– Как скажете, полковник. Что прикажете делать?
– Пожалте на дыбу, сударь…
– А может быть, можно без дыбы?.. Какой-нибудь детектор лжи… Или, к примеру, подписка о невыезде. Под залог…
– А сколько у вас есть? Чтобы под залог?
– Так подсчитать надо!
– Ну, считайте, считайте, господин Михаил Федорович, только не забудьте из суммы залога вычесть оплату дыбы, заработную плату палача и гонорар великокняжескому костоправу. Чтобы косточки ваши соответствовали скелету в школьном кабинете анатомии.
– Да нет, полковник… Вот чего не надо, того не надо!
– Чего – того?
– Чтобы скелету. В школьном кабинете по анатомии. Не помню в каком году, проник в школу извращенец и хотел из ребра себе женщину сотворить. Дело было в ночи, а извращенец был неофитом по части скелетов и получил от скелета по морде. Потому что скелет был женщиной. А извращенец в темноте, нащупывая ребро, попал меж костей малого таза. Вот и схлопотал по морде. А скелет, в целях сохранения невинности, предпочел покончить с собой, развалившись на части. Потому что проволочки, которыми скреплялись кости, не помню с какого лохматого года, когда он (точнее, она) был гильотинирован (точнее, – ована), проржавели и лопнули во время поисков ребра в районе между костями малого таза…
Полковник с грохотом уронил голову на стол и затих. Только пальцы с тату ЭЛВИС судорожно подергивались, пока не нащупали антикварную чернильницу-непроливайку, памятник старины эпохи тоталитаризма. Тогда вторая рука подняла голову полковника от стола, и пальцы с тату ЭЛВИС вылили в рот полковнику содержимое памятника старины. По кабинету пронесся отчетливый аромат рижского бальзама. Но не «Вана Таллин», а для бальзамирования. Пес одной из ног (рук?) похлопал полковника по щекам, в ответ на что полковник, не открывая глаз, схватил псовую ногу (руку), занюхал ею бальзам и вернулся в служебное состояние.
– И что вы, гражданин Липскеров, сделали с извращенцем и костным артефактом?
– Я, гражданин полковник, ничего с ними не делал. Это все наряд советской милиции в лице лейтенанта Джерри Ги Льюиса, прибывшего на шум из ботанического кабинета, куда он зашел за ботаничкой Кейт Ги Льюис, чтобы сопровождать ее домой. Он-то и доставил извращенца в КПЗ, где его извратил другой извращенец меж костей большого таза.
Полковник опять ударился головой о стол. Пес вытряхнул карандаши из стакана письменного прибора, памятника эпохи раннего застоя, выкинул бумажные розы с остатками траурной ленты из хрустальной вазы, памятника эпохи позднего застоя, налил в стакан воды, памятник эпохи перестройки, и дал глотнуть полковнику. После чего он и помер. Превратившись в памятник эпохи ранней стабильности. Пес достал из-за уха два золотых червонца, памят… ну, в общем, Торгсина и положил полковнику на глаза.
Только мы собрались выйти из кабинета на волю, как из двери напротив вышел джентльмен в хромовых сапогах, гусарском ментике, лосинах, через которые отчетливо просматривался памятник эпохи позднего палеолита, и в резиновых перчатках.
– Кто следующий на дыбу? – спросил он и бросил на меня профессиональный взгляд.
Пес взглядом показал джентльмену на глаза полковника. Джентльмен кивнул, снял с глаз полковника червонцы и, демонстративно закрыв глаза, удалился обратно в дыбную.
Мы с псом тоже намылились соскочить, но тут полковник Элвис открыл глаза и предсмертно прохрипел:
– Что сделали с костями скелета?..
Пес тоже заинтересованно повернул ко мне голову.
– А-а-а… это… первоклассники до сих пор пытаются собрать из него цельный скелет. Но у них ничего не получается. И не получится. Потому что гильотинированный череп уволокла девчонка из 8 «Б», которая готовилась к государственным экзаменам в эмо. С этим черепом она собралась совершить суицид, бросившись в фонтан на площади Ганнибала в Замудонск-Столичном, чтобы либо утонуть, либо разбиться. А за попытками сборки скелета случайно наблюдал турист технического ума из какой-то зарубежности. И через год выбросил на мировой рынок конструктор «Лего».
