– Почему, Инночка, эти паразиты у тебя сидят в полной тишине, внимая каждому твоему слову, а у меня они жрут бутерброды под партой, играют в морской бой и целуются на заднем ряду?
– А как ты начинаешь лекцию? – спрашивает И.Л.
– Ну, это же начало учебного года! Я вхожу в аудиторию в новом костюме, после парикмахера… Торжественно поздравляю всех с началом нового учебного года… Объявляю курс: «История русского театра», заявляю тему лекции. И начинаю: «Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…»
– Видишь ли, – вздохнув, перебивает ее Инна Люциановна. – Я-то бегу с рынка, взмыленная, врываюсь в класс в последнюю минуту, вешаю на стул авоську с подтекающей курицей, оборачиваюсь к аудитории и говорю:
– Ну?! Все вы, конечно, знаете, что Станиславский жил с Немировичем-Данченко?
В тот же миг воцаряется гробовая тишина; все гаврики, как один, впиваются в меня взглядами… И тогда я спокойно продолжаю:
– Великий русский режиссер Константин Сергеевич Станиславский родился в таком-то году…
И далее в полнейшей тишине читаю не только эту лекцию, но и весь курс – до конца учебного года.
В этом месте рассказа Инна Люциановна сделала коротенькую паузу и сказала мне:
– Понимаешь? Когда бы и где бы ты ни вышла на публику, ты должна немедленно взять их за шкирку. В первое же мгновение. Во второе – будет поздно. А когда они уже твои, ты можешь читать им телефонную книгу или правила противопожарной безопасности.
– Вы хотите сказать – чтобы завоевать внимание читателей, литератор до известной степени должен быть трюкачом?
– Он во что бы то ни стало должен владеть ситуацией, иными словами, должен постоянно держать внимание читателя. Возможно, кто-то назовет это трюкачеством. А кто-то с восхищением будет следить за стремительным сюжетом… Разумеется, литературное произведение – это не лекция, а сложная художественная структура. Между прочим, этот поистине лоцманский талант лавирования пригождается в литературе точно так же, как и в жизни.
И на эту тему вот вам еще одна история с другим уже писателем.
Обозначим его К.
Картинка по теме:
В семидесятых годах К. – по совсем другой, не литературной, а дипломатической линии – работал в Вене. Слишком себя не обременял, вел довольно свободный образ жизни, закрутил интрижку с австрийской баронессой… Надо сказать, муж этой баронессы – само собой, барон – был не только одним из богатейших виноделов, но и великим дегустатором вин. И однажды баронесса решила пригласить своего возлюбленного К. на обед, в родовой замок барона. А чтобы К. не выглядел на обеде парнягой из ростовской подворотни, с «Солнцедаром» за пазухой (он, между нами говоря, был как раз тем парнягой из ростовской подворотни), баронесса раскрыла ему главный секрет мужа: на обеденный стол барон собирался выставить бутылку розового лафита «Ротшильд», урожая 1929 года, августа месяца.
И вот К. подъезжает на такси к замку, долго идет по подъездной аллее, на ступенях его встречает дворецкий и провожает длинной анфиладой залов, мимо бесчисленных портретов родовитых предков барона… наконец вводит в столовую, где уже накрыт обеденный стол. Сервировка соответствующая – старинное фамильное серебро, севрский фарфор XVI века…
Появляется барон и торжественно ставит на стол чуть запыленную бутылку вина. Тут уместно объяснить, в чем ценность конкретно этого розлива. Дело в том, что именно в августе 29-го года была какая-то особенно подходящая для виноградников погода, и над каким-то там восточным склоном главного виноградного холма на реке Мозель солнце, скажем так, стояло на полторы минуты дольше, чем положено… отчего изготовленное из данного винограда вино обладает каким-то особым вкусом, отличить и расчувствовать который под силу лишь узкому кругу избранных дегустаторов.
Короче, бутылок этого урожая в мире осталось пять-шесть. Одна, скажем, в подвалах Ватикана, вторая, предположим, у какого-нибудь эмира, третья – в винном погребе поместья принца Уэльского… А четвертую, вообразим уже, наконец, и такое – приобрел этот самый барон на каком-то закрытом аукционе вин.
И вот он сам, отстранив лакея плавным движением подбородка, торжественно раскупоривает бутылку и наливает вино в бокалы.
К. отпивает глоток.
И одобрительно произносит:
– Хм!.. Розовый лафит?
