтобы он оказался как раз между ухом и виском – в этом случае результат обычно получается наиболее удачным. Пули, пронзившие его, страшная боль парализовали большое тело, и он не мог пошевелиться. И сделать мне плохого тоже не мог – Мясистый упал на собственный пистолет и теперь высвободить руку из-под себя хоть и пытался, но не мог, не мог.

И, нащупав ту самую точку на его голове, я дважды нажал курок. Да, дважды. Все-таки чувство добросовестности никогда не оставляло меня.

Мясистый больше ни о чем меня не просил, и я мог уйти – не сидеть же мне над ним под дождем. Преодолевая себя, я обшарил Мясистого – ни одной бумажки, ни одного документа. Ну что ж, это грамотно. Только в наружном кармане пиджака я нашел несколько гривневых десяток. И снова засунул их ему в карман. Ничего мне от тебя, дорогой, не нужно. Пусть наши отношения останутся чистыми и бескорыстными...

Метрах в двадцати от девятнадцатого корпуса я давно уже приметил полузасыпанный колодец. Видимо, когда-то он использовался для стока воды или подводки кабелей... Но все это в прошлом, теперь в этот колодец потихоньку ссыпали мусор. Вот туда я и бросил свой пистолет. А сверху присыпал опавшими листьями, травой, подвернувшимся сушняком.

Дождь продолжал идти, и его шелест в ветвях акаций навевал состояние умиротворенности, внушал надежды на будущее, слабые, почти неосуществимые, но все-таки, но все-таки...

Подойдя к своему подъезду, я включил лампочку над крыльцом, потом лампочку, которая освещала длинную лестницу к моему номеру, потом вошел в номер, заперся на два оборота ключа и, не снимая с себя мокрой одежды, в чем был, рухнул на кровать лицом вниз. Но через некоторое время все-таки заставил себя встать, разделся, вытер мокрое лицо полотенцем. Открыв бутылку коньяка, выпил полстакана, но никакого результата не ощутил. Меня бил озноб, и я забрался сразу под два одеяла, под обычные солдатские одеяла и, кажется, начал потихоньку согреваться.

Последнее, о чем я успел подумать – да, опять мысль профессионала, – утром, когда начнется возня вокруг трупа, обязательно надо подойти и тоже там потолкаться. Для этого у меня два основания – я должен посмотреть на рисунок подошвы туфель Мясистого. А во-вторых, нужно там побывать, чтобы ни у кого в будущем не возникло желания спросить:

– А почему, дорогой, у тебя трава на туфлях? А почему на подошвах та же грязь, что и возле убитого? А почему вокруг жертвы отпечатки твоих туфель?

Ну, и так далее.

– Ладно, – сказал я не столько себе, сколько тому существу, которое в таких случаях всегда проявляет обо мне заботу, наставляет, как поступить, чтобы подобных вопросов не возникло ни в чьей бестолковой голове. – Ладно... Все понял. Утром я там обязательно побываю.


Из всех ребят разве только Гущин не изменился. Во всяком случае, никаких видимых перемен с ним вроде бы не произошло. Ходил он все в том же светлом костюме – брюки слегка выпирали на коленях, рукава пиджака, кажется, никогда и не распрямлялись. Рубашка была хотя и чистая, но воротник жеваный, застиранный, туфли тоже какие-то заношенные. Когда он шел по новороссийской улице, переходил из кабинета в кабинет в управлении порта, никто не мог заподозрить в нем миллионера, человека, который чуть ли не каждую неделю отправлял за море корабли с лесом, почти личные корабли, почти свои.

Видимо, опыт предыдущей жизни убедил его в том, что самое ценное качество – это все-таки неприметность, особенно в той деятельности, которой занимался он. Все у Гущина получалось, второй год получалось. Какой-то хиленький банк в Москве исправно переводил деньги на счета в других странах, в хороших странах, устойчивых во всех смыслах слова.

Кстати, и работа его была тоже какая-то невидимая – зайдет в один кабинет, потреплется, анекдот расскажет, перейдет в другой – выпьет с хозяином вина, иногда даже коньячком побалуется, похохочет и дальше пошел. Иногда из папочки бумажку вытащит, хозяин почти не глядя подписывает ее, и расстаются чрезвычайно друг другом довольные.