После этих слов полковник Элвис умер окончательно.
А мы с псом вышли на вокзальную площадь Замудонск-Тверского. И тут пес куда-то пропал. Вот был только что тут, и вот уже его нет только что здесь. Ну, на то он и трехногий, чтобы появляться и исчезать. Это уже было на Стромынке, случилось сейчас, и, полагаю, с этим явлением столкнуся еще не раз. Я обнюхал себя и не обнаружил каких-то сомнительных запахов, кроме традиционного запаха КПЗ. А кто в нашей стране им не пахнет? Многие! Не пахнут! Не нарушай, вот и не будешь пахнуть! Но так могут сказать только враги Великой России. Потому что законы в нашей стране устроены так, что рука сама тянется их нарушить. И людишки, которые их придумали, сами удивляются: что же это мы такое придумали и с какого-такого бодуна. Мучаются, мучаются, мучаются, а потом успокаиваются, что это у нас традиция такая. И то правда. Когда в пятьсот двадцать втором году князь Бибер Всеславич отменил отрубание голов, потому что цельных людей в городище почти не осталось и кто-то же должен хоть что-то, жена его Перис Судиславовна, уже не опасаясь за свою жизнь, практически перестала скрывать адюльтер с кожевником Изяславом. Князь бы это дело и стерпел, но от кожевника в покоях княгини такой запах стоял, что князь после него (кожевника) свой супружеский долг исполнить не мог. А потому и приказал отрубить Перис голову. Потому что баб много, а кожевник в городище был один. И напрасно Перис взывала к закону. И последнее, что она услышала в своей жизни, были слова: «Суровость законов смягчается их неисполнением». А то конституция, конституция…
Так, что я собирался делать?..
А собирался я двигаться в сторону села Вудсток, где обрету вкус молока мамы моей и услышу гудок паровоза, и глаза мои закроются, я раскрою рот в сладком зевке и засоплю, и сквозь сладкий сон услышу, как в носу «потрескивают пленки». Как в том давнем рассказе Юрия Карловича Олеши.
Город Замудонск-Тверской раскинулся передо мной во всей своей красе. По-моему, хорошая фраза… Очень хорошая… Просто прекрасная! В любой роман просится. Вот и допросилась. Куда я ее и помещаю. И встретился мне калика перехожий на мотоцикле «Урал». Но без всяких этих прибамбасов, кожаной куртки в заклепках, шлема с пластмассовым забралом, джинсов и прочей байкеровской атрибутики, кроме татуировки, конечно. В которую этот калика перехожий и был одет. Ну и еще в трусики-стринги и весьма пикантный лифчик. И грудь в этом лифчике тоже была пикантная, и ноги в казаках тоже были пикантные, а о попке я уж и не говорю. Потому что она была на седле, но с двух сторон седла!.. И вообще, этот калика перехожий был женщиной в самом расцвете девичьей красоты. Или девицей в самом расцвете женской красоты. Короче, я не ограничиваю вас в выборе. Как хотите, так и называйте этого калику перехожего. Который, впрочем, мог и не быть каликой перехожим, да и вообще, с чего я решил, что эта девица (женщина) в расцвете женской (девичьей) красоты – калика перехожий?.. А потому что – погружение в эпоху. Да и гусли в колчане за спиной, и лента с неизвестными рунами, охватывающая русые волосы, и губы, алые по происхождению, и глаз голубой, но имеющий в предках косой разрез. И свежесть… Свежесть непроснувшегося утра, новорожденного ручейка, первого стрельнувшего весеннего листика… Словом, гель для тела и волос. Вот такая вот была эта калика перехожая!
Она мигнула одним из глаз, а каким, припомнить не могу, да и вряд ли это имеет отношение к моему повествованию, и я оказался на заднем сиденье мотоцикла.
