Под конец ужина, когда все наелись и устали ругаться, разговор зашел о рыцарстве. Ладыжников сказал, что у нас никогда не было рыцарства, а была добродетель смирения, послушания, растворения в массе: «Рыцарь – всегда одиночка, заложник не отечества и царя, но чести!» Никитин стал возражать, что именно в России и есть настоящее рыцарство, потому что в основе рыцарства лежит понятие долга. «У тех – прекрасная дама, у нас – Россия. Их рыцари “обручали” свою жизнь с какой-нибудь немытой дурой с поясом верности на чреслах, а наши – с народом, с родиной! Разве это не есть подлинное рыцарство?»
Павел тут успел в паузе, пока спорщики прихлебывали чай, вставить, что в русской истории было только два рыцарства – орден кромешников при Иване Грозном и кратковременное командорство Павла над мальтийцами. Ладыжников на это снисходительным тоном: «Смею напомнить вам, молодой человек, что в русской армии с 1894 года разрешили дуэли, и это о чем-то говорит! Впрочем, вас тогда, думаю, еще и на свете не было». Я ткнула под столом Павла в ногу, чтобы молчал, потому что почувствовала, что он сейчас вспылит и наговорит лишнего. Мы после этого быстро ушли. Испорченный вечер!
Павел провожал меня домой, и тут уж досталось осважцам! И «самовлюбленное дурачье», и «возомнившие о себе бездарности»! Особенно не мог им простить вот что: «Получают от Освага огромные деньги и тратят их на издание своих стишков! Вот она, русская интеллигенция во всей красе!»
Проходили мимо Машонкина. Там везде кафе, рестораны, кабаре, свет, музыка, люди поют, смеются, танцуют! Так вдруг захотелось танцевать! Сбросить с себя все эти разговоры! Потянула его: «Пойдем, Пашенька, пожалуйста!» А в ответ: «Сейчас как раз читаю “Историю крестовых походов”. Поразительное сходство! Там смесь идеализма и животного эгоизма, и здесь у нас то же самое. На фронте восторженные дураки жертвуют собой, а умные пытаются отвертеться и сбежать в тыл, где вакханалия и пир во время чумы!»Весь вечер терпела, а тут взорвалась! Схватила его за уши и закричала прямо в лицо: «Павел, очнись! Мы не в книжке! Мы здесь и сейчас!» А он: «Отпусти, больно! Мне завтра рано уезжать. Я очень устал и хочу спать». Повернулась и пошла. Не могу так больше! Он поплелся за мной, как собачка на поводке. Я ему: «Уйди! Оставь меня! Видеть тебя не могу!» А он все равно идет. Так и дошли до самой Никитинской. Вдруг стала противна самой себе. Как же я могу его завтра вот так отпустить? А если с ним что-то случится? Подбежала, обняла.
Когда расставались, вдруг спросил: «Дождешься?» Почему он так сказал? Боится, что я брошу его, не дождавшись?
Дождусь. И скажу все, когда вернется.
4 августа 1919 г. Воскресенье
Сегодня было первое выступление в «Солее». После кинокартины поднимают экран. Вышла на сцену и сразу поняла, что не то платье. Нужно темное, черное или бордо. На меня сильный свет – совсем ничего не вижу, ослепило – на репетиции этого не было! Вдруг потерялась, не знаю, как двигаться в этом свете, что делать с руками. И прямо чувствую, как от волнения покрываюсь пятнами! Хорошо еще со сцены не свалилась! Надо петь одному какому-нибудь лицу в зале, а тут – черная яма. Сжало горло, стала форсировать связки. Хорошо, что пела только три романса. Четвертый уже не смогла бы. Пока шел номер балалаечника, стала дышать, как учила Кольцова-Селянская, чтобы успокоились нервы: три коротких, быстрых вдоха и один длинный, глубокий. И все время в голове считать дыхание. Рогачев, добрая душа, поддержал: подошел и шепнул, что пела я замечательно! Потом наш «Влюбленный Дон Жуан». Уже спокойнее. Торшин сказал: «Смотри на меня. Держись за меня глазами. Все будет хорошо!» И было. Публика валилась на пол от хохота. Торшин – комический гений!
