Но в следующее же мгновение явился вопрос: «Зачем? Не идти же ей, тридцатилетней вдове, за этого юного сумасброда. Он и она — нищие. Хороша была бы пара!»
И она, не без тайного сожаления, высвободила свою горячую руку и заметила строгим тоном, подавляя невольный вздох:
— Не нервничайте, Владимир Алексеич. Ваша любовь скоро пройдет. Вспомните, сколько раз вы клялись в любви? — прибавила она, припоминая слова дедушки.
Мичман виновато опустил свою кудрявую голову.
— То была не любовь! — промолвил он.
— А что же?
— Ерунда! — решительно заявил мичман.
— И теперешняя будет тем же, — улыбнулась Вера Сергеевна.
— Неправда! — горячо возразил Цветков. — Хотите, сейчас докажу?..
— Нет, не надо… Верю… верю, — испуганно прошептала молодая женщина.
— Так умоляю вас, позвольте мне ехать!..
— Образумьтесь, Владимир Алексеич!.. Ваша служба… карьера.
Мичман горько усмехнулся.
Он готов был броситься за нее в океан, а она говорит о службе, о карьере…
— Но я не допущу этого безумия. Я не хочу, чтобы вы ехали, слышите ли?
Мичман мрачно опустил голову.
— А я все-таки поеду, — решительно сказал он. — Я не могу. Я не подойду к вам, если вы запрещаете, но издали буду смотреть на вас… А это разве не счастье! — воскликнул он.
«Господи! что мне делать с этим сумасшедшим!» — подумала молодая женщина и решилась прибегнуть к хитрости.
— Послушайте, Владимир Алексеевич, я вижу, что вы серьезно любите, но потребую от вас испытания…
— Какого хотите…
— Подождите шесть месяцев… Это недолгий срок… Мы будем переписываться. И если вы будете так же любить меня, то тогда…
— Что тогда? — воскликнул просиявший мичман.
— Тогда являйтесь ко мне и… я посмотрю… Быть может, я соглашусь за вас выйти замуж.
— О господи… Такое счастье!
И мичман, не помня себя от восторга, в знак благодарности, бросился целовать руки. И пассажирка позволила ему выражать свою благодарность таким образом. Ведь они скоро навсегда расстанутся! Они просидели еще несколько времени. Он говорил ей о своих будущих планах, о том, как будут они жить вдвоем, шептал о своей любви и снова целовал руки, снова говорил и опять целовал… А мраморная вдова слушала этот влюбленный лепет с тайной радостью, и когда опустились сумерки, ей все не хотелось уходить…
«Ведь мы видимся в последний раз!.. Он завтра уходит в море…»
Часы где-то пробили десять, а они все еще сидели, и рука ее была в руке мичмана.
— Пора, — прошептала, наконец, она, вставая. — Прощайте, милый юноша!..
И с этими словами вдруг обвила его шею и прильнула к его губам.
— Теперь идите, — почти гневно шепнула она, отталкивая мичмана… — Вот вам на память… Пишите!..
Она выдернула из волос розу и подала ее Цветкову.
Трепещущий от счастья, он прижал розу к губам и прошептал:
— Так через шесть месяцев…
— Через шесть… Уходите… Уходите… Прошу вас…
Он ушел, поминутно оборачиваясь, чтобы взглянуть на белеющую в темноте фигуру, медленно следовавшую за ним.
Вернулся он на клипер в одиннадцатом часу, чувствуя себя таким счастливым, как никогда, и бережно спрятал розу в шифоньерку.
— Что, брат Егорка, ведь хорошо, а? — неожиданно обратился он к вошедшему Егорке.
— Точно так, ваше благородие!.. Ужинать не угодно ли?
— Ужинать?! Кто нынче ужинает?..
Егорка сперва подумал, что барин спятил с ума, а потом решил, что, видно, они с пассажиркой «договорились», наконец, на берегу.
Цветков заглянул в кают-компанию. Там, кроме Ивана Ивановича да отца Евгения, никого не было. Все были на берегу.
Увидавши счастливое, радостное лицо мичмана, дедушка недовольно крякнул и решил, что пассажирка его обманула, обещаясь уговорить своего сумасшедшего поклонника.
«Верно, позволила ему ехать за ней», — с тревогой подумал он, прослышав от Евграфа Ивановича, что Цветков у него берет пятьсот долларов.
— Что так рано с берега, Владимир Алексеич? — спросил Иван Иванович.
— Да нечего делать на берегу…
— А наши все закатились в театр, а оттуда ужинать и, конечно, с дамочками…
— И пусть себе. Не завидую.
