Тяжелый боевой вертолет заходил для атаки.
– Покушение!..
Охранники медленно, очень медленно поворачивались к окну, и так же медленно поворачивался Президент, – одновременно немного приседая.
Было ясно, что они ничего не успеют.
Под брюхом вертолета сверкнуло.
Тогда Марк вытянул к окну вторую руку и, открыв ладони, словно бы уперся ими в нарастающий вертолетный гул, мякоти ладоней сразу же закололо, тупая горячая тяжесть начала упорно давить на них, сгибая руки, удерживать ее было чрезвычайно трудно, и Марк знал, что долго он так не простоит, но он также знал, что если эта тяжесть продавится в кабинет, то разорвется здесь, – скорее всего переломив здание пополам. Противопоставить ей можно было только свою внутреннюю силу, Марк почти никогда не пользовался этой силой, и поэтому он боялся, что у него не получится, тем более, что боль в ладонях стремительно нарастала, но он все-таки, стиснув, прогнувшись, стоял на месте – весь дрожа, клокоча от напряжения вздувшимся горлом – и когда его руки, слабея, стали немного поддаваться, а боль в сожженных ладонях достигла предела терпимости, то невероятная тяжесть, навалившаяся на него, вдруг мгновенно лопнула, как мыльный пузырь, и ему стало легко и свободно, точно он попал в невесомость, – огненным шаром распух над площадью взрыв ракет, так и не долетевших до здания, и, выбитые волной воздуха, посыпались на паркет оконные стекла.
Сразу же накатилась суматоха и дикий панический крик. Буквально за две-три секунды кабинет был забит народом. Все невыносимо орали, пытаясь протиснуться поближе к Президенту, и даже опомнившаяся охрана не могла на первых порах сдержать этот натиск. Работали коленями и локтями. Щелкали вспышки ворвавшихся журналистов. Марка беспощадно отшвырнули куда-то в сторону, – закрутили, как куклу, и притиснули в угол, где по светлой стене распласталась ворсистая пальма с жесткими листьями. Силы его оставили. Пока такая суматоха, надо уходить, подумал он. Надо уходить, в суматохе меня никто не заметит. Но невозможно было пробиться сквозь прущий ему навстречу галдящий людской поток. Даже непонятно было, откуда столько народа?
Вдруг – все посторонились.
И по проходу, расклиненному охраной и добровольцами, быстро, словно взмыленный конь поводя налитыми бешеными глазами, тяжело проследовал Президент, окруженный частоколом поднятых к верху дулами пистолетов.
А дойдя до зажатого в углу Марка, остановился. И ужасно дернул щекой, по-видимому узнавая.
– Ладно. Я тебе верю, – сказал он.
3. ОТ ЛУКИ
Ночью был сильный ветер, он гудел в перекрытиях второго этажа, выдувал труху, брякал там жестью и кусками толи, крупной дробью швырял в потолок крупные дождевые капли, а затем наваливался на фанеру, которой было заколочено окно, и то продавливал ее внутрь, выгибая с опасным треском, то оттягивал наружу, грозя сорвать за размахрившиеся от непогоды края. Словно громадный невидимый зверь терся боками о ненадежную раму. Это и в самом деле мог быть зверь: последнее время ходили слухи о каком-то гигантском фантастическом Бегемоте, обитающем в подмосковных лесах, якобы он, как кабан, подрывает дома и, разворотив кирпичные стены, пожирает трясущихся от страха и ненависти обитателей.