После снова опускают экран, и приходят другие зрители. Каждый раз полный зал! А мы ждем следующего сеанса и смотрим фильм за экраном, «с изнанки». Даже титры научилась читать шиворот-навыворот. И каждый раз снимала туфли, мои единственные концертные, на высоком каблуке, чтобы отдыхали ноги. Потом уже все шло хорошо. Устала с непривычки ужасно. Получили деньги, хотели пойти кутить, но сил никаких не было.
Вот заснуть не могу от усталости. Перевозбудилась. Закрою глаза, и снова я на сцене, и кругом аплодисменты. И раскланиваюсь в подушку!5 августа 1919 г. Понедельник
Я должна записать весь этот ужас.
Вернулась Тала, остановилась у нас. Смотреть на нее страшно. И еще вши. Мы с мамой отвели ее в пустую Катину комнату, постелили на пол бумаги, принесли таз с горячей водой, вымыли ее, переодели. Всю ее одежду завернули в бумагу с пола – и все сожгли.
Их полевой лазарет попал к махновцам, вернее, банда отступала и вышла как раз на лазарет. Раненых офицеров закалывали штыками. Фельдшера повели на расправу – он просил не трогать жену, так как она в ожидании. Кто-то сказал: «А это мы сейчас посмотрим!» – и распорол ей штыком живот. Потом замучили фельдшера. У Талы был цианистый калий – сестрам милосердия раздали как раз на такой случай. Она носила яд в ладанке на цепочке с крестом. Хотела принять и не смогла. Ее насиловали. Потом пришел их командир и забрал ее к себе. А ночью помог бежать.
Тала рассказывала спокойно, потом вдруг замолчала, будто куда-то провалилась сама в себя. Легли спать вместе под одно одеяло – согревала ей ледяные ноги. Ночью у Талы была истерика.6 августа 1919 г. Преображение
Что еще рассказывала Тала:
Сережа Старовский погиб очень глупо и очень страшно – прямо в санитарном поезде. Стоял в дверях теплушки, высунув голову. В это время шли маневры на станции – вагон резко толкнуло, дверь задвинулась, и ему раздавило шею.
Тала принимала участие в операциях «на челюстях» и «на барабанах», то есть открывала барабан со стерильным материалом или держала челюсти больного при наркозе. Рассказывала, что держать челюсти при трепанации мучение, особенно если голова лежит на боку – пальцы затекают – и как удержать, когда хирург начинает долбить? А их врач еще кричал на нее, если дрогнет голова или если сестра подаст не тот инструмент! Один раз оперировали несколько дней без передышки, а с нее требовали отчета, сколько человек было перевязано, запомнить их количество было невозможно, тогда Тала поставила одну банку с горохом и одну пустую – с каждым перевязанным перекладывала горошину, а потом все пересчитывала.
Расстреливать пленных красных вызывали по желанию. Кричали: «Желающие на расправу!» И сначала шли немногие, а потом все больше и больше. Еще живых добивали прикладами. А перед расстрелом еще специально мучили. Заступаться было бессмысленно. Тала попыталась, а один доброволец, уже немолодой, ей сказал: «Это им за мою дочь».
Уже везде тиф, только не дошел еще до Ростова. Скоро нужно ждать. Вагоны с больными приходилось запирать на ночь: больные в бессознательном состоянии убегали, бродили по станции, кто одетый, кто в одном белье. Помогает только силоварзин, его вливание сразу прекращает болезнь, но при этом уничтожает иммунитет, и можно снова заразиться.
Столько всего надо бы каждый день записывать, но нет ни нервов, ни сил.
Идет война, а я пою. Но я не могу, как Тала, перевязывать раненых. Могу, конечно. Но это могут и сотни других девушек – да, пусть смелых и решительных, а не таких, как я. Нет, я тоже смелая и решительная. И я хочу петь. И я не виновата, что моя молодость пришлась на войну! И другой молодости у меня не будет! И я убеждена, что петь, когда кругом ненависть и смерть, не менее важно. Может, еще важнее.
