Никитина подарила на прощанье каждому свою книгу стихов – только что вышла. «Росы рассветные». Подписала мне: «Очаровательной Изабель».
А кончился вечер очень забавно. Обсуждали, что будет в следующий раз, и Никитин сказал, что хотел бы прочитать свои воспоминания, над которыми он сейчас работает, об осаде Зимнего дворца и о том, как было арестовано Временное правительство, а Миртова опять перебила и стала рассказывать, что в тот самый вечер 25 октября она тоже была в Петрограде и пошла с кем-то, с кем у нее был роман, на оперу «Дон Карлос» в Народный дом – должен был петь Шаляпин. Сначала все было как обычно, театр забит до отказа, и, когда на сцене появлялся Шаляпин, публика каждый раз неистово аплодировала, кричала, барышни на галерке истерично визжали, а когда кончался последний антракт и занавес должен был вот-вот подняться, в зале потух свет и наступила полная тьма и тишина. Все сидели в темноте, и стало страшно. Пошла волна шепота, что где-то горит. Раздался какой-то звук, казалось, что за сценой рубят декорации. Никто ничего не говорил и не вставал с места. Если бы поднялась паника – все бы друг друга передавили. Потом в темноте кто-то вышел на сцену и сказал, что никакого пожара нет, что сейчас электричество восстановится. «И вот в той темноте он сделал мне предложение! Потом свет зажегся, и спектакль продолжился. Думала, что рубят декорации – а это стреляли, это был стрекот пулеметов! И я тоже об этом когда-нибудь напишу, и это будут мои революционные мемуары!»
Есть же такие люди, которые на всех похоронах хотят быть покойниками!28 июля 1919 г. Воскресенье
Проснулась с чувством, что должна объясниться с Павлом. Сегодня же, немедля. Нельзя больше откладывать этот разговор.
Отправилась в его новую лабораторию, я еще там не была – в помещении бывшей фотографии Мейерсона на Садовой, которое реквизировал для него Осваг.
Пришла и никак не могла начать. Павел печатал фотографии из своей последней командировки. Страшно. Он все время рассказывал. Не мог остановиться. Ему нужно было выговориться. Я никак не могла его перебить. Какой кругом ужас! Ничего человеческого не осталось! Он снимал казни. Казаки и офицеры позировали с готовностью. Вешали двоих сразу, перебросив веревку через перекладину, чтобы они удавили друг друга. Одного приказали расстрелять, поставили перед дорогой, а он крикнул: «Дурачье, поставьте к стенке, ведь сзади проезжая дорога!»
Стоим в свете красной лампы, и так жутко в ванночке вдруг проступают изуродованные детские лица. Я закрыла глаза, не могла смотреть, а он рассказывал про то, что видел у калмыков. На их земли давно положили глаз крестьяне из русских сел, поэтому и поддержали большевиков и уничтожали калмыков, вырезали целые деревни, которые там называются хотоны. Убивали всех, кто не успел убежать. Кажется, Большой Дербетовский улус, не помню точно. Паша фотографировал сожженные буддийские храмы – хурулы. Все загрязнено, измазано нечистотами. Разбитые изображения Будды. Разорванные священные книги. Вместо икон у них шелковые полотнища – разграбили, а все это из Тибета. В одном храме вырыли прах какого-то ламы, выбросили кости на дорогу. Господи, как же озверели люди!
Паша собирал остатки буддийских изваяний с обломанными руками и головами, привез все это в Ростов, хочет устроить выставку.
Я взяла подержать в руках статуэтку. Маленький Будда с отбитой головой.
Паша стал меня целовать. Не могла. Оттолкнула его. Он обнял меня и сказал: «Понимаю». А мне хотелось его ногтями царапать и кричать: «Ничего не понимаешь! Ничего!»
И еще рассказал, как они ехали в степи и заметили свиней. Послали двух человек захватить поросенка. Но конные подъехали, постояли и вернулись. «Почему не взяли свиней?» – «Они жрали людские трупы».
