К такому же выводу приходили парни из окрестных местечек. Они перестали заглядывать в усадьбу.
Ойзер ничего не предпринял по этому поводу. Надежды на железную дорогу, которую должны вот-вот провести через его Кринивицы, переполняли его красивую голову. Каждый год он снова ждал этого, предвидя счастье, которое неожиданно нагрянет. Маля и Даля смеялись. Всякий раз, стоило появиться шадхену, заехать матери неженатого парня, пожелавшей взглянуть на девушек, или самому парню, которому предстояло краснеть, отведывая варенье, как у сестер снова надолго было полно поводов для смеха, для взаимных щипков, передразнивания и гримасничанья. Единственным человеком, предвидевшим несчастье, была Хана. Но она молчала. Хана давно уже поняла, что, имея дело с мужем и дочерями, она всегда будет оставаться в дураках, и решила ничего не говорить. Она молча смотрела на происходящее и, обладая женской практичностью, отчетливо видела, что дочери сами себя губят.
Все шло своим чередом, так, как это всегда бывает с девицами, которые вбили себе в голову, что лучше их нет никого на свете. Хана такое уже видала. Сперва, когда сыновья богатых лесоторговцев наведывались в усадьбу, добиваясь внимания сестер, Маля и Даля держались высокомерно и смеялись над ними; потом эти парни женились и, гордые своими женами, стали нарочно заезжать в кринивицкую усадьбу. Малю раздражало это мальчишеское хвастовство. Хоть Маля и раньше смеялась над этими парнями, которые когда-то сидели за их столом такие смущенные, и теперь думать о них не думала, она чувствовала, что они слишком быстро отвернулись от Кринивицев и поторопились связать свою жизнь с другими девушками. Это женское поражение вызывало, вместе с негодованием против мужчин, уважение к ним. Весь комизм их бывших женихов улетучивался, когда они вальяжно и уверенно заезжали со своими избранницами во двор усадьбы.
— Знаешь, Даля, они не такие уж и глупые, — серьезно, без тени смеха, шептала Маля сестре.
— Совсем не глупые, Маля, — отзывалась Даля, как обычно, когда старшая что-то говорила.
Потом стали наведываться другие парни, но сортом похуже, чем первые, которые заезжали несколько лет тому назад. Хана тоже приглашала их к столу и просила Малю принести побольше угощений. Маля, в своем унижении, вовсе не хотела разговаривать с этими второсортными парнями.
— Мама, — говорила она уже сердито, — я не хочу, чтобы всякое ничтожество приезжало глазеть на меня. Отошли их туда, откуда явились.
Чтобы подчеркнуть свое падение, она начинала вышучивать этих новых персонажей перед Далей и смеяться, как в старые времена, переходя от слез к хохоту. Даля вторила сестре.
С каждым годом заезжие еврейские парни становились все хуже. Так как ничего не выходило, шадхены и женихи вообще плюнули на Кринивицы и оставили их в покое. Однажды, правда, заехал приличный парень, человек почтенный и из хорошей семьи, но он больше смотрел на Далю, младшую, чем на ее старшую сестру Малю. Даля была этим так оскорблена, так обижена за свою старшую обожаемую сестру, что она насупилась и даже двумя словами не захотела перемолвиться с этим парнем. Маля отчитала младшую.
— Ты глупая девчонка, Даля, — сказала она ей, — парень тебя ел глазами. И он к тому же хорош собой.
— Какой идиот! — Даля не могла простить, что кто-то посмел пренебречь Малей, ее Малей, самой красивой, самой замечательной, самой умной на свете.
Как всегда, все кончилось передразниванием, обоюдными поцелуями и смехом, смехом без конца.
Потом пошли годы, пустые и тихие, похожие один на другой, как две капли воды. Ойзер вырывал перед зеркалом белые волосы из черной бороды, но вместо каждого вырванного вырастала дюжина новых седых волосков. Он оставил их расти как растут и больше их не трогал. Хана была поглощена своим единственным сыном, Элей. Меламеда в Кринивицах уже не было. Он не требовался, да и платить ему было бы нечем. Эля занимался с учителем в губернском городе, и Хана все время посылала ему посылки из дома: печенье, масло, сыр, баночки меда и даже связки сушеных грибов, которые она заготавливала каждое лето. В посылки она вкладывала письма, длинные письма, исписанные со всех сторон, полные просьб, чтобы он, ради всего святого, прилежно учился, кушал вовремя, не надрывался, не приведи Господи, и, главное, дружил с детьми из порядочных семей, таких же, как его собственная, и не водился с плохими ребятами; потому что он один — мамино утешение, зеница ока и единственная надежда в ее горькой жизни.
Маля и Даля работали, читали книги, сами шили себе платья: переделывали старые, перекраивали, удлиняли, укорачивали и смеялись.