А я так считаю: если где-то на этой земле раненых добивают прикладами, значит, необходимо, чтобы в другом месте люди пели и радовались жизни! И чем больше смерти кругом, тем важнее ей противопоставить жизнь, любовь, красоту!7 августа 1919 г. Среда Сегодня мы все чуть не взлетели на воздух. Старик Жиров увидел через забор, как мальчишки Панковых играют английским порохом. Он выглядит как макаронина – длинный, с дырочкой внутри, только коричневого цвета. Жиров сказал, что эти макаронины укладывают в снаряды, и они обладают таким свойством: если сжатый воздух, давление – такой порох моментально вспыхивает и стреляет, а если просто поджечь – он сгорит дотла, но никакого взрыва не будет.
8 августа 1919 г. Четверг
Сегодня провели вечер с папой вместе. Мы уже с ним сто лет не разговаривали вот так, как раньше. Я спросила его про Елену Олеговну. Он сказал, что любит эту женщину уже давно, а с мамой они договорились сохранить видимость брака ради нас, пока мы не подрастем. Он пришел забрать остатки своих бумаг. Я помогала ему собирать вещи.
Жаловался на невозможные условия в лазарете. Раненые капризны и позволяют себе многое – приносят вино в лазарет, до глубокой ночи шатаются по городу, горланя песни, и управы на них нет. Что может сделать дежурная сестра, если она их сама до смерти боится? Лекарств нет, хирургические больные, за неимением перевязочного материала, не перевязываются по нескольку дней, операции откладываются со дня на день. Шприц один на все отделение! Уборные загажены, коек настолько мало, что раненые лежат прямо на досках и на полу – укрываются собственным тряпьем. Бедный папа, он так переживает, но ничего не может сделать! Хорошо еще, в городе не началась повальная эпидемия тифа, но ее ждут. Все разворовано – сами нянечки и воруют, забирают все, что можно унести, и уходят в деревни – остаются только заведующие отделениями. Папа добился у градоначальника, чтобы объявили сбор пожертвований, тот напечатал в газетах приказ всем сдать белье для больницы. Принесли – так белье подменяют прачки: вместо белья из прачечной больница получает тряпье. Воруют и пьют спирт, даже несмотря на запах карболки, которую специально добавляют, чтобы его не употребляли для питья!
Хуже всего в отделении для душевнобольных. Их вообще все забыли.
Деньги обещают, но не выдают, папа кормится своей основной специальностью. Горько шутит: «Гонококкам все равно, какая власть на дворе».
Озверели все, даже персонал. Папа рассказал страшный случай. В хирургическом отделении лежала раненая медсестра-большевичка. Надзирательницей была Мария Михайловна Андреева, я ее прекрасно помню, она бывала у нас в гостях. Сын у нее учился в кадетском корпусе и был замучен красными казаками. Раны у той женщины гнили, ей не делали никаких перевязок – Мария Михайловна не позволяла, говорила: «Собаке собачья смерть».9 августа 1919 г. Пятница
Вот уже сказывается успех в «Солее»! Сегодня пригласили петь в «Мозаику»!
Торшин обещал устроить выступление в «Гротеске»! Уже говорил с Алексеевым. Там будут выступать актеры из киевского «Кривого Джимми». Буду на одной сцене с Владиславским, Курихиным, Хенкиным, Бучинской!
Итак, я уже пела в «Дивертисменте» и «Яхте». Сейчас «Солей». Теперь будет «Мозаика»! А еще открылся, наконец, «Буфф» на Сенной! После всех митингов там был сплошной разгром. Зашла туда взглянуть – не узнала! Роскошная отделка зала, уютные кабинеты, электрическое убранство! И там буду петь! Да, буду! И сцена Асмоловского будет моя! И Машонкина! И Нахичеванского! Все сцены – мои! Вот увидите!
Перечитала – и самой смешно стало. Просто Хлестаков какой-то.
Но так хочется!10 августа 1919 г. Суббота
Были с мамой на панихиде по Саше. Прошел год, как его больше нет.