Руки мои обнимали талию калики, лицо заблудилось в ее волосах, грудь прижималась к ее спине золотистого цвета, и это золото плавилось, вкрадчивыми потоками вливалось в меня, так что тело мое наполнялось этим живым металлом, и грудь раздвигалась, и набухали плечи, а мощные колени в металлических наколенниках сжимали круп коня, а мое мужское упиралось в попку прекрасной наездницы. Такими попками славились девицы в наших лесах и городищах. И за них отцы этих девиц получали от хазар и печенегов дары богатые. И рожали девицы хазарам и печенегам мальцов русых и диких и девчонок диких и русых. И с чем-то таким. И когда половцы откуда-то подоспели, то и им отказа не было. И варягам, и грекам. И мальцы и девчонки приобретали разные черты ото всех понемногу и дали начало нации, которую и стали называть русскими по варяжскому племени русь. И растворились в слове «русь» все племена, и роды, и народы, населявшие земли меж Венедским морем и Понтом Эвксинским.
И мчались мы с каликой перехожей по улицам Замудонск-Тверского городища, среди изб бревенчатых нетесаных, теремов беленых, рядов торговцев съестным припасом и другим товаром для каждодневной жизни, так и растянутой во времени. И среди этих рядов образовалась маленькая поляночка. А сбоку поляночки стояла изба не изба, терем не терем, лавка не лавка. Без окон, без дверей. И зачем стояла, ответа не давала. Стояла себе и стояла, как будто так и принято было у нее. Стоять себе без окон, без дверей, без всякой видимой причины для подобного поведения. Слетели мы с девицей с коня «Урал» и, держась за руки, встали перед избой не избой, теремом не теремом, лавкой не лавкой. Без окон, без дверей, без видимой причины для стояния. Встали перед глухой стеной. Прямо напротив сидевшего возле нее трехного пса.
Линия Джема Моррисона
– И что теперь покажет моя записная книжка? Куда теперь потащит она меня? В какие темные аллеи моего прошлого? Какую часть подкорки ковырнет, чтобы стало по-настоящему тошно, чтобы облокотиться о стенку ближайшего дома и выворачиваться желчью, пока не вспухнут жилы на висках и не затикают какие-то часики на одном из них?
И тут пришел ветер и вырвал листок из моей книжки, и я даже не успел рассмотреть, что на нем написано-нарисовано. И я побежал за ним по улицам моего города, а листок поднимался выше, и я вынужден был подпрыгивать, чтобы ухватить его, а потом и взлететь, чтобы схватить и мчаться за ним сквозь снег и ветер, и звезд ночной полет с тем, чтобы опуститься на парту в 9 «Д» классе 186-й средней школы в одна тысяча девятьсот пятьдесят пятом году…
Был день осенний, и листья с грустью опадали на жестяной наружный подоконник нашего класса. Шел дождь. Какая-то осень выдалась на редкость дождливая… Дождь днем и ночью, днем и ночью, милый, помни обо мне днем и ночью… Ну а раз есть милый, то была и милая. Рядом, вот тут вот, уже два месяца… С тех пор как страна советов с раздельного перешла на совместное обучение. Она рядышком была. Кристи ее звали. А фамилия… Да неважно, какая фамилия… Кто знает, где она сейчас, с кем она сейчас… И человеку, может быть, неприятно узнать, что его Кристи, да нет, товарищи, по будущим временам об этом и говорить даже смешно. Но будущие времена, мои милые, еще не наступили, а девочки школьного пребывания впадали в страшный гнев, если случайно прикоснуться к их груди. Они на секунду безусловно-рефлекторно закрывали глаза – и тут же по морде. А их будущие женихи допытывались, не со сколькими чуваками они барались, а сколько раз целовались. На будущий, пятьдесят шестой год одна из параллельного класса забеременела, ее сразу – из комсомола, а его еще – и из школы. И всех девочек поголовно погнали в женскую консультацию. Конечно, будущие поколения, поколения секса, наркотиков и рок-н-ролла, мне не поверят, но восемьдесят две ученицы десятых классов от «А» до «Д» оказались целками. Поэтому фамилию Кристи я называть не буду, потому что сразу после школы она выйдет замуж за мастера спорта по гимнастике, и незачем ему узнавать, хотя бы по прошествии лет, что его жена в каком-то году пятьдесят пятом целовалась с одноклассником Джемом Моррисоном. Так что обойдемся без фамилий.