Там везде висели для просушки фотографии. Я не могла на все это смотреть. Мне стало дурно. Глаза будто приклеились к одной: из-под песка торчали босые ноги. Совсем белые. И я никак не могла отвести взгляда. Сразу вспомнила брата, как в детстве мы на реке его закапывали в песок. Так закопали, что только голова торчала, руки и две стопы. Саша кричал: «Откапывайте!» А мы хохотали и щекотали ему пятки. И вдруг мне показалось, что это там на фотографии лежит Саша. Павел мне говорит: «Бэллочка, успокойся, прости! Я не должен был тебе этого показывать! Но с кем мне говорить? Пойми!» – «Оставь меня!» Полетела, хлопнув дверью. Бежала домой и все время видела перед собой белые босые ноги.29 июля 1919 г. Понедельник
Сегодня забежала Муся. Я ее уже давно не видела. Стала такая взрослая, красивая девушка! Бросилась мне на шею. И в слезы! Что такое? Протягивает письмо. «Дорогая Муся! Я тебя очень люблю!» Целое любовное послание с грамматическими ошибками, и в конце угрозы покончить с собой. «Ты его любишь?» – «Нет». – «Ну и не переживай!» – «Но что же теперь делать?! А вдруг он действительно убьет себя?» Глажу ее по голове. «Ну и пусть!» – «Да как ты так можешь говорить?!» Обиделась и убежала. Выбежала за ней на крыльцо, звала, но уже не догнать.
Сразу вспомнила Торшина: «От любви умирают редко, зато рождаются часто».
Муся еще совсем ребенок.
Занимаюсь каждый день, работаю над диафрагмой. Распеваюсь и представляю себе, что Кольцова-Селянская стоит за спиной, прислушиваюсь к себе ее ушами и делаю сама себе замечания, как она: «Освободи гортань! Подними верхнюю губу! Не опускай грудь!» И будто чувствую ее руку на своей диафрагме. Очень помогает! Как же я ей благодарна!
Надо объясниться с Павлом. Меня это мучает.30 июля 1919 г. Вторник
Махно – школьный учитель. В России как-то все странно: почему учителя возглавляют банды и руководят погромами?
Хотела зайти к Павлу, так и не зашла. Завтра.31 июля 1919 г. Среда
Как легко на душе! Сегодня весь день испытываю какую-то необъяснимую радость.
До обеда репетировали в «Солее». Зал показался таким огромным! Но голос звучит очень хорошо. Аккомпаниатор – Рогачев. Он из Москвы, работал концертмейстером еще в мамонтовской опере. Сперва говорил со мной снисходительно. Потом, после того как спела, высокомерие как сдуло! Похвалил скупо: «Очень рад. Не ожидал!» Но в его устах это что-то да значит!
В нем сразу чувствуется опыт и мастерство. Я очень довольна. Договорились, какие романсы в какой дивертисмент исполнять. Сказал, чтобы я сдерживала свой темперамент. «Нужно сохранять холодную голову».
Пошла после репетиции побродить по городу. Солнце, легкий ветерок, хорошо! На Садовой между «Чашкой чаю» и кондитерской Филиппова народу столько, как на гулянье. Мне кажется, не только у меня, а у всех ощущение, что все ужасы кончаются и начинается, наконец, опять человеческая жизнь.
А какие витрины! Какие шелка, шляпки, готовые костюмы, духи, драгоценности! Как элегантно одета публика! Сколько офицеров-щеголей в новеньких френчах! Все время открываются новые кафе и рестораны! А афиши! Театры, кабаре, концерты! Боже, как хорошо, что снова обыкновенная жизнь! Война – это была болезнь. И вот весь мир выздоровел. И Россия выздоравливает.
На углу Садовой и Таганрогского, как всегда, толпа перед громадной витриной с картой. Трехцветные флажки с каждым днем лезут все выше и выше. Люди приходят смотреть на жизнь толстого желтого шнурка. И все живо обсуждают, все стратеги! Шнурку осталось совсем немножко подтянуться – и война кончится! Увидимся снова с Машей, Катей, Нюсей!