Ездил Гущин, как и прежде, на задрипанной «шестерке» и не торопился менять ее на машины красивые, сильные, уважаемые. Разве что только в мастерские иногда сдавал свою колымагу. Там ее доводили до состояния почти идеального, и это Гущина вполне устраивало. И внутри «шестерка» была запыленная, багажник засыпан пылью кирпичей, цемента, каких-то плит – дом свой, прежний неказистый дом Гущин решил слегка благоустроить. Но в этом опять же никто не мог заподозрить больших денег. Пришли времена, когда все получили возможность слегка приукрасить свое жилище – сделать навес, чтобы снег с крыши не валился на крыльцо, уложить дорожку из бракованных плит, чтобы осенью не прыгать по грязи, заменить батареи в комнате, поскольку старые давно уже протекали.

И так далее.

Единственно, чем отличался Гущин в строительных работах, – пристроил к дому еще почти такой же, как раз на три комнаты. И свел оба дома под одну крышу.

Это был объем работ, который мог себе позволить любой водитель порта, любой крановщик или лоцман. Разве что качество материалов на участке Гущина было лучше, чем у других, гораздо лучше. Ну, да это мало кто мог заметить. В обстановке всеобщего и повального воровства на подобные мелочи вообще никто не обращал внимания.

Главное было в другом: Гущин не выделялся ни в чем – ни машиной, ни одеждой, ни образом жизни. Он не сменил мебель, у него даже телевизор остался прежним – громадный, полированный, почти в центнер весом, не то «Электрон», не то «Горизонт». Картинки он давал бледноватые, но все-таки цветные, а вот звук был вполне приличным, и это Гущина устраивало.

Гущин был явно опытнее прочих. Понимал – то, что происходит, долго продолжаться не может. Потихоньку купил сыну квартиру в Москве, большую удобную квартиру. Потом присмотрел квартиру дочери, тоже хорошую, потом себе, жене. Отремонтировал все четыре и сдал внаем. Деньги вроде небольшие, две-три тысячи долларов в месяц, но постоянные, законные, чистые деньги. О них он мог отчитаться перед каждым желающим инспектором.

Но, как говорится, и на старуху бывает проруха.

Нашлись люди, которых не ввели в заблуждение ни замызганный «жигуленок», ни старый телевизор, ни потрепанная одежонка, нашлись люди достаточно проницательные, чтобы понять истинное значение всей этой мишуры.

Настал как-то день, настал час, когда Гущин с улыбкой на устах появился перед человеком толстым, потным, красным и бесконечно доброжелательным.

Настал как-то день, настал час, когда Гущин с улыбкой на устах появился перед человеком толстым, потным, красным и бесконечно доброжелательным.

Звали этого человека Курьянов Анатолий Анатольевич.

– Привет, Толя! – ввалился к нему Гущин с папочкой под мышкой, в пропыленных своих плетенках и с пузырями на коленях.

– А, Борис! – обрадовался Курьянов и, поднявшись всем своим тяжелым телом из-за стола, протянул Гущину ладонь жаркую и сильную. – Садись! С чем пожаловал?

– Да вот, пробегал мимо, дай, думаю, загляну к старому другу! Дай, думаю, узнаю, как живет-поживает!

– Правильно сделал, – одобрил Курьянов, который по должности был чуть повыше Гущина, не так чтобы очень, но все-таки повыше, и курьяновская подпись время от времени Гущину нужна была ну просто позарез. И Курьянов это знал. Более того, как выяснилось, прекрасно понимал происходящее. – Говорят, стройку затеял?

– Какая стройка, Толя! – воскликнул Гущин со всей искренностью, на которую был способен. А почему и не быть искренним, если стройка действительно пустяковая, не коттедж какой-нибудь на берегу моря, которых в новороссийских пригородах появилось несчетное количество. – Дорожку проложил из битого кирпича, крышу перекрыл, протекает крыша-то!

