В мире дельцов он пользовался большим уважением и быстро шел в гору. Начав свою карьеру, по выходе из университета, скромным, незаметным чиновником, он скоро оставил департамент и сделался бухгалтером в банке. Затем он выдвинулся, обратив на себя внимание финансовыми способностями, и через несколько лет уж был директором банка. Он много работал, поднял дивиденды банка, устраивал не одну замысловатую комбинацию, мало-помалу стал главным воротилой и шел, казалось, верными и твердыми шагами к блестящей будущности миллионера, как вдруг, в одно прекрасное утро, в газетах появилось известие о крахе банка, в котором орудовал Рудницкий.
Банк рухнул, и через несколько времени Рудницкий появился на скамье подсудимых в качестве главного действующего лица.
Обвинительный акт нарисовал довольно пикантную картину нравов и дал недурную характеристику главного героя. Слушая обвинение, вы видели, что этот умный, пронырливый, беспринципный человек не рассчитал всех шансов и, воспользовавшись крупным кушем, не замел следов, по обстоятельствам от него не зависящим, и потому, только потому, попал в объятия прокурора.
На суде он вел себя отвратительно. Озлобленный позором, злой на неудачу, он сваливал всю вину на своих товарищей, невменяемых «божьих младенцев», слепо веривших во всем своему вожаку, и старался разыграть роль невинной жертвы, пострадавшей за свое доверие к людям. Как затравленный зверь, чующий близость гибели, он прибегал к отчаянным средствам: говорил чувствительные тирады о своем патриотизме, о святости основ, им почитаемых, и плакал, моля о пощаде.
Ни трогательные тирады, ни слезы, ни блестящая по бесстыдству речь адвоката не убедили присяжных. Улики были веские, виновность Рудницкого не подлежала сомнению, и матерой зверь был затравлен. Его осудили.
В беспрерывной смене новых неосторожных грабителей, появлявшихся на скамье подсудимых, о Рудницком скоро забыли.
Имена новых «героев» занимали публику. Лишь изредка попадалось в газетах имя Рудницкого, как нарицательное имя.
Все это невольно припомнилось мне, когда на следующий день я шел обедать к Петровским.
IIIВ то время, когда я знавал Петровского, это был один из тех многочисленных русских интеллигентных людей, к которым как нельзя более идет прозвище: «ни рыба ни мясо». Он был не особенно умен, но и не глуп, немножко читал, немножко думал, особенно твердых принципов не имел, но чтил известные традиции и слегка либеральничал при «закрытых дверях», и главным образом стремился к покою с приличным окладом.
Он обрадовался встрече, заговорил было о прошлом, но скоро перешел к настоящему. Провинциальная сонная жизнь видимо положила на него свой отпечаток.
— Ну, как вы меня нашли? Порядочно я оскотинился? — спрашивал меня, смеясь, Петровский после первых взаимных расспросов.
— Брюшко отрастили изрядное…
— Брюшко — это что!.. А я, батюшка, водку ныне могу душить в невероятном количестве, могу до одури играть в винт и по целым неделям ничего не читать… По именинам езжу, в видах развлечения… Уж такое здесь сонное царство… Все вокруг располагает к мирному прозябанию… Да и чего кипятиться-то, как подумаешь?
В эту минуту в кабинет, где мы болтали с Петровским, вошла Варвара Николаевна.
— А что же твой Рудницкий? Видно, не будет? — резко оборвал разговор Петровский, взглядывая на часы.
— Еще трех часов нет.
— Вот, батюшка, — обратился он ко мне, указывая движением головы на жену, — неисправимая идеалистка… Ее никакая провинция не берет… Если б не она, так я бы давно совсем оскотинился. Во все еще верит… Даже в невинность Рудницкого верит… Сегодня целое утро приставала ко мне, чтобы я дал ему место, и расписывала своего протеже.
— И что же, убедила вас Варвара Николаевна?
— Ну, убедить-то не убедила…
— Подожди, ты скоро убедишься, что он невинен…
— На это не надейся… Шельма изрядная твой Рудницкий, а место ему я, пожалуй, и дам. Все ж таки он умный и деловой человек… Немножко, правда, неловко как-то брать к себе такого гуся… Ну, да здесь мы неразборчивы… И не таких гусей принимают… Денег у него на руках не будет — следовательно опасности нет! — прибавил, смеясь, Петровский.
— Ах, Алеша, как тебе не стыдно так говорить!
— Еще стыднее, Варя, обокрасть банк. Ну, ну, не буду! — шутливо заметил Петровский и прибавил: — пойдемте-ка лучше — выпьем по рюмке!