Зашла в гостиницу, где разместился Осваг, там для всех желающих какой-то важный генерал, бывший директор привилегированного учебного заведения, объяснял картину военных действий. Переставлял флажки на карте, поднимал руки, и сверкали потертые локти серой тужурки. Прямо «Три сестры»: Москва! В Москву! На Москву!
Столкнулась нос к носу с Жужу. Она там устроилась работать и берет на дом корректуры осважных изданий. Вся цветет. В зеленом платье из жоржета. У нее никогда хорошего вкуса не было. И вообще, почему блондинки упорно хотят носить пронзительно-зеленый? Ей это совершенно не идет. Очень собой гордится и хвастает, что сахар, муку и дрова получает со склада, и даже спирт из Абрау-Дюрсо! Поговорить не дали – солдаты ворочали тяжелые тюки с литературой, да и Жужу торопилась. Сказала, что устроилась в отделе у профессора Гримма и что, если я хочу, она замолвит словечко. Застучала каблучками по широченной лестнице туда, откуда доносился стук пишущих машинок.
Еще бы! Без протекции Жужу мне теперь никуда!
Если я хочу…
А не хочу!
Я знаю, чего хочу. И все будет так, как я хочу!
Увидела на афише, что приедут Емельянова и Монахов! Вот получу деньги и куплю самые лучшие билеты!1 августа 1919 г. Четверг
Вчера так было хорошо! А сегодня с утра будто провалилась в какую-то черную яму. Прошла мимо афиши «Солея» – с моим именем. И не испытала ничего, кроме страха.
Это на людях я храбрая, а все страхи и слезы достаются вот этим страничкам. Боюсь провалиться, боюсь, что не смогу хорошо спеть, что будет пустой зал. Всего боюсь. А самое главное, боюсь, что все мне врут в глаза! Говорят ложь, потому что жалеют! А что, если на самом деле у меня нет ни голоса, ни таланта?
1 августа 1919 г. Четверг
Вчера так было хорошо! А сегодня с утра будто провалилась в какую-то черную яму. Прошла мимо афиши «Солея» – с моим именем. И не испытала ничего, кроме страха.
Это на людях я храбрая, а все страхи и слезы достаются вот этим страничкам. Боюсь провалиться, боюсь, что не смогу хорошо спеть, что будет пустой зал. Всего боюсь. А самое главное, боюсь, что все мне врут в глаза! Говорят ложь, потому что жалеют! А что, если на самом деле у меня нет ни голоса, ни таланта?
Ночью опять приснился все тот же кошмар с комаром! Опять и опять!
Я ничего не умею и ничего не могу! Возомнила про себя, что певица, – и вот получила по мордам. Да, по мордам! Так мне и надо!
Все, что хочется забыть, – именно это и лезет ночью в голову. Закрою глаза, и опять я на сцене в бывшем Клубе приказчиков. Объявляют, выхожу, ничего не вижу, начинаю петь мою любимую, из репертуара Плевицкой: «Над полями, да над чистыми» – и опять повторяется этот ужас! Поперхнулась! В горло попал комар!
Вот вам и дебют! Была бы коса подлиннее – повесилась бы на косе!
Написала, чтобы освободиться, чтобы забыть об этом.
Все говорят о приезде качаловской труппы МХТ! Только что был Вертинский, а теперь к нам едет МХТ! Я их всех увижу! Качалова, Германову, Книппер!
Купила сборник песенок Вертинского. Боже, какой он гений! Так и вижу бедную безноженьку, просящую между могил у Боженьки к весне подарочек – две большие ноженьки, и лиловый фрак негра, подающего манто, и ту обезумевшую женщину, целующую в посиневшие губы убитых юнкеров.
Как хорошо, что тогда у Машонкова не пожалели и купили билет в третий ряд – 85 рублей! А в первом стоили все сто!