Впрочем, Лука в эту легенду не верил. Точно так же, он не верил и в то, что вурдалаки из кремлевской охраны ровно в полночь покидают свои посты и через проломы, так и не заделанные после Голодного бунта, расползаются по всему городу, где проникают в квартиры и пьют свежую кровь. Ерунда это все. Досужие вымыслы. Зачем вурдалакам пить кровь тайком, если они могут делать тоже самое вполне официально: у заключенных, содержащихся в кремлевских подвалах, или у доноров-обровольцев, например. Доноров-добровольцев, говорят, тоже – хватает. Потому что каждому хочется иметь привилегии. Так что, скорее всего – это не вурдалаки. Скорее всего, это какие-нибудь одичавшие упыри, дефективные какие-нибудь, не примкнувшие ни к той стороне, ни к этой, и звереющие потому от одиночества и тоски – именно такими ветреными ночами. Но одичавшие упыри ему не страшны. Одичавшие упыри сюда не полезут. А если все-таки полезут, то у него есть, чем их встретить.
Лука протянул руку и пальцы его сразу же коснулись деревянной гладкой рукояти топора, положенного так, чтобы было удобно схватить. Ему даже показалось, что отбеленным краем блеснуло в темноте остро заточенное лезвие. Или, может быть, это блеснула молния, распластавшаяся по небу? Может быть, и молния. Похоже было, что снаружи бушует поздняя октябрьская гроза. Он подождал грома – лежа в темноте и считая секунды. Но грома не было. Был только ветер, барабанная резкая дробь усилившегося дождя, громыхание жести, выгибающейся под напором мокрого воздуха, бряканье чего-то тупого (впрочем, тут же прекратившееся), жесткие шорохи, стоны, завывания – то есть, все то, что сопровождает ненастье, – Лука слышал это чуть ли не каждую ночь, и все-таки именно сегодня почему-то не мог уснуть: ворочался под тряпичным, сшитым из разных лоскутков одеялом, поправлял подушку, набитую обрезками поролона, считал до тысячи, представляя себе каменистую выжженную пустыню, тянущуюся до горизонта – все было напрасно, сон не шел, иногда вдруг охватывало сознание легкое забытье, но под первым же порывом оно трескалось, точно хрупкий непрочный лед, и тревожная явь снова возвращала его в реальность.
Он так и проворочался до рассвета.
А когда ранним утром – хмурый, невыспавшийся, точно весь обвисший на прелых сухожилиях – натянув обрезки валенок, он, поеживаясь, выбрался в холодную осеннюю муть, то первое, что он увидел в промозглых сумерках были – отчетливые Золотые следы.
Они тянулись от калитки, за которой чернели развалы битого кирпича, через весь огород, по рыхлой, причесанной граблями, сырой земле и, точно набросав ярких листьев перед хозяйственными закутками, исчезали за дверью дровяного сарая: отпечатки узких босых ног, словно выкрашенные изнутри желтой краской. Лука даже не очень удивился, увидев их. Честно говоря, он ожидал чего-то такого. Ведь не зря же брякала ночью скоба на сарае, и не зря дул жестокий ветер, пронизывающий дома, и не зря хлестал дождь, омывая весь мир черными непрозрачными струями. Все это было не напрасно. Лука только боялся, что кто-нибудь заметит эти Следы, и поэтому, схватив прислоненные к тому же сараю, оставленные после вчерашней работы грабли, принялся лихорадочно загребать черноземом тускло блестящее, страшное, нечеловеческое золото – начав эту работу от калитки и постепенно продвигаясь через огород к старому дровянику.
Он очень торопился и не замечал ни холодной сырости, пронзившей его в первый момент до костей, ни пудовой осенней грязи, глинистыми тяжами наматывающейся на валенки, ни светлеющего края неба, на рассветном фоне которого уже проступал зубчатый силуэт Кремля, ему было не до того, он лишь мельком отметил некую странность в пейзажах, словно за ночь знакомые очертания изменились, и с облегчением убедился, что за калиткой Золотых следов нет: ветер, вероятно, дул со стороны Толковища, и теперь толстая известковая пыль закрывала собой тропинку, протоптанную в развалинах. Между прочим, серые языки извести кое-где выплеснулись и в огород, но сейчас он отгребать их не стал, – он, как автомат, работал граблями, подтаскивая, разбивая и заравнивая липкие мокрые комья, сердце у него стучало от перенапряжения, узкой судорогой сворачивался мускул в левой руке, но зато когда из-за стен Кремля показался краешек черного солнца и лучи его, словно кипящими чернилами, спрыснули весь небосвод, эта работа была окончена, и он с облегчением прислонил грабли обратно к сараю, вытирая рубахой пот и пядь за пядью просматривая забороненную мелкими рядами землю. Кажется, он ничего не пропустил.