Хана не переносила этого смеха.
— Сколько можно смеяться? — не понимала она. — Вам что, так хорошо?
Маля грубила матери, отвечала сердито:
— Да, именно, что хорошо, и не охай над нами.
Лицо Ханы шло красными пятнами.
— Ойзеровы дочки, — бормотала она. — Подумаешь, корону на голове ей задели.
Маля заступалась за оскорбленного отца.
— Да, да, Ойзеровы дочки, — гневно произносила она. — Потому и смеемся над Ямпольем со всеми его недоделанными женихами… Поняла?!
Задрав голову, обе сестры уходили в поле и набрасывались на работу.
У них было много работы, у Мали и Дали. Каждый год еще один крестьянин покидал усадьбу и переходил к какому-нибудь другому помещику в округе. Ойзеру нечем было платить. Денег не было. Надворные постройки обветшали, а починить их было не на что. Коровы состарились и больше не доились. Оставшиеся крестьяне и крестьянки обленились и работали плохо. Ойзер стал старше, слабей, но все еще не отказался от привычки мечтать лежа на плюшевом канапе, из которого лезли пружины и конский волос. Прежней крепости в нем уже не было. Он не мог, как прежде, по-помещичьи повелительно, заставить мужиков работать. Так что вся усадьба осталась на руках у Мали и Дали. Они доили коров, взбивали масло в маслобойках, присматривали за курами, гусями, утками и индюшками, даже помогали вязать снопы в поле во время жатвы и пропалывать картофельные поля от сорной травы. Крестьяне и крестьянки работали веселей, когда видели, что хозяйские дочки заняты в поле с рассвета до заката.
Кроме того, сестры прибирали в доме, оттирая нищету, которая так и липла к изношенной мебели, гладили воротнички и манжеты для отца. В полном своем упадке он все еще сохранял прежние помещичьи привычки: расчесывал бороду, чистил до блеска обувь и носил в деревне глаженые воротнички и манжеты. Девушки вкладывали всю свою любовь к отцу в глаженье его рубашек. Насколько они не позволяли матери повышать на них голос и ссорились с ней из-за всякого пустяка, настолько же они уважали отца, сохранив это уважение с тех пор, когда они были еще маленькими девочками.
И хотя они больше не верили его мечтам о каретах, которые он купит для них, они не говорили ему об этом. Сидя в ногах канапе, они заслушивались его сказками о железной дороге и о том, как он тогда заживет на широкую ногу.
— Не беспокойтесь, девочки, — говорил он, — это дело решенное. Я даю вам слово, я — Ойзер Шафир.
— Мы верим тебе, папа, — вторили они ему.
Они любили его за его гордость, за его нежелание перебираться в Ямполье и больше всего за то, что он не говорил с ними о будущих женихах, как мать.
И вот как-то летом, в пору жатвы, когда солнце поджаривало снопы на скудных кринивицких нивах и пасущаяся скотина с удовольствием щипала колючее свежее жнивье, бричка, запряженная парой вороных в русской упряжи со множеством гужей, обновила узкую, песчаную, заброшенную дорогу и остановилась у кринивицких торфяников. Мужчины с кокардами на фуражках смотрели в бинокль, записывали что-то на бумаге и делали замеры.
Мужики воткнули серпы в землю и сняли широкополые дырявые соломенные шляпы. Бабы надвинули красные платки на лоб и приложили руку козырьком к светлым глазам, чтобы лучше видеть. Полуголые крестьянские дети тотчас побежали в господский дом сообщить новость хозяину. Ойзер накинул альпаковую капоту в рубчик, лишний раз расчесал бороду пальцами и поспешил в поля. Маля и Даля опустили подоткнутые подолы платьев и поправили волосы. Даже Хана, которая никогда не верила в то, что кто-нибудь когда-нибудь прибудет прокладывать железную дорогу на заброшенных кринивицких землях, в чем ее всегда убеждал Ойзер, беспокойно и удивленно выслушав известие о мужчинах, которые измеряют поля, отправилась к торфянику.
— Тихо, глупые шавки! — успокоила она собак, которые ожесточенно гавкали, унюхав чужих в деревне.
Маля и Даля молча смотрели большими глазами, которые теперь выражали одно сплошное удивление, и посмеивались. Возбужденный Ойзер стоял и ждал, что его позовут. Хотя ему ужасно не терпелось подойти поближе и услышать о том, чего он ждал всю жизнь, он все-таки стоял на своем месте, глядел и то убирал руки в карманы своей альпаковой капоты в рубчик, то вновь вынимал их. Он только издали следил за каждым жестом чужаков, каждым их движением. Даже далекие витые дымки их папирос он напряженно провожал глазами. Помещик все еще крепко сидел в нем, и он не хотел показывать своего беспокойства.