Могли бы шрифт взять и покрупнее.
Какая я, наверно, тщеславная. Фу!
Завтра встречаюсь с Павлом. Это наш последний день.2 августа 1919 г. Пятница
Плохие новости. Я сразу почувствовала, что с Павлом что-то случилось. Мы встретились, как обычно, под навесом Асмоловского, потом пошли в «Ампир». Все возвращается на круги своя. Прислуга – во фраках, в крахмальном белье, чисто выбритые, пахнущие одеколоном. Красивые наряды у дам. Красивая музыка – правда, музыканты, евреи, перекрасились перекисью в блондинов. А вот пела какая-то заезжая штучка чудовищно. Роза Черная! Одно имя чего стоит! А ей еще бросали цветы! Ничего не понимают! Им лишь бы рожица посмазливее!
Павел все молчал, потом сказал: «Уйдем отсюда! Терпеть не могу всю эту публику!» А мне так хотелось еще там посидеть! И опять ничего не сказала. Послушно поднялась и пошла. Проходили по Садовой мимо карты. Я ему сказала: «Скоро, даст Бог, все кончится!» А он набросился на меня: «Ничего не кончится!» Стал ругаться на Осваг, что все скрывают, а если кто-то начнет говорить то, что есть, – сразу зачислят в агентов красных. «При этом в контрразведке грабители, воры и подлецы – честный человек туда не пойдет! Борются за места и власть, везде грабеж и взяточничество, а все молчат, дрожат за свою шкуру!»
Я поняла, что с ним что-то произошло. Стала расспрашивать, сначала отмалчивался, потом сказал, что у него неприятности в Осваге. Он узнал об одном случае и хотел, чтобы об этом напечатали в газетах, а его вызвали и пригрозили, чтобы молчал. В вагонах из Новороссийска вместо снарядов, одежды и продовольствия для фронта везли товары, принадлежавшие спекулянтам. При этом фронт не получает из тыла ничего, кроме лубочных осважных картинок с изображением Кремля и каких-то витязей. Не хватает снарядов, а комендант со своими сотрудниками везли мануфактуру, парфюмерию, шелковые чулки, перчатки, прицепив к такому поезду один вагон с военным грузом и просто поставив в каждый вагон по ящику со шрапнелью, благодаря чему поезд пропускали беспрепятственно как военный.
Мы долго ходили. Павел очень ругал союзников. Им на самом деле на нас наплевать – прислали обмундирование размером либо на карликов, либо на великанов. Пришли несколько вагонов ботинок только на одну левую ногу! Прислали бамбуковые пики, прислали пулеметы без патронов и лент, к которым наши патроны не подходят, какие-то пушки времен бурской войны. Меня рассмешило, что англичане прислали мулов, которые до фронта и не дошли, превратившись по дороге в шашлыки, а Павел на меня обиделся.
На следующей неделе у него опять командировка.
Когда проходили мимо его лаборатории, сказал, что все время приходит старик Мейерсон, у которого сын ушел с красными. Приходит, молча смотрит на свою мастерскую и уходит.
Кажется, он из-за какого-то старика переживает больше, чем из-за меня.
Опять не решилась начать самый важный наш разговор. Сердце сжалось: как же я ему сейчас все скажу? Что с ним будет? Как он поедет на фронт с этим в душе? Нет, мы объяснимся, когда он вернется.3 августа 1919 г. Суббота
Такой длинный день! Все по порядку.
Снова вечер у Никитиных. Лучше бы не ходили!
С Павлом не сдержалась уже с самого начала. Он зашел за мной, а я только одеваюсь. Стал торопить. Меня это просто взбесило! Как я выгляжу – ему все равно! Лишь бы поскорее начать решать судьбу мира! Сказала ему, что судьба мира подождет! Хорошее entreе нужно не только на сцене, поэтому мы опоздаем настолько, насколько это будет нужным! Он надулся. Так и явились – злые друг на друга. Зато когда вошли – все глаза на меня!