И в этот момент его окликнули.
Жутко заскрипела дверь, ведущая в тень подвала, из провальной темноты ее появился Чукча, с ног до головы замотанный разноцветными тряпками, и, оглядев уже начинающее светлеть городское пространство, – потянувшись – громко хрустнув суставами, как обычно, приветственно помахал ему культей свободной руки:
– Здорово, приятель!.. – а затем, навалившись на остатки забора, представляющего собой границу между двумя участками, чиркая капризничающей бензиновой зажигалкой, бешено пыхтя трубкой, торчащей сквозь нечесанную бороду, добавил, неопределенно кивая куда-то назад, откуда, стрекоча винтом, уже выплывала на вертолете патрульная служба. – Как, приятель, спалось? Кровососы не беспокоили? А я слышу ночью грохот, думаю: все, отверзается преисподняя, молись, кто умеет, – ан, нет, просто министерство рассыпалось, ну, думаю, и хрен с ним, так им и надо…
Лука понял, в чем заключается отмеченная им странность: оказывается, громадное серое здание, еще времен Дровосека, псевдоготическими остриями устремлявшееся куда-то вверх, за ночь полностью развалилось и громоздилось теперь целым холмом мусора, из которого торчала одна нелепая башенка, вот откуда взялись в таких количествах известь и пыль, и вот почему так хорошо виден сегодня дьявольский силуэт Кремля: черные луковичные купола, вытянутое яйцо аэростата, привязанного к Спасской башне, вообще вся московская панорама – обветшалые трехэтажные домики в центре, далее – поваленные новостройки, тусклая извилистая лента реки, а за нею – узенькая черта синего туманного леса. Сполохов над ним видно не было: то ли их растворила сатанинская густая зелень, заполыхавшая вдруг по небу от края до края, то ли последние официальные сводки не врали, и фронт действительно отодвинулся далеко на восток – так, что теперь даже дыхание Богородицы не поднималось над горизонтом, скорее всего, второе, потому что еще вчера какое-то зарево там слегка просматривалось. Значит, фронт отодвинулся.
Лука понял, в чем заключается отмеченная им странность: оказывается, громадное серое здание, еще времен Дровосека, псевдоготическими остриями устремлявшееся куда-то вверх, за ночь полностью развалилось и громоздилось теперь целым холмом мусора, из которого торчала одна нелепая башенка, вот откуда взялись в таких количествах известь и пыль, и вот почему так хорошо виден сегодня дьявольский силуэт Кремля: черные луковичные купола, вытянутое яйцо аэростата, привязанного к Спасской башне, вообще вся московская панорама – обветшалые трехэтажные домики в центре, далее – поваленные новостройки, тусклая извилистая лента реки, а за нею – узенькая черта синего туманного леса. Сполохов над ним видно не было: то ли их растворила сатанинская густая зелень, заполыхавшая вдруг по небу от края до края, то ли последние официальные сводки не врали, и фронт действительно отодвинулся далеко на восток – так, что теперь даже дыхание Богородицы не поднималось над горизонтом, скорее всего, второе, потому что еще вчера какое-то зарево там слегка просматривалось. Значит, фронт отодвинулся.
Лука вздохнул.
Однако, Чукча, уже раскуривший щербатую трубку, понял этот вздох по-своему.
– А я слышу: ты с утра возишься, – весело сказал он. – Картошку, что ли, по четвертому разу выкапываешь? Вот ведь Голод застрял в костях: и знаешь, что ничего нет, и все равно копаешь. Брось! Не надрывайся! Заморозки какие были: если даже что и оставалось, уже давно сгнило. А вообще с землей мы, по-моему, лопухнулись: камни, мусор, – крапива и та не растет. Я думаю взять расчистку на соседней улице, асфальт там потрескался, снимать будет легко, особенно если вдвоем, не хочешь войти в долю?