После довольно беглого осмотра, зарисовок и замеров мужчины сели в бричку и исчезли так же быстро, как явились.
Через несколько дней пришли, поднимая столбы пыли своими тяжелыми сапогами, полчища солдат в гимнастерках цвета хаки и со скатками через плечо. Они потоптали те хлеба, которые были еще не сжаты, и вырыли в земле ямы. Затем они забрали бревна, лежавшие в усадьбе, сделали из них столбы и вбили их в землю. Между столбами они натянули колючую проволоку.
В Кринивицы пришла война.
6В течение нескольких лет солдаты во всевозможных мундирах сражались друг с другом и убивали друг друга на песчаной, глинистой и болотистой кринивицкой земле.
Сперва пришли серошинельные русские в широконосых сапогах. Затем пошли в наступление голубомундирные австрияки с кокардами на круглых фуражках и в обмотках на ногах. После снова на некоторое время набежали серошинельные, а за ними — снова голубомундирные. Потом на крестьянских телегах приехали зеленомундирные поляки в остроугольных фуражках, похожих на гоменташи. После снова стали наступать серошинельные, но вместо погон они теперь носили красные банты. В конце концов опять пришли зеленомундирные с гоменташами на головах.
Каждый раз вооруженные люди снова рыли кринивицкую землю, рубили деревья, сводили лошадей из конюшен, забирали коров с пастбищ, домашнюю птицу из птичников, выгребали зерно и сено из амбаров, давая за это квитанции, реквизиционные квитанции с русскими орлами, австрийскими орлами, польскими орлами. Каждый раз, как только ружья начинали трещать с таким звуком, будто кто-то ломает изгородь, а пулеметы харкать, будто у них кость застряла в горле, Ойзер хватал жену и детей, паковал перины, субботние подсвечники, одежду и посуду и бежал в Ямполье, чтобы перебедовать напасть в местечке. И каждый раз снова, как только становилось тихо и военные власти перекрашивали дорожные указатели и шлагбаумы в цвета своего флага, Ойзер паковал вещи и возвращался в Кринивицы.
Ямпольские обыватели, дальние родственники, друзья — все неодобрительно качали головам каждый раз, когда Ойзер собирался обратно в свое имение.
— Ойзер, это бесконечная история, — настаивали они. — Останься в Ямполье среди евреев. Как все, так и ты. Гори они огнем, эти Кринивицы.
Хана плакала каждый раз, когда опять начинали паковать перины.
— Ойзер, хватит таскаться как цыгане, — голосила она. — В опасные времена евреи должны быть среди евреев. Бог нас не оставит.
Ойзер и слышать ничего не хотел.
Дни в Ямполье, где ему приходилось пережидать беду, были для него пыткой. Он не выносил тамошнего воздуха, тамошних запахов, тамошних людей, их манеру говорить, жестикулировать. Он буквально не выходил за дверь, даже избегал ходить в бесмедреш и молился дома. Хотя ямпольские обыватели здоровались с Ойзером и, бывало, заискивали перед ним, они, несмотря на это, прятали в бородах усмешку — так смеются над опустившимся отщепенцем. Те, кто понаглее, даже отпускали шуточки в его адрес. У Ойзера от этого кровь начинала стучать в ушах, и поэтому он избегал людей. Целыми днями он лежал на канапе и ждал добрых вестей из Кринивицев. Который уже раз он заново пересчитывал реквизиционные квитанции с орлами, которые он хранил в своем большом бумажнике. Ямполье не высоко ценило эти расписки с орлами.
— Вот вам понюшка табаку за эти сортирные бумажки, — заявляли местечковые обыватели.
Ойзер берег эти бумажки как зеницу ока. Как когда-то он верил в железную дорогу, так теперь он верил в бумажки, выпущенные разными государствами, запечатанные печатями и украшенные орлами. Пусть только установится власть, и он вернет все, что у него отобрали.
Точно так же Маля и Даля сидели дома, укрывшись за занавесками, которые они повесили на окна, и цветочными горшками, которыми они тесно уставили все подоконники. Они никогда не забывали взять с собой горшки с цветами, когда приходилось бежать из усадьбы.
Ямполью очень хотелось увидеть кринивицких дочерей, о которых говорили, что они решили остаться старыми девами. Хана, которая в деревне уже было отчаялась когда-нибудь дожить до родительских радостей от своих упрямых дочерей, в Ямполье, среди евреев, снова обрела упование на милость Всевышнего. Она начала искать подходящих людей. Шадхены стали приходить к ней в дом.
— Госпожа Шафир, — набивали они себе цену, рассказывая о безнадежных свадьбах, которые им удалось устроить, о вдовах и разводках, — не забывайте, что сейчас военное время. Каждый мужчина на вес золота. А ваши дочери, не сочтите за обиду, уже совсем не девочки… Хватайте зятя, а то поздно будет.