Мама стала в последнее время такой потерянной. Так жалко ее!
Пришли домой и помянули нашего Сашеньку. И мама пригубила, и я.
Вспоминали разное. Как будто все это было в чьей-то чужой жизни. Вспомнили, как Саша тогда вбежал в комнату с криком: «Как, вы ничего не знаете?» Все перепугались, мама схватилась за сердце. Оказалась, что соседская собака ночью родила. Как сейчас вижу: мама идет к буфету, где у нее хранился флакончик с лавровишневыми каплями, мы с Катей и Машей хохочем, бежим смотреть на щенят. А позже в тот день мы узнали, что началась война.
У мамы теперь на ночном столике все время лежит Аввакум. Она то и дело повторяет: «Время приспе страдания. Подобает вам неослабно страдати». Сегодня она сказала, что когда-то эти слова прочитала, и они запомнились, но не поняла. «А теперь все стало так просто: наказание дается не за грехи вовсе, а за счастье. Все имеет свою цену: за счастье – горе, за любовь – роды, за рождение – смерть».
Вспоминали весь тот ужас в прошлом феврале, что мы тогда пережили, когда Саша прятался несколько дней на Братском кладбище вместе с другими студентами и гимназистами из Студенческого полка генерала Боровского, которые не ушли с Корниловым. Несчастные мальчики ютились в склепах. Морозными ночами! Один из них ночью пробрался в город и передал весточку своим родителям, так, по цепочке, дошло до нас. Я ходила к нему, приносила теплую одежду, еду. С узлами идти было опасно, и я обматывалась как можно большим запасом белья, старалась пролезть в какую-нибудь дырку в заборе, чтобы не заметили у главных ворот. Там в отдаленных склепах пряталось много офицеров. Саша рассказал, что один сошел с ума и стал петь – его придушили, чтобы он своими криками их не выдал. Папа через доктора Копия, у которой муж ушел с добровольцами, достал документы, и ночью Саше с несколькими товарищами удалось уйти. Потом кто-то донес, на кладбище устроили облаву и остальных, кого нашли, всех расстреляли.
Кругом шли обыски. Мы сожгли тогда со страху, из-за Саши, много бумаг – и погиб мой дневник.
Мама собрала все наши золотые вещи и закопала в жестяной коробке – а потом мы так и не смогли их найти. Кто-то, наверно, подсмотрел и выкопал. А Сашин новенький велосипед папа – он еще жил тогда здесь – из опасения реквизиций разобрал по частям и рассовал их по разным углам квартиры. Помню, как Саша гордился своим «Дуксом». Они все с папой перед покупкой спорили, что лучше, наш «Дукс» или иностранные «Триумф» или «Гладиатор».
Потом вспомнили с мамой тот обыск, когда ввалились пьяные, злые: «Что вам известно о вашем сыне?» И начался кошмар – со срыванием обоев и взламыванием досок с пола. Еще потребовали чаю – пришлось греть им воду. Об обыске мне до этого рассказывала Тося Городисская, ее брат Петя ушел в Ледяной поход и погиб где-то на Кубани. Когда Тося рассказывала со скрежетом зубов, что и как у них забрали, я только удивлялась такой привязанности к вещам. У нее отец – богатый биржевик. Ведь жить можно и без персидских ковров, и без серебра! Что за несчастье, если люди, которые работали в поте лица и ничего не имели, заберут землю, или дом, или мебель, которую они заслужили всей своей жизнью и которую у них, по сути, украли! Ведь не трудом праведным нажил Тосин отец палаты каменные! Они и сами должны были поделиться или что-то сделать для других – ведь это стыдно жить богато в нищей стране и при этом еще хвастаться своим богатством! И поделом им – возмездие. Ведь гениальный Блок все объяснил в своей поэме! И только когда пришли к нам, я поняла, что дело вовсе не в вещах и не в их ценности. Мама тогда стала упрашивать, плакать, как стали забирать все, что приглянулось, а я поняла: дело в человеческом достоинстве. Лучше стоять и молчать! А спас всех тогда папа. Обыск закончился тем, что они заперлись с ним в его кабинете, и он всех осматривал. А уходя, еще и благодарили: «Спасибо, доктор!»