И вот мы сидим с Кристи на парте. Рядом. Не то чтобы совсем, а так… И не то чтобы совсем по краям, а так… Что если слегка отодвинуть коленку, то можно и коснуться… Ну не то чтобы совсем… А если она отодвинет, то на секунду… И ох, жарааааа… И такая вот игра на протяжении шести уроков. А иногда, господа, случаются моменты, когда она увлечется какой-нибудь глупостью типа дифференциальных уравнений второго типа и не заметит, что у тебя вся нога уже как бы сроднилась с ее, и такая жарааааа… А потом она попросит у тебя карандащ, и рука об руку, и жараааа-жараааа-жарища… Во всем теле… И… Хорошо, что тогда джинсов не было… А то если к доске… У-у-у-у… То-то будет весело, то-то весело. И вот так оно и получилось.
– Моррисон, к доске!
И тут начинаешь понимать, что брюки школьной формы положения не спасают. Конечно, с одной стороны, гордость! Что ты, как член пионерской организации, всегда готов. А с другой – непонятно, зачем эту пионерскую гордость демонстрировать на уроке алгебры? Будучи комсомольцем. Положение двусмысленное. И я медлю по причине, что моей ноге хорошо в сидячем положении, и чегой-то я буду вставать, да и как встать, если твой, еще недавно тихий-мирный пенис превратился в наглый, рвущийся на волю фаллос. (Термины почерпнуты из украденной у деда книжки «Основы психоанализа».) Поэтому я медлил.
– Моррисон, вы оглохли? – услышал я голос издалека.
И Кристи его услышала.
– Джем, тебя к доске. Ты что, оглох?..
И тут же поняла, что я не оглох. Что моему вставанию из-за парты мешает некая причина. Но поняла, очевидно, не до конца, потому что подняла крышку парты, и тогда уже поняла до конца. (Здесь я мог бы двусмысленно пошутить, но не буду, потому что не смешно.) Кристи попыталась отдернуть ногу, но она не отдернулась, и на ее покрасневшем лице промелькнуло что-то похожее на радость.
– Тебя к доске, – почему-то шепотом, как будто вызов меня к доске был нашим общим секретом, сказала она.
– Я слышу! – во весь голос сказал… Нет, не я…
Это был мой собственный фаллос, сошедший с подсмотренного у деда сборника Обри Бердслея. На Фаллосе красовался костюм-тройка с тесноватыми брюками, по которым было ясно, что перед вами Фаллос во всей своей красоте и мощи. Убранство завершала белоснежная сорочка с пристежным воротничком и галстухом в крупный красный горох. Символ! Вальяжной походкой он проследовал к доске, но остановился у учительского стола и, облокотившись о него, наклонился к учительнице Элле Джейн Фитцгеральд и прошелестел:
– Что угодно, мадемуазель?
Старенькая Элла Джейн вздрогнула, подняла глаза и вскрикнула:
– Джей!
На сей раз вздрогнул я. Потому что Джеем звали моего деда, помощника присяжного поверенного, юрисконсульта Театра Корша, светского кобеля дореволюционной России, когда Замудонск-Столичный еще носил гордое название Москва.
Кристи смотрела на него и не чувствовала, как моя нога прижалась к ее и ощутила спокойное, мирное, ни на что не претендующее тепло. Но что-то было между нами, что-то лишнее, что-то мешало. Я отодвинул ногу, влез в карман и вытащил записную книжку. Она была раскрыта…
Облокотившись на учительский стол, стоял Фаллос Джей Моррисон в гимназической форме, с довольным лицом. Хотя бы чего ему быть довольным, если в кондуите ему только что проставила неуд учительница истории Элла Джейн Фитцгеральд из женской гимназии, замещавшая заболевшего Бинга Джеральда Кросби. А неуд был получен за излишнюю заостренность на половых причинах Троянской войны. Которую Джей протянул к дальнейшим военным событиям существования земного шара и населяющих его народов. Он не забыл упомянуть чрезвычайную половую распущенность Клеопатры; не меньшую распущенность королевы Марго, приведшую к религиозным войнам; влюбчивость Екатерины Великой, побуждавшей ее к завоеваниям земель для оплаты услуг многочисленных фаворитов; о похотливости императрицы Сунь Вынь, из-за которой рухнула династия Минь. Ну и похищение сабинянок тоже не осталось без внимания Фаллоса Джея Моррисона, будущего выпускника юридического факультета Парижского университета, а в более отдаленном будущем – помощника присяжного поверенного.