Уж мы с хозяином, в ожидании гостя, выпили по две, и уж сама Варвара Николаевна начинала беспокоиться, что нет Рудницкого, как ровно за пять минут до трех он появился на пороге гостиной.
Он приостановился на минуту, озирая присутствующих, и мягкой, неспешной походкой направился к хозяйке, распространяя вокруг себя тонкую душистую струйку.
— Надеюсь, я не провинился, не опоздал? — заговорил он и как-то особенно почтительно и ласково пожал руку хозяйке, затем поздоровался с Петровским и поклонился мне.
Нас назвали друг другу, и мы обменялись рукопожатиями.
Вслед за тем мы пошли обедать, и я не без любопытства продолжал рассматривать этого знаменитого «бубнового туза* на покое».
Он держал себя просто и скромно, с тактом видавшего свет человека, и производил сегодня впечатление добродушного, смирного, тихого старика. Приветливая улыбка сияла на его умном, спокойном лице с глубокими бороздами, свидетельствовавшими о пережитых бурях, и маленькие серые глазки глядели сквозь очки ласково и мягко. В его манерах, в выражении лица проглядывало спокойное смирение человека, познавшего тщету жизни и с философским достоинством глядящего на мир божий.
Вначале он говорил мало, очевидно, избегая занимать собою общество, и обращался преимущественно к Варваре Николаевне. Когда словоохотливый хозяин овладевал разговором, Рудницкий слушал внимательно. Склонив чуть-чуть набок голову, он тихо покачивал ею в знак одобрения и первый смеялся его остротам.
Петровский то и дело подливал нам вина, не забывая, конечно, и себя. Рудницкий был воздержан, пил мало, ссылаясь на слабое свое здоровье, но несколько рюмок вина сделали его к концу обеда разговорчивее. В его разговоре сразу сказывался умный, бывалый человек, знающий свет и людей. Говорил он недурно, мягким, тихо льющимся голоском. Замечания его были подчас метки и остроумны. Он как-то ловко и незаметно попадал в тон собеседника и очень тонко льстил слегка подвыпившему хозяину. Петровский видимо добродушнее и ласковее относился к Рудницкому после обеда, и Варвара Николаевна торжествовала.
Когда Петровский с Рудницким заговорили о чем-то, Варвара Николаевна шепнула мне:
— Ну, что… понравился он вам?
— Ловкая шельма! — чуть слышно прошептал я в ответ.
Она с немым укором взглянула на меня. Я в эту минуту посмотрел на Рудницкого и поймал его пытливый, зоркий взгляд, устремленный на нас. В этом взгляде не было и следа добродушия. Холодный, стальной, он точно пронизывал.
Рудницкий тотчас же отвел глаза и продолжал с хозяином беседу вполголоса.
К концу вечера Петровский совсем был очарован Рудницким и, отведя меня в сторону, промолвил:
— А ведь, кажется, старик лучше, чем я думал…
— Понравился? — улыбнулся я.
— В нем больше добродушия, чем я предполагал… И умница… Что ж, в самом деле, на него нападать… Ну, случился с ним грех, он пострадал за него… Что там ни говорите, а жаль старика… Укатали сивку крутые горки!
— Едва ли… Пустите-ка этакого козла в огород — он вам покажет!
— Да вы что ж это?.. А еще гуманный человек! Не верите, что ли, в возможность раскаяния?
— Верю, милейший Алексей Петрович. Но только кающиеся люди не драпируются в мантию непонятых страдальцев и не плачут крокодиловыми слезами.
— А черт его знает… Быть может, он и в самом деле не так виноват!..
Я только засмеялся в ответ.
IVПоздним вечером мы вышли с Рудницким от Петровских. Узнав, что я пойду в гостиницу пешком, Рудницкий предложил идти вместе.
— Что за чудный вечер! — заговорил мой спутник после нескольких минут молчания. — Теплынь, тишина! Невольно вспоминаются иные страны, иные небеса… У нас здесь такие вечера — редкость… Благодать да и только!
Он глубоко вздохнул полною грудью и поднял голову кверху.
— И как хорошо сегодня небо! — продолжал он в том же мечтательном тоне, растягивая слова. — Полюбуйтесь, как ярко светятся звездочки! Как хороша Венера!..
Я невольно вспомнил рассказ Варвары Николаевны про любовь Рудницкого к птичкам и спросил:
— Вы, верно, любите природу?
— Люблю ли я природу? — переспросил он таким тоном, будто даже сомнение в этом было обидой для его чувствительной души. — Да что ж и любить-то, как не природу, полную великих тайн… Людей, что ли? — грустно усмехнулся он, — люди злы и безжалостны… Одна природа беспристрастна и на всех льет свои дары…
Я невольно вспомнил рассказ Варвары Николаевны про любовь Рудницкого к птичкам и спросил:
— Вы, верно, любите природу?