Эти части от велосипеда и сейчас лежат по всему дому, как их тогда спрятали. И Саша никогда их уже не соберет.11 августа 1919 г. Воскресенье
В первом ряду увидела Забугского. Старик совсем спятил и совершенно опустился. Грязный, помятый, но поджидал меня с букетом цветов. Бедный Евгений Александрович! Как забыть то, что он тогда отчудачил? На его экзамене плыву, а Забугский все время мимо проходил – ничего не спишешь! Бросаю украдкой умоляющие знаки Ляле прислать шпаргалку – и вдруг Забугский незаметно кладет на стол аккуратно сложенный листок. Развернула – а это его почерк! Все решения, все ответы! А после экзамена попросил меня зайти в свой кабинет и стал объясняться в любви и делать предложение!!! И смех и грех!
Какой же он жалкий! И какая я слепая – ничего не видела! Когда он ходил по классу и останавливался у моей парты, дышал прямо в затылок, мне все казалось, что вот он еле сдерживается, чтобы не схватить за косу, отодрать. А он, наверно, хотел потрогать, погладить.
Мои поклонники! Как на подбор! Не знаешь, куда и прятаться!
Чего стоит только тот безымянный мальчик, мой молчаливый пунцовый воздыхатель! Вот уже месяц подкарауливает меня, а подойти боится. Так и хочется приманить его конфеткой и отшлепать хорошенько, чтобы учил уроки, а не занимался глупостями!
А тот дантист с его шедевром: открываете рот – и ни одной пломбы!
А Горяев! Ведь он мне нравился, и еще как! До той самой минуты, пока мы с ним не столкнулись, когда я забежала к папе. Сидит и ждет приема! Увидел меня и позеленел. Что у него там – сифилис? Гонорея? Вот и вся любовь.
Я знаю, что я умею нравиться. Я все время ощущаю на себе эти голодные, жадные взгляды.
Но разве этого я хочу?
Ночью плачу и умираю, а утром встаю опять смелая и сильная. А потом опять ночь и страх. Мне нельзя оставаться одной. Вдруг начинает душить тоска, такая жажда любви, ласки, внимания – что кажется, пойду за первым встречным, кто ласково позовет!
Иногда, очень редко, мне снится Алешенька. И я снова гимназистка, у меня только и есть что эта любовь. Это самые чистые, самые печальные и самые светлые мои сны. Потом хожу как сомнамбула, вырванная из жизни. Испытываю отвращение ко всем мужчинам, неважно, кто рядом. Это, наверно, болезнь. Болезнь прерванной смертью любви. Так и буду, наверно, болеть Алешей всю жизнь.
И тут еще Павел!
Как хорошо, что Алеша этого не видит.
А если видит?12 августа 1919 г. Понедельник
На следующей неделе Павел вернется.
Когда думаю о нем, сердце сжимается от странного ощущения какой-то виновности, какой-то тоски, одиночества и скуки, которые описать невозможно!
Как вылечить его от этой ненужной любви? Чушь! Любовь ненужной не бывает. Но что мне делать? Я хочу ему счастья и мучаю его.
Отчего я его мучаю? Оттого что мне самой плохо.
Иногда мне кажется, что Павел – самый близкий мне друг. Так хочется прижаться к нему, спрятаться у него на груди. А иногда, наоборот, чувствую, что все не так, что это мне чужой, непонятный человек.
Мама говорит: «Зачем ты мучаешь Павла – выходи за него!» Он сделал предложение по-старинному – пришел к моему отцу, поговорил с мамой. Будто они, а не я, решают мою судьбу.
Выйти замуж! За кого-то надо выйти замуж. Надо? Почему надо?
Меня ошеломила его влюбленность. Я сдурела от восторга. Любовь заражает.
Знаю, что буду любить только одного, но этот один не будет им!
Как долго еще могу это выдерживать? А если расстаться, то что со мной будет?