Лицо барона расплывается в улыбке. Сюрприз. Он видит, что гость баронессы – человек, разбирающийся в винах. Это хозяину приятно…
К. отпивает второй глоток. Задумчиво вытягивает губы трубочкой, причмокивает…
– «Ротшильд»? – добавляет он.
Барон в восторге. Он изумлен. Тихо аплодирует. Однако лицо его озаряется явной тревогой: неужели К. – специалист, дегустатор, под стать ему, барону?
Наступает напряженная пауза. Встревоженные предки винодела внимательно следят из золоченых рам за развитием сюжета…
К. отпивает еще вина, держит во рту… замирает… Говорит осторожно:
– Похоже… двадцать… девятый год…
Барон становится апоплексического цвета. Еще мгновение, и он упадет в обморок!
И наш К. понимает, что старика сейчас хватит удар. Тогда он быстро отпивает еще глоток уникального вина и великодушно выпаливает:
– Июль!
Кровь отливает от щек барона. Он набирает в грудь воздух и торжествующе кричит, топая ногами:
– Август! Август!!! А-а-а-в-гу-у-уст!!!
– Вы эту историю придумали?
– Нет. Только чуть олитературила. Это и есть владение игровой ситуацией. Тот самый рычаг, ручка которого, по замечательному определению Бабеля, должна всегда находиться в руке профессионала и обогреваться.
– Где Вы берете сюжеты своих книг?
– Самый распространенный вопрос, и труднее всего на него ответить. Иногда хочется сказать: где наклонилась, там и подобрала. Но это и правда, и неправда. О чем бы ни рассказывал писатель, история его жизни и история его души – единственный сюжет, который он пишет, пока дышит. И уверяю вас, не шутя: есть писатели, которые много бы отдали за возможность описать свои похороны.
– А когда писатель может сказать себе, наконец, что стал абсолютным профессионалом? В тридцать лет? Пятьдесят? Восемьдесят? Мастерство вообще – оно зависит от возраста? Тогда Вы просто – извините – патриарх, ведь Вы очень рано стали публиковаться?
– В шестнадцать лет. То есть не слишком далеко от того возраста, когда отучаются от соски и приучаются к горшку.
– И как-то сразу, если не ошибаюсь, стали известны?
– Да, это была такая общегородская слава, с плавным переходом в славу всенародную, медно-трубную. И ничего удивительного – журнал «Юность» был самым тиражным в Советском Союзе литературным журналом. Мне и сейчас приходится втолковывать разным славистам и западным журналистам, что произнесенная мною цифра тиража «Юности» – три миллиона – это не плохой мой английский, не оговорка и не хвастовство. На меня подозрительно смотрят, осторожно поправляют – три тысячи?
– Нет, – терпеливо повторяю я. – Три миллиона экземпляров.
– Э-э-э… – деликатно жуют губами мои собеседники. – Вы хотите сказать – ТРИДЦАТЬ тысяч?!
– Миллиона, – раздраженно говорю я. – Три!
– Как?! Неужто ТРИСТА тысяч?!
Так что, кроме «гражданских лиц», меня читали уголовники, моряки и солдаты – вы только представьте в реальности этот безумный тираж, который помимо подписчиков, библиотек, университетов-школ и детских садов распределялся по тюрьмам, воинским частям и кораблям военно-морского флота. А ведь публикация в журнале «Юность» – в отличие от, скажем, «Нового мира» или «Знамени» – предварялась фотографией автора.
Я немедленно стала получать страстные письма! Какой-нибудь Коля Петров по кличке Чекушка, осужденный по статье за пьяную драку с нанесением жестоких телесных повреждений, писал, что освободится через полгода, приедет, и тогда мы сможем пожениться.
Раза три перед подъездом школы меня ждали бритоголовые личности с вялым букетиком ромашек в руках. Словом, это была настоящая народная слава.
Долго меня папа в школу провожал…
– А как Вы угодили в «Юность»?
– Да по наглости провинциальной… Я строчила рассказики всегда, сколько себя помню, лет, по-моему, с девяти. Нет, даже раньше. Мама, историк, серьезный педагог, классный руководитель старших классов, время от времени в сердцах выбрасывала мою писанину: математикой же надо заниматься, а я на уроках сижу, ни черта не слышу, подпольно в тетрадках что-то строчу. Вообще, была кошмарной ученицей.