И Цветков скоро ушел в свою каюту, чувствуя потребность быть одному, и стал строчить горячее послание к Вере Сергеевне.
Когда на другой день клипер ушел в море, следуя, по телеграфному предписанию адмирала, в Калькутту, и дедушка увидал, что Цветков весел и счастлив, как вчера, старый штурман окончательно стал в тупик.
— Провела его, верно, лукавая бабенка, — решил он, искренне радуясь за мичмана.
XVIС отъездом пассажирки с клипера и после побывки господ офицеров на берегу в кают-компании по-прежнему скоро воцарилось согласие. Ни у кого не являлось мысли кому-нибудь «запалить в морду», на клипере не разило духами и помадой, и боцмана да и господа офицеры не стеснялись уснащать командные слова вдохновенной «морской» импровизацией. Капитан снова ходил в засаленном сюртуке, спал и ругался отлично, похудеть не желал, и жидкие косички супруги больше не беспокоили его воображения. Он не придирался без толку к офицерам, и Цветков снова стал его любимцем. Степан Дмитриевич остался при старом мнении, что пассажирка, хоть и недурна собой, но «глупая женщина», а милорд снова стал цедить, что в ней нет «ни-че-го осо-бен-но-го», и писал длиннейшие письма к своей невесте. Бакланов, кажется, починил свое «разбитое сердце» за ужином с наездницей из цирка в Гонконге, а доктор перестал проповедовать о разводе. Один только Васенька иногда мечтал перед сном о божественной пассажирке.
А Цветков?
В первое время он ежедневно строчил ей нечто вроде письма-дневника. Там были и проза и стихи. Сначала более стихов, а потом прозы. Из Калькутты он послал это письмо-монстр, деликатно зафранкировавши* его, и просил отвечать в Мельбурн. Там он письма не получил и с горя отправился на бал к губернатору, где много танцевал с одной хорошенькой англичанкой, женой адвоката. Он находил ее чертовски прелестной и часто бывал у нее, но, однако, воздержался от признания, имея на совести воспоминание о поцелуе в саду «Oriental Hotel'я» в Гонконге. Из Мельбурна он снова написал, но уже не письмо-монстр, и упрекал Веру Сергеевну в молчании. И когда в Шанхае мичман получил письмо от пассажирки, пересланное из Мельбурна, оно показалось ему коротким и недостаточно горячим… Еще бы! Он ей писал на десяти листках, а она всего на двух!.. Правда, в этих листках слышалось дружеское чувство и как будто даже что-то большее, но ведь бумага не то, что хорошенькое личико. Он ответил на это письмо и опять говорил о любви, а потом… потом… новые встречи… новые увлечения…
Нужно ли прибавлять, что когда через год (а не через шесть месяцев) клипер вернулся в Россию, легкомысленный мичман не явился к очаровательной пассажирке.
Но засохшая роза хранится у него до сих пор, напоминая давно прошедшую молодость.
Страдалец*
IВскоре после приезда в N., один из больших городов Сибири, в котором мне предстояло пробыть весьма короткое время, я случайно узнал, что в N. живет некто Петровский, старый мой петербургский знакомый, которого я давно потерял из виду, с тех пор, как он со своей молодой женой уехал на частную службу на юг России.
Оказывалось, что этот самый Петровский уж года три как приехал из России и занимает здесь видное место в одном из страховых обществ.
Я, разумеется, обрадовался, что в незнакомом городе нашел знакомых людей, и на другой же день отправился к Петровским.
— Барина нет дома, — объявила горничная.
— Скоро будет?
— Они с вечера уехали на охоту.
— А барыня?
— Барыня дома. Пожалуйте!
В то время, как я проходил через залу, неслышно ступая по узкому протянутому ковру, из соседней комнаты доносился чей-то необыкновенно мягкий, вкрадчивый мужской голос, звучащий грустными нотами. Я отчетливо услыхал изящно составленную французскую фразу о необходимости терпеливо нести свой крест, ввиду людской несправедливости, и вслед за тем из-за портьеры показалась высокая, худощавая фигура почтенного старика, с слегка опущенной на грудь седой головой, одетого не без щегольства и вкуса.
Старик бросил на меня быстрый взгляд из-под очков и тихо прошел мимо, натягивая на руку шведскую перчатку.
Я любопытно всматривался в бледное, длинное лицо, окаймленное вьющимися сединами и маленькой бородкой, и что-то знакомое промелькнуло в этих тонких чертах с заостренным, как у хищной птицы, носом, в грустно насмешливой полуулыбке тонких губ, в этом быстром, остром взгляде, совсем неподходящем к печальному выражению физиономии.
Мне показалось, что я когда-то встречал этого господина и совсем при другой обстановке.