— Люблю ли я природу? — переспросил он таким тоном, будто даже сомнение в этом было обидой для его чувствительной души. — Да что ж и любить-то, как не природу, полную великих тайн… Людей, что ли? — грустно усмехнулся он, — люди злы и безжалостны… Одна природа беспристрастна и на всех льет свои дары…
Этот тон в устах Рудницкого был для меня неожиданностью.
Я взглянул на него. Он шел, понурив голову, с видом человека, подавленного думами, и молчал.
— Надолго вы в наши Палестины? — спросил он наконец.
— Нет… Через три дня уеду.
— В Россию?
— Да, в Петербург…
— Завидую вам! — проговорил он. — Невеселы наши Палестины. Не дай бог никому попасть сюда… Люди здесь грубые, некультурные… Духовные интересы для них непонятны… Здесь пьют, играют в карты и сплетничают… Человеку с высшими потребностями, привыкшему к иной жизни, к иным нравам, тяжело… Верите ли, не с кем иногда перемолвиться словом… Вот только и отдыхаешь душой у Петровских да еще в одном семействе. Славные они оба, эти Петровские… Вы давно с ними знакомы? — прибавил Рудницкий.
— Давно…
— Как они оба еще сохранили свежесть души! — восторженно проговорил мой спутник, — особенно эта милая Варвара Николаевна!.. Женщины, впрочем, вообще лучше нашего брата, — вставил Рудницкий. — Не будь здесь этих двух семей — пришлось бы разучиться говорить… Купцы — народ невозможный… Чиновничество… тоже не особенно симпатично, да и многие сторонятся от людей в моем положении… Развлечений порядочных никаких… Отвратительный город, отвратительная страна! — угрюмо закончил Рудницкий.
Он выдержал паузу и продолжал:
— И знать, что вам предстоит навсегда здесь остаться! Навсегда в этой трущобе!.. А, впрочем, вероятно, уж и недолго терпеть! — грустно усмехнулся старик, — здоровье мое вконец расстроено… Однако вот и гостиница… Простите, я разболтался… Здесь такая редкость встретить свежего человека, и так хочется отвести душу, поговорить… Видно, старческая слабость…
Признаюсь, и мне было любопытно послушать, что будет говорить старик, и посмотреть, в какой роли он явится перед «свежим» человеком, и я попросил его зайти ко мне.
Он охотно согласился.
Через несколько минут мы сидели в номере за бутылкой красного вина, и мне было дано настоящее представление с самым неожиданным финалом.
V— Да… Одиннадцать лет, как я живу в этом городе… Одиннадцать лет одинокий, всеми забытый… Легко сказать: одиннадцать лет, а каково прожить их?..
Он прихлебнул вина и промолвил с усмешкой:
— И все-таки находят, вероятно, что наказание мало для такого… ужасного преступника… Для всех есть милосердие, а для меня его нет… Многим разрешили вернуться… Другие, видите ли, не столь виновны, а я, видно, в самом деле злодей!.. — прибавил он и засмеялся тихим, почти беззвучным смехом.
При этом злобное, насмешливое выражение пронеслось по его бледному, худому лицу, засветилось холодным блеском в глазах и искривило тонкие, бескровные губы в сардоническую улыбку. Что-то неприятное, мефистофелевское было в этом старческом лице.
— Вы разве хлопотали о возвращении?
— Три раза я подавал прошения и все три раза при самых лучших отзывах местной администрации, и каждый раз один и тот же ответ: «Просьба мещанина из ссыльных Рудницкого не подлежит удовлетворению»… Я ведь нынче имею честь носить звание мещанина! — прибавил старик, — N-ский мещанин из ссыльных… Это звучит несколько иначе, чем действительный статский советник, не правда ли?..
— Но ведь вы можете переехать в другой какой-нибудь город Сибири.
— Все та же Сибирь! Здесь хоть есть давность привычки… Я и просился только ради здоровья… Ведь если б мне и можно было уехать отсюда, я все равно везде буду отверженцем… Везде позор… Везде станут шептать, указывая на меня: «Это тот самый Рудницкий, который ограбил банк»… И все будут злорадствовать, и больше всех люди, которые, быть может, во сто раз хуже меня… Это ведь обыкновенная история на свете… Пока успех на вашей стороне, вам готовы простить преступление, а чуть падение, быть может, и незаслуженное, вызванное не преступлением, а ошибкой, доверием, пожалуй, и ошибочным, но непреднамеренным, — подчеркнул он, — все отвернулись, все забыли, даже самые близкие когда-то люди…
Рудницкий отпил еще глоток и продолжал:
— И знаете ли, что больше всего возмущает меня при этом?