– Это плохо, – сказал, закручинившись, Курьянов. – Нельзя, чтобы крыша протекала. Крыша должна быть надежной, чтобы оберегала от всех жизненных невзгод и непогод.

Вроде и ничего особенного не сказал Курьянов, слова самые обычные, даже как бы и несамостоятельные – просто поддержал друга в разговоре, – стройка, дорожка, крыша. Но дохнуло холодком на Гущина, дохнуло, и он поначалу даже не мог понять, откуда, от каких слов старого доброго знакомого вдруг потянуло могильным холодом. И поначалу не мог сообразить, что такого сказал ему Курьянов. Гущин подавил в себе настороженность, сумел подавить, тем более что собеседник был все так же добродушен и улыбчив. И лишь через несколько дней, снова и снова прокручивая в памяти этот разговор, Гущин вышел все-таки на те слова, которые его насторожили в кабинете. Курьянов несколько раз повторил слово «крыша», со значением повторил, связал с жизненными невзгодами. Но и тогда, через несколько дней, Гущин лишь упрекнул себя в излишней подозрительности и успокоился.

А зря.

– Да, Толя! – как бы спохватился Гущин. – Подписал бы ты мне одну бумаженцию, – он даже не сказал бумагу, документ, платежку, нет, все было гораздо проще и невиннее – бумаженция.

– Нет проблем, – и до того, как Гущин в пачке бумаг успел найти нужную, Курьянов по рассеянности и дружеской готовности помочь взял, не выдернул, а все-таки взял у него из рук всю стопку. – Сейчас я тебе столько подписей наставлю, столько штампов и печатей, что тебе в них и не разобраться, – продолжал куражиться Курьянов, не обращая внимания на суматошные попытки Гущина показать тому только одну нужную в данный момент бумагу. Но Курьянов, видимо, поддавший уже в этот день, плотно уселся на свой стул, положил перед собой пачку гущинских бумаг, надел очки, нашел ручку...

И надо же тому случиться, а так и должно было случиться, думал потом Гущин, что в кабинет вошла секретарша и срочно куда-то Курьянова позвала. Дескать, от очень большого человека очень важный звонок срочности просто необыкновенной.

Курьянов в полном ужасе, ничего не соображая, хлопнул себя жаркой ладонью по лбу, так что, кажется, брызги пота полетели в разные стороны – дескать, как я мог забыть, как мог забыть?! И, в упор не видя заметавшегося Гущина, сунул все его бумаги, совершенно механически, не понимая, что делает, бросил все его бумаги в стол, захлопнул ящик и выскочил из кабинета, на ходу отдавая какие-то указания, матеря водителя и еще кого-то, скатился вниз, сел в машину и был таков.

Все.

Гущин попытался было объяснить секретарше, что его лучший друг Толя в суете не вернул бумаги, но та только руками развела.

– Извините, Борис Петрович... Я вас очень люблю, но лезть к начальству в стол мне не позволено. Подождите Анатолия Анатольевича, он вот-вот вернется. В крайнем случае, приходите завтра утром и все получите в целости и сохранности.

Даже в этот момент Гущин не заподозрил подвоха – так ловко, так неуловимо быстро все было проделано, с таким мастерством, что даже он, ловкач и пройдоха, не смог ни в чем упрекнуть Курьянова, не смог ни в чем заподозрить.

А напрасно.

Через полчаса в приемной раздался звонок.

Звонил Курьянов.

И сказал секретарше таковы слова:

– Наденька, у меня в столе, в центральном ящике, лежат документы в целлофановой папочке розового цвета.

– Это которые Гущин оставил?

– Так вот об этой папочке, – в голосе Курьянова появилось совсем небольшое количество металла, и секретарша поняла, что вопросов задавать не следует. – Ты, пожалуйста, закрой приемную на ключ, хорошо меня слышишь? Возьми эту папочку и на ксероксе каждую бумажку, обе стороны... Повторяю – каждую бумажку. Если в папочке окажется трамвайный билет, то и обе стороны билета... Все поняла?

– Я все сделаю, Анатолий Анатольевич.