Я вошел в гостиную.
Хозяйка сидела на диване у стола задумчивая, по-видимому, чем-то расстроенная, и не заметила моего прихода. Ее добродушное, румяное лицо, значительно расплывшееся с тех пор, как мы не видались, смотрело грустно, и большие ласковые глаза были влажны.
Я назвал ее по имени. Она встрепенулась, тотчас же узнала меня и засыпала вопросами. Скоро уж мы, по сибирскому обычаю, сидели в столовой за большим самоваром. Она оживилась, расспрашивала про Петербург, про веяния, про общих знакомых, рассказывала про свою кочевую жизнь с мужем, жаловалась на отсутствие людей, на грабежи и убийства, словом, повторяла все то, что обыкновенно рассказывают про сибирские города.
По ее словам, они заехали сюда только потому, что муж соблазнился большим жалованьем.
— Скопим что-нибудь и уедем отсюда! — заключила Варвара Николаевна.
— Так вы, значит, недовольны Сибирью? То-то я застал вас совсем расстроенной.
— Ну, это совсем по другой причине… Я только что выслушала одну печальную исповедь…
— Уж не того ли старого господина, которого я встретил сейчас в зале?
— Да. Вы знаете ли, кто это такой?
— Не имею чести… Сдается мне, что я его где-то встречал, но где — не припомню… У него совсем не провинциальный вид.
— Наверное встречали в Петербурге. Ведь это Рудницкий!
— Рудницкий!?
И в моей памяти воскрес когда-то известный всему Петербургу знаменитый делец и потом главный герой скандального процесса о расхищении одного солидного банка.
— Вот уж никак не ожидал встретить у вас эту печальную знаменитость… Постарел однако этот барин, но облик прежнего величия все-таки еще сохранился… Не скажите вы его фамилии, я никак бы не узнал знаменитого расхитителя… Но рассказывайте, чем однако растрогал вас этот старый грешник!
— Напрасно вы говорите о нем в таком тоне. Он его не заслуживает! — с упреком остановила меня Варвара Николаевна.
— Почему это?
— А потому, что Рудницкий невинная жертва, пострадавшая за других! — горячо проговорила Петровская.
Я посмотрел во все глаза на молодую барыню.
— Рудницкий — невинная жертва!? — рассмеялся я. — Тогда каждый крупный вор — ангел по вашей терминологии. Да вы читали ли его процесс?
— Не читала.
— Прочтите… Любопытно.
— И не буду читать… Я и так знаю теперь правду. Прежде и я, как вы, была предубеждена против него. Все говорили: расхитил банк, пустил по миру людей… ну, и я повторяла…
— А теперь?
— А теперь я убеждена, что Рудницкий невинен, и жалею, что прежде не знала этого…
— Да вы с ним когда ж познакомились? — удивлялся я.
— Года два… Я изредка встречала его у одних здешних знакомых и, признаюсь, с удовольствием слушала, как он говорит… Он умный и образованный человек и держит себя здесь с большим тактом, всегда скромно, всегда в тени… Мне только не нравился в нем насмешливый скептицизм, удивляла какая-то странная его злоба к людям, но теперь мне все это понятно… Сперва мы не принимали его у себя — муж не хотел… Но эту Пасху он явился с визитом и после был раза три…
— И очаровал вас?
— Не иронизируйте, пожалуйста! Повторяю, что до сегодняшнего дня я относилась к Рудницкому с предубеждением… Я не знала его, верила молве и была с ним суха… Муж, тоже не зная его, не особенно благоволил к нему… Вы понимаете, что бедный старик, чувствуя наше недоверие, бывал всегда сдержан и о своем прошлом не говорил…
— А сегодня, оставшись наедине с такой доверчивой барыней, как вы, соблаговолил удостоить вас описанием своих добродетелей? И вы попались на эту удочку?..
— Остановитесь, Фома неверный*, и устыдитесь ваших слов!.. Если б вы слышали его задушевную исповедь, если б видели слезы на глазах у этого одинокого, всеми забытого старика, вы пожалели бы его так же, как и я, и убедились бы, что перед вами честный человек…
— Пожалеть, быть может, и пожалел бы, но поверить, что он невинная жертва, не поверил бы… Будьте спокойны!
— Послушайте… Так говорить, как говорил он, с такой дрожью в голосе, не могут люди виноватые…
— Еще как говорят…
— И к чему ему было лгать, подумайте! — горячилась Варвара Николаевна. — Ведь я все равно не помогу ему оправдаться перед всеми! Имя его обесславлено, жизнь разбита, впереди мрак… Что ему за счастие в том, что я убеждена в его правоте, когда все уверены в противном?.. Бедный, несчастный человек! Если б вы знали, сколько он перенес!