— Что?
— Людское лицемерие… Все кричат о какой-то общественной совести, о каких-то нарушенных правах!.. Какая это общественная совесть?.. где она? Кто отказался бы от положения Ротшильда, хотя он, с точки зрения известной морали, каждым день возмущает общественную совесть и нарушает чьи-нибудь права? А между тем про него не кричат, кроме горсти безумцев, мечтающих исправить мир… Он пользуется уважением; весь свет у его ног… Общественная совесть!? — усмехнулся злобно старик, — да из тысячи людей девятьсот девяносто девять наплевали бы на нее, если б одних не удерживал страх наказания, других — просто глупость… А ведь все кричат о совести… О, господи, как все это глупо и возмутительно! И после этого разве можно не презирать людей!? — патетически воскликнул Рудницкий.
Он помолчал, налил себе вина и снова заговорил:
— Уехать!? Куда мне уехать?.. Ведь у меня, ограбившего банк, нет состояния, чтобы замазать рты и заслужить уважение… Вы знаете ли, что, приехав сюда, я, известный грабитель, не знал, на что пообедать… Кто этому поверит, не правда ли? — грустно усмехнулся Рудницкий.
Когда он говорил, голос его дрожал, казалось, искренними нотами. Я слушал и недоумевал. К чему эта комедия? Или, в самом деле, он, с точки зрения своеобразной философии, считает себя невинной жертвой?
Я молчал и ждал, что будет далее.
— Я стар, — снова начал он, — у меня нет даже надежды поправить свое положение, чтобы посмотреть, как эти самые люди, которые отвернулись от меня, снова станут находить, что я человек, обладающий всеми добродетелями… И, каюсь, иногда я жалею, что не могу вернуть прежнего положения… Каюсь, жалею и озлобляюсь… Да разве можно не озлобиться!? — воскликнул он с раздражением. — Помилуйте… Тут всякое терпение лопнет!.. Я думал: хоть здесь-то меня оставят в покое… Так нет… И здесь меня преследовали.
— За что?
— А за то, что два года тому назад здесь был начальник, который имел доблесть дать мне место и кусок хлеба… Как можно! И поднялся кругом вой, пошли сплетни, будто я влияю, будто играю роль… Появились в этом жанре корреспонденции в столичных газетах… Вы разве не читали?
— Что-то помню…
— Уголовные ссыльные деморализируют общество… От них страдает край… И все в таком роде… И здешняя мерзкая газетка тоже стала тявкать… О, это была нескончаемая травля… Эти господа ненавидят людей порядочных, благонамеренных, людей цивилизованных и, главное, приезжих… У них ведь свой патриотизм… сибирский… специфический, как петрушкин запах*…Они тут в таком случае все заодно…
И, точно вспомнив испытанные им обиды, он начал бранить Сибирь и сибиряков и в особенности какую-то «шайку мучеников идеи» с необузданной злобой. Он не говорил, а шипел с каким-то угрюмым ожесточением завзятого человеконенавистника. Он поносил людей, не останавливаясь перед клеветой, и в то же время жаловался, что его не оставляют в покое.
Куда девался добродушный, смирный «старичок», которого я видел у Петровских?
— Не удивляйтесь этому раздражению! — проговорил он после паузы, наливая новый стакан и залпом выпивая его. — Я не могу равнодушно говорить, как вспомню об этом… Поймите только: одиннадцать лет тому назад меня позорил прокурор… почти год меня трепали все газеты… Чего только ни говорили про меня! Я переносил все… Мое имя наконец забыли… И что же? За то, что мне дают кусок хлеба, в меня снова летят комки грязи… Каждый писака, каждый недоучившийся молокосос кричит о моем прошлом… И за что же? за что?.. Что я им сделал?
Он закрыл лицо руками и несколько времени молчал.
Когда наконец он поднял голову, на глазах его блестели слезы.
— И если б еще я, в самом деле, был виноват, как расславили меня на всю Россию… Послушайте… Вы тоже недоверчиво отнеслись ко мне… Я заметил… у Петровских… Но если б вы знали всю правду…
И Рудницкий, начинавший немного хмелеть, начал рассказывать мне свое дело, «как оно было в действительности». Из его слов выходило, что его напрасно обвинили, что он невинен, как ангел. Он, правда, сделал ошибку, доверился другим и… попался, как кур во щи…
Признаюсь, это было уж слишком, и я заметил Рудницкому, что был на его процессе.