– Немедленно. Я позвоню через десять минут, и ты мне скажешь, что розовая папочка с документами опять лежит в моем столе. А копии, в другой папочке, тоже лежат в моем столе. Но в тумбочке.

– Все поняла, Анатолий Анатольевич.

– Я позвоню, конечно, не через десять минут, – уже благожелательно добавил Курьянов. – Я позвоню через пятнадцать минут.

– Да, так будет лучше.

Он позвонил через двадцать минут.

– Все в порядке, Анатолий Анатольевич.

– Розовая папочка у меня в столе в центральном ящике?

– Да, там, где и лежала.

– И все документы в том же порядке?

– Да, я все сделала, как вы сказали.

– А все копии в другой папочке у меня в тумбочке?

– Да, Анатолий Анатольевич.

– Целую, Наденька.

– Я вас тоже.

– С меня причитается.

– С меня тоже.

– Как я рад слышать тебя, Наденька, когда ты говоришь такие слова!

– Я тоже, Анатолий Анатольевич.

– Наденька, когда ты меня уже Толиком назовешь?

– Толик, тут Гущин в коридоре колотится...

– Скажи ему, что я буду через полчаса.

Курьянов приехал из соседнего парка, где он пил пиво, действительно через полчаса. Гущин, могущественный Гущин бросился ему навстречу, как мальчишка, дождавшийся отца из долгой командировки.

– Толик! – вскричал Гущин. – Наконец-то!

– Виноват, виноват, виноват! – Курьянов приложил руки к груди и повинно склонил голову. – Там такое решалось, такое решалось... Просто ужас и кошмар.

– А что случилось?

– Боря, если скажу – упадешь замертво! Живи, Боря! Не могу на себя взять такой грех! Живи! – Курьянов вошел в приемную, мимоходом подмигнул Наденьке, рванул дверь в кабинет и, войдя, плюхнулся обильным своим телом в кресло, поднял голову на Гущина. – Выпить хочешь?

– Хочу! – издерганный за последний час Гущин не нашел в себе сил отказаться, да и нельзя было отказываться. Выпить в кабинете большого человека – это не просто принять угощение, это признание, это значит, что и ты можешь угостить его в свое время, другими словами, вы соратники и вообще как бы даже на равных.

Курьянов вынул из холодильника бутылку белого мускатного, разлил в два тонких стакана и залпом выпил. Гущину ничего не оставалось, как последовать его примеру.

– Ладно, Боря, – сказал Курьянов. – В случае чего – заходи! Проблемы для того и существуют, чтобы их решать.

– Я, конечно, дико извиняюсь, – усмехнулся Гущин. – Но у тебя в столе мои документы... И некоторые из них ты собирался подписать!

– Какой кошмар, какой ужас и мрак! – раскаянно воскликнул Курьянов. – Боря, ты сам видишь – все у мужика отшибло! Прости великодушно. – Курьянов открыл ящик стола, вынул розовую папочку, повертел ее перед глазами и протянул Гущину. – Слушай, разбирайся тут сам, я не знаю, что к чему.

Гущин мгновенно нашел две нужные бумаги, Курьянов не глядя их подписал, не глядя вернул Гущину, как бы все еще находясь во власти жестоких, безжалостных событий.

Едва Гущин ушел, Курьянов вызвал к себе секретаршу.

– Ко мне никого. Меня нет, – сказал он, и уже не было в его лице, в голосе того бесконечного добродушия, которым он наделял всех, кто заходил к нему. Маленькие глазки, тяжелые ладони на столе, грудь, наклоненная вперед, – казалось, он готов был прыгнуть и растерзать каждого, кто заглянет в кабинет без разрешения.

– Поняла, Анатолий Анатольевич.

Едва секретарша вышла, Курьянов сам подошел к двери и повернул ключ. Хорошо так повернул, со скрежетом. Наденька наверняка услышала этот звук и сделала свои выводы. А Курьянов принялся изучать копии бумаг из розовой папочки Гущина. Он был грамотным человеком, давно работал в порту, знал все входы и выходы, и ему не составляло большого труда разобраться во всем, чем занимался Гущин, даже по случайным бумагам, оказавшимся в папке.

Назад Дальше