– Надо подумать, – неопределенно ответил Лука.
В словах Чукчи был, конечно, определенный резон. И даже не малый. Земля им действительно попалась плохая, урожай в этом году получился сам-три, надо бы, пока не поздно, поменять участок. Но идти в долю с соседом? В долю с Чукчей, который убьет тебя после первого же урожая? Нет, это слишком опасно.
– Жениться бы тебе надо, – уходя от темы, сказал он. – Возьми себе женщину со Страстного бульвара, на Страстном бульваре много приличных женщин. Вот вдвоем и поднимете целину…
Чукча посмотрел на него и презрительно сплюнул:
– Чтоб я взял проститутку?.. Плохо ты, приятель, обо мне думаешь… С проститутками пусть вурдалаки живут. А я – человек…
– Но ведь не все женщины на Страстном – проститутки, – примирительно сказал Лука.
Чукча сильно прищурился.
– Для меня – все, – веско сказал он. – Лубянку они прошли? Прошли! Вурдалаки из кремлевской охраны с ними спали? Спали! Значит – все. Проститутки…
Он обернулся на животные повизгивания и хрипы, донесшиеся с дороги, и долго, нехорошим взглядом смотрел на телегу, запряженную шестью черными свиньями, которая просыпая солому, влекла на себе несколько голых людей обоего пола, выкрашенных прямо по коже в красное и в синее – будто клоуны. Люди эти, привалившиеся друг к дружке, невыносимо зевали, почесывались и, видимо, чтобы согреться на пронизывающем ветру, то и дело прикладывались к толстой громоздкой бутыли коричневого стекла, на боку которой были нарисованы череп и кости. А на коленях у них, сверкая лаком, багровели электрогитары самых причудливых форм: торчали грифы, завивались кверху оборванные струны, холодно отражали солнце большие медные тарелки, лежащие на соломе.
– В Кремль, значит, поехали, – задумчиво сказал Чукча. – На концерт, значит… Каждый день, видишь ли, у них – концерт…
И сейчас же над черными кремлевскими куполами, еще год назад приспособленными под стационарные усилители, поднялся в хрустальную зелень неба красный столб дыма – перевитый, подсвеченный солнцем, растворяющийся где-то в стратосфере – и отрывисто, будто лопнув, прозвучала басовая струна. Затем – вторая, третья: звонкий красивый аккорд, полный силы и пугающей темной радости, точно мыльный пузырь, надулся над силуэтом Кремля.
Грохнули завывающие цимбалы.
Тогда Чукча перегнулся через ограду и жарко, оглядываясь по сторонам, прошептал:
– Не тех мы тогда затоптали, не тех… Промашка вышла на Толковище… Других бы следовало – хрясь, хрясь по морде!.. Вот теперь и расплачиваемся…
– Ну я, предположим, не топтал, – холодно возразил Лука.
– Не топтал? Ну – умный!..
И Чукча, отвернувшись, зашагал через огород – увязая в грязи, балансируя, чтобы не упасть, короткими растопыренными руками…
Лука снова вздохнул.
Все это время, пока они разговаривали, он осторожно, чтобы не заметил сосед, косил глазом на слегка приотворенную осевшую дверь сарая. Чтобы закрыть дверь до конца, ее следовало немного приподнять на петлях, а тот, кто находился внутри, конечно, не знал об этом: черная широкая щель хорошо вырисовывалась на фоне сосновых досок, однако признаков жизни за ней не чувствовалось, и поэтому, сначала, поколебавшись немного, он вернулся к дому, снял с него ставни, представляющие собой крепкие деревянные щиты, обтянутые фанерой, прошел внутрь, где дневной резкий свет, пробиваясь через окна, составленные из накладывающихся друг на друга кусков стекла, освещал казарменную убогость жилого помещения: нары под тощим матрасом, холодный земляной пол, плесень на стенах, от всего этого веяло привычной незамечаемой бедностью, – сел за грубо сколоченный стол, протянув руку, положил перед собой луковицу в фиолетовой кожуре, кусок темного окаменевшего хлеба, налил теплой бурды из чудом сохранившегося термоса и начал жевать, с некоторым напряжением перемалывая хлебную твердость, через силу сглатывая и смывая едкий луковый сок желудевым кофе.