А теперь я обращу ваше внимание на причины столь экстраординарного поведения моего деда, точнее говоря, с чем оно было связано. Вопрос, заданный ему на уроке истории, был об изобретении паровоза Черепановыми и не имел никакого отношения к вышеупомянутым войнам. И уж каким способом дед перешел к причинно-следственной связи беспринципных соитий, было непостижимым, как ход любой адвокатской мысли. Теперь вы можете задать резонный вопрос: для чего он совершил столь хитрый ход? Ну-ну, спросите… Спросили? Так вот. Когда Фаллос вышел к доске, в класс сунулась голова девочки, которая спросила:
– Мама, я тебя подожду?
Мама, а это была Элла Джейн Фитцгеральд, кивнула. Девочка под заинтересованными взглядами гимназистов прошла и села за свободную парту. Она была очаровательна. Она сошла одновременно с трех открыток: рождественской тысяча восемьсот девяносто шестого года с котенком, немецкой тысяча девятьсот сорок второго года, где устремляла пылкий взгляд на летчика Люфтваффе на фоне «Мессершмита», и советской тысяча девятьсот сорок четвертого, где устремляла пылкий взгляд на старшего лейтенанта ВВС на фоне «Илюшина». И мой дед выкобенивался именно перед ней, раскидывая мысли, почерпнутые из только что появившегося труда австрийского еврея Зигмунда Фрейда, из коего мой юный дед сделал вывод, что все – из-за баб. Что и попытался донести до дочери учительницы истории, которая сидела за его партой и которую звали… Кристи.
Вот так вот получила развитие история, начавшаяся на одной из страниц моей записной книжки и продолжившаяся на другой. С разницей в шестьдесят лет. Но на страничке, пометим ее пятьдесят пятым годом, рядом с Кристи сидел я, а на страничке, пометим ее девяносто пятым годом девятнадцатого столетия, сидел мой Фаллос – Джей Моррисон. А фамилия Кристи, как несложно догадаться, была Фитцгеральд.
И нога Фаллоса прижалась как бы невзначай к ноге Кристи Фитцгеральд, бабушке Кристи из пятьдесят пятого года.
И как-то так получилось, что Фаллос Джей Моррисон-дед договорился с Кристи встретиться на катке сада «Эрмитаж» г-на Лентовского, что существовал в те времена в квадрате, ограниченном Петровкой, Неглинкой, Крапивенским переулком и Петровским бульваром. Играл духовой оркестр Сухаревской пожарной части (в пятидесятые – шестидесятые годы будущего столетия такие оркестры в некоторых музыкальных и околомузыкальных кругах носили название «паровой лабы»). Возили чай, кофий и эскимо. Фаллос с Кристи, держа руки крест-накрест, чертили елочку по льду катка. Пили кофий, облизывали эскимо. Периодически мимо них проносился на новомодных коньках «английский спорт» какой-то смутно-знакомый пожилой господин. Перед скамейкой, на которой сидели Фаллос и Кристи, он резко тормозил. Из-под коньков в лица наших героев летел снег. Они зажмуривались, а когда открывали глаза, господин резал лед уже на противоположной стороне. Крылатка на нем развевалась, как бурка за спиной Чапаева из одноименного фильма. Цилиндр он зачем-то держал на отлете, как будто кого-то приветствовал. И вообще был жутко наглый. Почему – наглый? А кто ж его знает? Вот чувствовалась в нем какая-то наглость. Фаллос начал закипать. Когда Чапаев подъехал к ним в очередной раз и развернулся для торможения, Фаллос встал и подставил ему ногу. Пожилой господин упал перед ними навзничь, несколько раз провернулся на льду и остался лежать на спине.