Однажды мне в руки попался журнал «Юность», в котором, помнится, был опубликован рассказ шестнадцатилетней Наташи Хмелик. И я резонно подумала: «Хм, ей можно, а мне нельзя?» Под рукой у меня оказался какой-то мой рассказик, я запечатала его в конверт и бросила в почтовый ящик. После чего напрочь забыла об этом честолюбивом порыве.
А рассказ попал в руки Виктору Славкину, редактору отдела «Зеленый портфель» – туда отдел писем отфутболивал все «мелочи». И Виктор, вместо того чтобы выбросить исписанные моим ужасным почерком листки (редактор ведь не обязан ломать глаза, разбирая каракули), прочитал их и стал ходить по комнатам редакции: «Ребята, – говорил он, – послушайте, какой смешной рассказик прислала девочка из Ташкента». И зачитывал вслух. И все слушали и смеялись.
А я в очередной раз сбежала с уроков – я регулярно убегала из школы куда глаза глядят – чаще всего в зоопарк по соседству. Там возле клетки с обезьянами стояла в тени удобная скамейка, на которой можно было дивно провести целый день, созерцая прыжки наших братьев меньших. Но именно в тот роковой день мы улизнули с уроков вдвоем с одноклассником, Сенькой Плоткиным. И не в зоопарк. В кинотеатре повторного фильма неподалеку от школы крутили какой-то старый ковбойский фильм.
Надо сказать, в качестве подельника Сенька был крайне неудобен – он играл на виолончели и повсюду таскал за собой эту бандуру. Вы спросите – ну и что? А вот что: когда Сенька сидел в маленьком «домашнем» кинозале нашего старого кинотеатра, то гриф виолончели, поставленной между колен – девать-то ее больше некуда – отбрасывал тень на экран. Вы опять спросите – ну и что? – и я опять отвечу: дело в том, что наша классная руководительница по кличке Баба Лиза, недосчитавшись учеников в классе, частенько являлась прямо в кинозал – отлавливать своих кроликов и конвоировать их в школу. Тень на экране от грифа Сенькиной виолончели выдавала нас с головой. Короче, сбегать с Сенькой в кино было все равно что бежать из зоны с хромым и слепым – лучше съесть его по дороге.
Так вот… да, кажется, это был «Лимонадный Джо»: стрельба, пиф-паф, крепкие белые зубы ковбоя, лошади скачут, лассо свистит… Лента старая, часто рвется, порой пропадает звук, тогда мы топаем и свистим – словом, замечательное времяпрепровождение для мальчика и девочки из спецмузшколы для одаренных детей.
И вот, на какой-нибудь двадцатой минуте фильма, лихой ковбой разбивает ногой окно, вскакивает на подоконник. В каждой руке по «смит-вессону». Направляет на зрителей дула… В ту же секунду обрывается звук, и ковбой кричит голосом Бабы Лизы: «Рубина и Плоткин, вон из зала!»…
Так что можете представить, с каким настроением я плелась тем вечером домой.
Открывает мне папа, с мрачным значительным лицом, и говорит: «Ну, допрыгалась?»
И я, абсолютно уверенная, что тут без меня уже приходила с душевной беседой Баба Лиза, прямо с порога заверещала:
– Пап-пап-пап!!! Я чесссно слово!!! Больше никогда… никогда-никогда не повторится!..
А помните, герой старого фильма Рязанова «Берегись автомобиля!» – его Смоктуновский играл – в очередной раз угоняет машину, продает ее, деньги переводит детскому дому, а когда возвращается назад в Москву, то прямо на вокзале заходит в телефонную будку и звонит домой (он с мамой живет): «Мама, как дела? Никто не приходил?» И мама ему в ответ: «Ты допрыгался, к тебе приходил следователь из уголовного розыска».
Так и папа переждал мои вопли и говорит: «Ты допрыгалась, тебе пришел конверт из казенного ведомства».
На конверте и вправду штамп серьезный стоял: «Издательство «Правда». Белый такой конверт… У меня все обвалилось внутри. Потом вспыхнуло перед глазами театральным золотым светом. Будто занавес взвился над судьбой. Мы открыли письмо, достали тоненький трепещущий листок фирменного бланка «Юности» (помню, там в уголке была эмблема журнала: круглое девичье лицо с пшеничными колосьями вместо волос), на котором было написано: «Ваш рассказ прочитан, понравился, планируем печатать его в январском номере 1971 года. Срочно пришлите фото».