И так он ел, механически двигая челюстями, уставившись в пространство невидящим долгим взглядом – пока, потянувшись в очередной раз за хлебом, вдруг не обнаружил вместо него лишь мелкие колючие крошки. Луковица к тому времени тоже кончилась.
Тогда он опять вздохнул.
А затем, нашарив на полке другую луковицу и другой – кусок хлеба, впрочем такой же твердый от давней засохлости, завернул все это в чистую тряпку, поставил рядом термос и, чуть-чуть поразмыслив, добавил сюда же теплые войлочные тапки, сделанные, судя по всему, из верха валенок.
– Ладно, – сказал он самому себе.
И, прихватив узелок, энергично вышел наружу. Солнце к этому часу поднялось уже достаточно высоко и, разогнав туман, царило над стылым миром: круглая черная капля в зеленом небе, совершенно непроницаемая для взгляда, непонятно было, за счет чего образовался дневной свет, выглядело все это довольно дико, тем более, что над Кремлем теперь поднимались уже два дымных столба: красный и синий, – аэростат зловещим темным яйцом покачивался слева от них, звонкие гитарные аккорды сливались в тяжелый ритм и, перекрывая его, плавал над верхушками колоколен наглый бесовский хохот.
То есть, все было как обычно.
За ним никто не следил.
Однако стоило ему взяться за железную скобу двери и уже было напрячься, чтобы, оторвав ее от земли, протолкнуть внутрь, как мальчишеский ломкий голос, немного запыхиваясь, произнес:
– Здравствуйте, господин учитель!..
Он едва не уронил драгоценный термос: хмурый высокий подросток, как оборотень возник перед ним и смущал его неприветливым упорством взгляда. Был он в светлой холщовой рубашке, перетянутой солдатским ремнем, и в холщовых же шароварах, заправленных тоже в валенки, которые по низу, видимо вручную, были облиты резиной, так что получилось нечто вроде галош, а под мышкой его кожаным благородством коричневела потертая, но еще роскошная министерская папка, совершенно не сочетающаяся с домотканной одеждой. И еще не сочеталась с ней круглая черная шапочка еврейского образца, будто приклеенная на самой макушке: желтые патлы, выбивавшиеся из-под нее, были похожи на солому.
– А… это ты… – напряженно сказал Лука. Ему не понравился собственный голос, который предательски дрогнул. – Здравствуй… Разве мы на сегодня договаривались?..
Подросток переступил с ноги на ногу.
– Так ведь суббота, господин учитель, – почтительно напомнил он. – Я вот – географию, арифметику подготовил. Папаша мне еще вчера говорили: дескать, обязательно передай привет господину учителю, засвидетельствуй, мол, перед ним мое уважение… Умный, мол, человек, господин учитель, побольше бы нам таких…
И подросток склонил голову.
Однако, в почтительности его было что-то хамоватое. Словно он заведомо считал себя выше Луки, но по каким-то неведомым соображениям играл в подчиненного. Причем играл не очень умело. Луку это всегда пугало. Но еще больше его пугало то, что подросток упорно разглядывает узелок и термос у него в руках. Лука попытался перехватить их – так, чтобы упрятать за спину. Но у него не получилось.
Поэтому он сказал:
– Видишь, приболел я что-то… Кашель, температура… Наверное, простудился… Ты это, если не против, давай – на завтра… День, правда, рабочий… Но, может быть, вечером?.. Значит, арифметика, география… Договорились?..