Как все женщины, проникнутые чувством сострадания, Варвара Николаевна готова была теперь произвести чуть ли не в мученики этого уголовного героя.
Я знал раньше Варвару Николаевну, знал ее страсть отыскивать страдальцев (преимущественно, впрочем, среди людей, более или менее прилично одетых) и носиться с ними до первого разочарования, и слушал, не прерывая, длинный список добродетелей господина Рудницкого, понимая очень хорошо, что гораздо легче войти в царствие небесное, чем разубедить женщину, поверившую чему-нибудь всем своим сердцем.
Надо думать, что Варвара Николаевна заметила наконец, что на моей физиономии не было и тени того восторженного умиления, которым дышало все ее существо. Вероятно, вследствие того она вдруг резко оборвала вводный эпизод, повествующий о необыкновенной любви господина Рудницкого к домашним животным и в особенности к пташкам (что тоже, по ее мнению, служило веским доводом в пользу невиновности Рудницкого в ограблении банка), и с сердцем сказала:
— Вы все-таки не верите?
— Вам — безусловно.
— Не мне, а в невинность бедного старика!
— Ни на пол-иоты, Варвара Николаевна. В таких делах, как дело вашего нового «страдальца», судебные ошибки почти невозможны… Присяжных в напрасной жестокости еще никто не обвинял.
— А я верю, верю, верю! — капризно прокричала Варвара Николаевна, — и постараюсь убедить мужа дать у себя место невинному старику.
— А разве невинный старик во время исповеди и о местечке говорил?
— Вовсе нет… С чего это вы взяли? — заметила, вдруг смущаясь, Варвара Николаевна.
— По вашему смущению вижу, что говорил.
— Да нет же! Он вообще говорил, что ищет занятий… Ведь у этого расхитителя, обокравшего банк, нет ни гроша за душой! — проговорила Варвара Николаевна, победоносно взглядывая на меня.
— Если это и правда, то ничего еще не доказывает… Крохи-то, быть может, и остались… Не в том дело, а вы скажите-ка лучше, какое место вы хотите дать Рудницком у?
Оказалось, что на днях уезжает помощник мужа, и очищается место. Работы немного, жалованья сто рублей в месяц.
— Я так была бы рада, если б Алексей пристроил старика… Не улыбайтесь ядовито… Лучше прежде познакомьтесь с Рудницким и тогда, если хотите, опять поговорим о нем… Приходите-ка завтра обедать, я позову и Рудницкого… Хотите?
Я охотно согласился взглянуть поближе на такого знаменитого человека.
— А процесс его вам все-таки не мешало бы проштудировать! — прибавил я, прощаясь с милейшей хозяйкой.
Но она только замахала руками.
II…«Рудницкий»?!
Кто из петербуржцев, лет десять, двенадцать тому назад, не видал Рудницкого или, по крайней мере, не знал его по имени?
Этот делец и воротила крупного банка, влиятельный гласный в думе, член многих благотворительных обществ и видный чиновник в одном из министерств, был одно время довольно популярен в Петербурге. Его можно было увидать утром в своем банке, между тремя и четырьмя на Невском, в биржевые дни на бирже, а вечером в первых рядах на первых представлениях среди сливок петербургского общества, — всегда скромного, любезного, даже искательного, с какой-то загадочной улыбкой на устах, всегда свеженького, чистенького, благоухающего и одетого с особым солидным шиком, по-английски. Имя его довольно часто мелькало в газетных отчетах о разных заседаниях, и репортеры нередко прохаживались на его счет за его «ретроградные» поползновения и особенно за его предложение изгнать из думы представителей печати.
Он говорил немало. То говорил в думе речь в защиту каких-нибудь сомнительных предложений, то умилялся на каком-нибудь, торжественном открытии нового приюта, то защищал «питательную ветку» или «проводил» мысль о слиянии земельных банков в обществе содействия промышленности и торговли.
Это был видный банкократ — одна из восходящих звезд мира дельцов, прожектеров и пройдох. О нем говорили: одни — как об «умнице», ловком, осторожном и благоразумном дельце, другие — как о неразборчивой на средства «шельме», не без ума и не без образования, но все соглашались, что эта «умница» или «шельма» сделает блестящую карьеру и наживет большие деньги, не попав на цепуру. Рассказывали, что он умел очаровывать и без мыла влезать в чужую душу, когда требовалось провести какое-нибудь «дельце» или привлечь к сомнительному предприятию какого-нибудь недоверчивого капиталиста. В таких случаях «припускали» всегда Николая Степановича Рудницкого, и он «обработывал».