Хана очень хотела показаться перед людьми вместе со своими дочерьми, которые все еще затмевали красотой и статью всех обывательских дочек в Ямполье. Но Маля и Даля прятались дома, как и их отец, поджидая добрых вестей из деревни.
И как только власть устанавливалась, они быстро паковали перины, не забывали забрать горшки с цветами с подоконников и ехали обратно домой.
Полной грудью они вдыхали деревенский воздух, запахи трав, воды и гниющих корней, доносившиеся из лесов, с рек и полей. И с обновленными силами, накопившимися за дни безделья, они набрасывались на брошенный без присмотра дом и на землю.
Много работы было в запустевшем имении. На полях валялись камни, стреляные гильзы, жестянки из-под консервов, тряпки, сломанные ружья и фляжки. Вырытые окопы были полны мусора и нечистот. Колючая проволока перерезала землю, валялась повсюду под ногами. Низкие навесы кирпичной фабрики, под которыми раньше сушили кирпич, были наполовину сожжены. Лишь высокая растрескавшаяся труба торчала, как прежде. На торфянике осталось маленькое солдатское кладбище, обнесенное проволокой и усеянное маленькими крестиками, сколоченными из кривых сосновых веток. Комнаты были полны грязи, бумаг, рваных бинтов; стекла выбиты; стены покрыты непристойными рисунками и бранными словами на всевозможных языках.
Маля и Даля в подоткнутых платьях возились с утра до позднего вечера: наводили чистоту. Ойзер с несколькими вернувшимися крестьянами работал в поле. Соседи, которые в суматохе прибрали к рукам кое-что из усадьбы: теленка, курицу или упряжь, — возвращали то, что взяли. Ошер-гончар тоже вернулся со своей женой и водворился в своем домике на краю усадьбы. Не было только Фройче, его сына, который когда-то помогал месить ногами глину для горшков. Он ушел с серыми русскими шинелями и не подавал о себе вестей. Крестьяне очистили землю, вскопали ее и засеяли. Ойзер достал из тайника немного серебра, которое осталось от отца: подсвечники, бокалы, вилки и ложки; свадебные подарки Ханы: жемчуг, булавки, брошки, колечки и серьги, — и вместе со своими золотыми часами, полученными на свадьбу, завернул все это в платок и повез в губернский город на продажу. На вырученные деньги он выторговал на ямпольской ярмарке лошадь, несколько коров, домашнюю птицу. Крестьяне оттерли заржавевшие лемехи и серпы керосином. Кринивицы стали выглядеть, как раньше.
Тихая, обособленная и заброшенная лежала снова кринивицкая земля, на которой сражались друг с другом и убивали друг друга солдаты во всевозможных мундирах. Лягушки в болотах, вороны над растрескавшейся трубой, совы на деревьях тянули свою вечную монотонную песню. Маля и Даля по вечерам выбирались на торфяник и со страхом и любопытством разглядывали маленькие кресты на кладбище, под которыми лежали мужчины со всего света.
Погибшие молодые мужчины печально обжили безлюдное захолустье. Всякий раз заново перечитывали сестры незнакомые имена погибших, которые кривыми, неряшливыми буквами были начертаны на крестах. Посреди смеха слезы вдруг начинали течь из больших девичьих глаз, слезы, проливаемые над участью молодых мужчин, погибших на заброшенной земле, и над своей погибающей жизнью.
Светляки, о которых Болек-пастух говорил, что это блуждающие души, светились в темноте. Гниль мерцала голубым фосфорическим огнем на черном бархате ночей.
С тех пор как польские солдаты в фуражках-гоменташах прогнали из округи последние чужеземные мундиры и, раскрасив все столбы красными и белыми полосами, увенчали их белыми орлами, Ойзер больше не двигался из деревни. Покой вновь вернулся на землю. Вооруженные мужчины скинули с себя оружие. Вместе со всеми соседскими юношами, которые возвратились домой в свои деревни, возвратился и единственный сын Ойзера, Эля. Обожженный солнцем, огрубевший, с руками, окрепшими за несколько месяцев войны от рытья окопов и от винтовки, в один прекрасный день он пришел в коротком, маловатом ему мундире и рваных желтых солдатских ботинках в Кринивицы.
Хана, Ойзер, Маля и Даля, дворовые собаки — все бросились к нему, целовали, ощупывали и не узнавали. Оторванный всего на несколько месяцев от учебы в городе, он показался им чужим и из-за того, что внезапно вырос, и из-за своего огрубевшего голоса, и из-за запахов кожи, пыли и дыма, которые исходили от него. Хана прижала его к своей груди, как ребенка.