Только что толку? Никому даже в голову не пришло попросить меня что-нибудь исполнить!
Чирикова не было, Трофимова не было. Был зато Борис Лазаревский! У меня есть его книга рассказов. Я помню, что мне очень понравилось, а папа тогда сказал: «Зачем писать, как пишет Лазаревский, если так уже писал Чехов?» Еще был Кривошеин из редакции «Великой России», которая только что переехала из Екатеринодара. Но таких мы знаем! Лысый, толстый, воняет на версту по́том и полез сразу с двусмысленностями. Снова был тот профессор, его фамилия – Ладыжников. И опять весь вечер выкаблучивалась Миртова! Зачем таких приглашать? Не понимаю. Еще были какие-то серые ученые мышки. Не запомнила фамилий.
Никитин не читал, извинился, что еще не готово. Смотрю на Евдоксию Федоровну. Вот момент! А она к своему профессору, мол, расскажите нам что-нибудь интересное! И началось! Настоящий цирк!
Сцепились Никитин с Ладыжниковым. Да еще как! Аж искры летели! Как два петуха из-за несушки!
Ладыжников стал говорить, что Добрармия ничем не лучше красных. «Они – Темерник, и мы – тот же Темерник, только нас в детстве помыли и почистили и научили понимать по-французски, а при первом же удобном случае опустимся и будем такими, как они! Уже стали! Власть в России держится только зубами, чуть царь разжал зубы – так все и развалилось! И чем крепче зубы, тем русский народ больше позволяет: ешьте нас! А не то мы вас! И вот теперь со злом борются белорыцари из контрразведки, и мы расстреливаем в той же роще, в которой расстреливали нас!» И еще он сказал, что эту войну мы все равно проиграем, даже если победим, потому что стали такими же, как те, против кого боролись. Ударил по столу кулаком, так что ваза чуть не слетела, и зарычал: «Добро должно проигрывать злу – в этом его сила!»
И все в таком роде, причем никто никого и не слушает! Никитин: «Заставляют кричать ура – а нужно кричать караул! В Осваг отовсюду поступают материалы, что мобилизация провалилась, что крестьяне берут оружие и уходят в леса, а их подшивают в папки!» Набросился на руководство Добрармии. «Фронт оборван, бос и наг – а здесь сидят в щегольских френчах и пьют шампанское. Одни кричат о скором взятии Москвы и воруют, а у других ничего нет, кроме совести и вшей, и они идут на смерть! Ради чего? Ради России? Ради какой России? Вот этой? А стоит ли?»
И полилась речка: и отечество, и долг, и миссия, и святые жертвы, и народ! Правда, кто-то красиво сказал: нельзя раскладывать пасьянс в пылающем доме!
Слушаю все это, и так захотелось тоже крикнуть: Господи, какая миссия? Какой долг? Какой народ? Люди хотят просто жить, радоваться, влюбляться!
Лазаревский попытался их примирить, перевел разговор на календарь, что совсем неразумно отменять введенный большевиками григорианский календарь. Действительно, календарь-то в чем виноват? И еще он сказал удивительную фразу: «Хотели вырезать в календаре 13 дней, а прорвали во времени дыру!» Как это точно! Мы – у времени в дыре. Но его никто и слушать не стал, стали кричать дальше. Лазаревский насупился, что его никто не слушает, посидел еще с полчаса и ушел.
Бедный Павел то и дело пытался вставить что-то про свою русскую идею! Он так и не понял, что дело у спорщиков вовсе не в идее, а в хозяйке! Куда ему понимать такие простые вещи! Он понимает только сложные.
Крик стоял и за чаем. Стали говорить о произволе и жестокостях, о том, что дух добровольчества давно выветрился. Никитин о Добрармии: «Мученически свято встала и позорно пала – так в России всё!» И опять по кругу: лозунги оказались фальшивыми, доверие растоптано, подвиг оплеван! Слушала, и показалось, будто все крутят ручку одной и той же шарманки! Как это скучно!