Мы бросились искать по всему дому приличную фотографию, что было немыслимым делом: на одной я рожу корчу, на другой мне кто-то сзади рожки приставил… Наконец нашли, вроде с культурным выражением на физиономии, но опять беда: фотография-то пляжная. Стою я в купальнике, на фоне гор. Папа говорит: «Если вот так отрезать, по плечи, то лямки купальника можно принять за лямки сарафана».
Мы отрезали и послали в редакцию заказным письмом.
Можете вообразить мое потрясение, когда потом на этой фотографии, опубликованной в журнале, я увидела пририсованный к моей тощей шейке школьный воротничок. Вот тогда я поняла – на уровне интуитивном – нечто очень важное. Не стоит писателю раздетым щеголять. Его все равно потом разденут все кому не лень, срывая с него фиговые листочки писем и дневников.
Так и началась моя литературная карьера. В то время я еще не предполагала, что это – моя будущая дорога, которая впоследствии станет целым трактом, со своими верстовыми столбами, постоялыми дворами и придорожными кабаками…
– А в классе-то как ребята отнеслись?
– Смеялись. Решили, что это моя очередная хохма. Я ведь была таким классным шутом.
А наш математик, Игорь Абрамович, очень строгий учитель, он меня гонял как сидорову козу, часто за дверь выставлял… окинул ребят своим пронзительным взглядом поверх очков и сказал: «Идиеты! Лет через двадцать вы будете хвастать, что учились с ней в одном классе».
И как в воду глядел: сейчас в разных концах земли ко мне после выступлений подходят неизвестные мне пожилые личности и задорно говорят: «Давай, вспоминай меня!»
А я, черт, ну никого не помню – такой врожденный порок! Не могу же я каждому объяснять это…
– Но столь ранний литературный успех – действительно уникальный случай, повод для зависти сверстников… Повод загордиться…
– С какой стати, боже мой? Послушайте, я видела в своей жизни столько вундеркиндов, из которых ни черта не вышло. Встречала десятки пишущих девочек и мальчиков, которые уже в 13 лет учились на первом курсе университета или после школы триумфально поступали в Литературный институт имени Горького… Заканчивали его и становились обычными чиновниками, какими-нибудь редакторами в газетах. Все эти ранние достижения ровным счетом ничего не значат и ни о чем не говорят. В моем случае это просто улыбка судьбы, такая Золушкина планида.
– Литература сразу воспринималась Вами как работа?
– Когда я строчила всю эту ерунду? Ну какая там работа, помилуйте. Наоборот – бегство от работы, от учебы. Тем более представьте мое потрясение, когда выяснилось, что за публикацию мне положен гонорар. И какой!!! Мне прислали из «Юности» перевод – 98 рублей! Вы сейчас не можете вообразить, что это за сумма. Ведь 120 рублей – была зарплата инженера, врача, педагога. А тут мне, соплячке, за какую-то наглую писанину, которую я строчила на уроках математики, прислали аж 98 рублей…
Помню оторопь родственников. Мгновенный пересмотр всех ценностей.
Мама сказала: «О-о-о, мы должны что-то купить, чтобы у тебя осталась память о твоем первом гонораре».
Мы пошли на рынок (дело происходило в южном городе, в Ташкенте, со всеми вытекающими из этого обстоятельствами: куча эвакуированных и оставшихся там одесситов, дикая жестикуляция, дикий темперамент, характерный одесский говорок), и на подходе к вещевым рядам из какой-то подворотни нас поманила спекулянтка. Темная личность, толстая баба в засаленных бриджах. Спросила:
– Вы шо-та ищете?
Мама в ответ:
– Почему это вас волнует?
Та сказала:
– Я вижу: такая хорошая девочка, такая хорошая мама, вы должны ей шо-та купить.
– А что вы имеете? – спросила мама.
– На ваше счастье, имею последнюю кофту такого цвета, шо вы рухнете!
– Интересно взглянуть…
И та вытаскивает из мятого пакета розовую кофту, страшного, я бы даже сказала мучительного цвета, с такой фиолетовой искрой, что-то невероятное. Мама сказала:
– Допустим, цвет нежный. И сколько?
– Пятьдесят.
– Ско-о-олько?! Ой, дайте я вас разбужу!
– Да вы рукой пошшупайте!
– Что мне ее щупать за такие деньги!
– Это же чисто-шерсть!
Как черт нас дернул, мы купили эту кофту. И спекулянтка сказала: