Портмоне из элефанта : сборник - Григорий Ряжский 19 стр.


— Да ты чего, с Чеченом! — не согласился Грузило. — Чечен, я знаю, сам жидов терпеть не может, чисто антисемит. Я тут видал, он недавно у нас на Подшипниках с одним схватился, чуть не в кровь — еле разняли их. Тот еще орал после на все Подшипники, что писать будет куда надо про эти дела.

— Пиши не пиши, — равнодушно отреагировал Боцман, мельком глянув на Еврея, — всё равно их верх не будет. Больно умничать любят потому что. Вот щас одноглазая жиденят тебе народит — узнаешь.

Еврей налил и снова выпил. А потом глянул на Боцмана совсем по-трезвому и сказал спокойно так:

— А их уже щас верх есть. Какой тебе верх еще надо? Нашенский? Не будет такого верху горемычного. Как не было отродясь, так и теперь не будет. И правильно, что так. Справедливо…

Боцман подозрительно задумался, а Грузило натурально удивился и спросил:

— Так они ж некрещеные, жиды-то. Нехристи. Это что ж получится тогда, а?

Еврей промолчал…

— Эй! — внезапно сказал он и пристально посмотрел мне в глаза. — Проводи-ка гостей отсюдова. — И снова налил только себе.

Я с благодарностью посмотрела в ответ, вышла из комнаты, тут же вернулась обратно, но уже с Грузиловыми башмаками и швырнула их на пол. Швырнула и по-недоброму посмотрела на обоих. Пусть я женщина, пусть даже буду последней сукой, я согласна, но я умею быть благодарной и могу быть защитницей, даже на сносях.

Оба как-то сразу все поняли. Грузило подхватил свою вонючую обувку, Боцман прихватил со стола недопитую бутылку, и они выкатились на лестницу, хлопнув на прощание дверью. И не успела я еще подумать о том, как бы теперь открыть окно и проветрить после них, как Еврей уже распахнул форточку, затем приоткрыл оконную створку, и в жилище наше ворвался свежий воздух. Он пробил квартиру насквозь, самолично отжал форточку на кухне и пронесся мимо нас веселым ветром, веселым и чистым, прихватывая по пути чужие запахи — всех этих боцманов, грузил, подвалов, рынков и гаражей…

Еврей подошел ко мне, обнял и поцеловал по-отечески, в лоб. А потом мы легли спать, как обычно — тесно, в обнимку, голова к голове, тело к телу, душа в душу. И я поняла тогда, что душа у Еврея тоже имеет свой особый запах, другой, не как кожа или ноги, или щетина на лице, — особый…

Про времена валета я к этому дню уже успела забыть окончательно…

…И приснилось мне тогда, я помню, что родились у меня парень и девка, как мы хотели. И я лежу отдыхаю, усталая и счастливая, а Еврей берет на руки парня и бережно так подносит ко мне и прикладывает к груди, к соску. А после так же девку берет и другой сосок ей мой дает. И оба они, близнецы, вкусно так чмокают, а глаза у них еще не видят ничего. Это они только потом видеть начинают, не знаю откуда, но я точно про это знаю, чувствую так. А молока у меня много, просто очень много, оно льется струйками и выливается у них изо рта, потому что они уже насытились, и тогда можно немного поикать после еды. И они это делают по очереди, а Еврей смотрит на них и смеется. И в этот момент я уже не вспоминаю ни про какого Беринга, потому что он уже из другой моей жизни, далекой и прошлой. Эх, Беринг, Беринг…

Так все и вышло. Родились они в самый срок, если отмотать всю историю с Берингом и посчитать как было. Ни раньше, ни позже. И оба крепыши: парень и девка, мальчик и девочка.

— Там решим, — довольно сказал Еврей, — пусть пока просто Парень и Девка побудут…

Пил он теперь в основном один, поэтому пил намного меньше прежнего. Я поначалу порадовалась, но потом заметила, что как-то он стал угасать быстро и часто держаться где сердце. И тогда я тревожно смотрела на него в такие минуты, а он только рукой махал в ответ: не твое, мол, дело, это так… чушь собачья, иди детьми займись лучше…

А сам уходил на подработку, потому что пенсии его нам хватало на совсем короткий отрезок жизни. Но теперь Еврей хотел, чтобы я питалась лучше, из-за детей. Из-за Парня и Девки, близнецов моих, его любимцев. А когда он возвращался, едва приволакивая ноги, то я всегда встречала его у дверей и всегда знала точно, где он добывал на жизнь: если пахло рыбой — то в магазине подтаскивал, если просто морозом — то стоял за кого-то очередь к нотариусу в конце Третьей Подшипниковой, а если приходил пьяный, то не работал вовсе.

В этот день он вернулся поздно, трезвый совсем, с запахом холода — не мороза уже, потому что начиналась весна, и запахи сменились, везде сменились: и в магазине, и на гаражах, и у рынка, и даже в подвале — я-то знала это, как никто, по прошлой своей жизни. Его привели двое мужчин, молодых совсем, культурного вида, какие в том дворе жили, где скамейка с вентиляцией. Я их не знала, я как раз кормила своих в это время. Они помогли ему войти, помялись, сказали что-то про больницу бы хорошо бы, называли его Степанычем почему-то, что-то про нотариуса еще, про очередь: ничего, мол, ничего страшного, бывает, — я ничего не поняла толком, но потом они сразу ушли и прикрыли за собой дверь.

— Ну что, Эй? — тихо спросил меня Еврей и заглянул в здоровый глаз. — Где твой Беринг-то? — Я удивленно посмотрела на него: при чем Беринг-то? Я только подумала об этом, не больше. — А при том, милая, — снова тихо сказал Еврей, — при том, что…

Тут он тихо так и очень медленно, как стоял одетый, начал сползать по стене. Сначала он хотел опереться рукой на ту же стену, наверное, или схватиться за что-нибудь, но у него получилось только приподнять руку и два раза ухватить ею воздух. Я подскочила было, но не успела. Он съехал на пол и остался сидеть так: в вязаной шапочке, с широко открытыми глазами и слегка приоткрытым ртом…

«Пусть поспит, — решила я, — умаялся, видать. Не тот возраст — в очередях за людей сторожить часами. Потом проснется, тогда уж поедим и вместе ляжем, на ночь…»

Еврей проспал в прихожей до самого вечера, почти до ночи, но так и не проснулся…

Не проснулся он и на следующее утро, когда я пришла его проверить в очередной раз. Я слегка тронула его, боясь разбудить. Еврей завалился на бок и продолжал спать с открытыми глазами. Тогда я еще не хотела верить в то, что уже произошло. Слишком все тогда поменялось бы у нас в семье…

То, что он был теперь холодный, меня не смущало, потому что вера моя в счастливое прошлое все еще была значительно сильнее получившегося настоящего, и я все отдаляла это мгновенье и отдаляла. Это самое мгновенье…

Через два дня у меня не пошло молоко, и дети начали орать так, что сердце мое разрывалось на части. Еврей все еще спал на том же самом месте в прихожей. И тогда это мгновенье наступило. И я решилась…

Почему-то мне даже не пришло в голову в первые дни искать помощь на стороне. Теперь я понимаю, что они-то и были для меня самыми страшными. И я знаю почему — из-за моих детей. Из-за наших с Евреем детей. Сына и дочери. Мальчика и девочки, близнецов. Парня и Девки. Я не хотела вновь остаться бездетной. Бездетной вдовой… Эх, Еврей, Еврей…

Молоко у меня снова появилось, и на этот раз его было с запасом. Тогда впервые я попыталась выбраться из жилища. Я и раньше имела трудности с дверными замками. Точнее сказать, не имела никогда с ними трудностей. Помните, я говорила, что подвальные ушки требовалось всего лишь слегка отжать. Здесь все было не так. Я так и не смогла справиться с этим устройством, которое приладил Еврей. Кричать я не умела, это вы знаете. Тогда я снова вернулась туда, где лежал Еврей, где было его тело. И еще раз посмотрела на него, другими уже глазами, глазами женщины, у которой есть молоко в груди. Говоря «глазами», я имела в виду свой единственно видящий орган. Но теперь и его мне хватило с избытком. И тут меня охватила такая невыразимая тоска, такая жуткая и страшная безнадега, что я забилась об эту еврейскую дверь, заколотилась изо всех сил и завыла, как собака. По-настоящему, по-собачьи, ну просто как последняя сучья тварь…

Дверь нашу входную вскрывали менты вместе с водопроводчиком. Еще там были понятые, и я знала, кто они. Знала еще до того, как дверь затрещала и половинка ее откинулась вбок. Они ввалились все сразу, и запахло сырой кожей, суконкой и мазутом. Это если не считать вонючий перегар от Боцмана и Грузилы.

— Стоять всем! — испуганно заорал мент, что потолще. — Никому не двигаться!

— Группу вызывать надо, — по-деловому добавил другой мент, тонкий, — фотографии снимать с места преступления.

Меня они как будто не замечали вовсе. Внезапно водопроводчик уставился прямо в меня и радостно вскрикнул:

— Эй! Да я ж ее знаю, сучару. Она раньше с Берингом хороводила. А теперь, значит, сюда подалась, пакость. К Еврею.

Про гайку ту он, конечно же, не сказал ни слова. Как будто ничего и не было вовсе между нами, никакой подвальной истории.

— Ужас, бля… — прошептал Грузило, протиснувшись вперед.

— Я те говорил… — мрачно произнес Боцман, коротко глянув на тело Еврея, на то, что там оставалось… — Отродье жидовское, — после недолгих раздумий добавил он, отвернув голову в сторону. — Я всем вам говорил. А вы никто не слушали…

— Так это, значит… — внезапно до толстого мента начало что-то доходить. Он медленно развернулся и посмотрел мне в здоровый глаз. — Эй! Это ты, что ли? Ах ты с-с-с-ука!

Я очень удивилась, что он знает мое еврейское прозвище, но вид у мента был такой, что на всякий случай я попятилась ближе к комнате и приготовилась защищаться. Молча приготовилась, как обычно…

Тут не выдержал и второй мент, тонкий.

— Твоя работа, падло? — с едва сдерживаемой злобой процедил он сквозь зубы. — Говори, бля, к тебе обращаюсь!

— Щас! Так она тебе и скажет, — усмехнулся водопроводчик. — Я ее раз в подвале у нас застукал с кобелем ее, так она так на меня посмотрела — я подумал, в глотку мне щас вцепится, не меньше. А Беринг — тот совсем полоумный, тот вообще убить может заживо.

— Протокол осмотра делать будем, — строго сообщил присутствующим толстый в погонах. — Ничего не трогать, пройдемте туда, — он кивнул в сторону комнаты, где спали дети. Наши с Евреем детки, близнецы, девочка и мальчик, брат и сестра.

Первым вошел водопроводчик и сразу увидал сопящих во сне Парня и Девку.

— Ишь какие! — развязно усмехнулся он. — Сразу видать, еврейские. Прав был Боцман — чисто жидята.

— В приют отправим, — по-деловому информировал тонкий в погонах, — а эту, — он кивнул на меня, — покамест в отделение. Там пусть начальство решает, в камеру ее или куда еще.

— А зачем в приют? — возразил Грузило. — Я одного возьму и Боцман одного. Мы ж бездетные. Этой же все одно кранты теперь, — он тряхнул головой в мою сторону, не оборачиваясь, — а детки какие-никакие, хоть такие, — товарный залог имеют. Глянь, крепыши какие.

Он взял Парня за шкирку и поднес его к груди. Другой рукой сделал козу и повел ее ему навстречу. Парень сладко зевнул, и тут из-под него потекла струйка и пролилась прямо по Грузиловому рукаву.

«Так тебе и надо, урод, — злорадно подумала я. — Сказано было: ничего не трогать».

Если б не законники в шинелях, я бы, конечно, этого не потерпела.

— Положите на место, — распорядился тонкий, — и присядьте пока.

Сам же он привычно зыркнул по сторонам и тут же обнаружил Евреев паспорт. Да его и искать было нечего — валялся на буфете рядом с бумажной Богоматерью. Тонкий раскрыл и зачитал:

— Трошкин Ефим Степанович! — Потом вгляделся и присвистнул. — Надо же, ему всего-то пятьдесят четыре было, — он оглянулся в коридор и протянул, — а по виду не ска-а-а-жешь. Я думал, за семьдесят…

— А где он теперь, вид-то? — почесав шею, спросил Боцман. — Это не вид уже, а сплошь анатомия. Говорил я… — Он оборвал мысль на середине, махнул рукой и равнодушно умолк.

Толстый в это время строчил протокол.

— Я закончу сейчас, — обратился он к тонкому, — давай пока пакуй всю эту братию, а то эксперты прибудут, чтоб не путались тут с ними.

Слово «пакуй» мне отдаленно было знакомо, но не настолько, чтобы я могла осознать его применительно к моим детям. И когда тонкий мент подхватил Еврееву кошелку и сунул туда поочередно сначала Парня, а потом и Девку, я все поняла с окончательной ясностью…

До меня он добраться не успел. Я прыгнула прямо на него, пытаясь пробиться к детям. Тогда он увернулся, но как-то неловко, потому что совершенно не ожидал от меня подобной яростной прыти. Я воспользовалась его замешательством и накинулась опять, теперь уже ухватив его за руку по-настоящему. Он заорал, как резаный. Но я повисла на нем и не выпускала руку. Другой мент вскочил от протокола и тоже заорал на всех других:

— Ну, хули вы смотрите?! Бейте ее, паскудину, отрывайте!

А сам быстро расстегнул кобуру на поясе — я даже успела моментально ощутить, как резко запахло кожей, толстой такой, дубленой, и ружейным маслом, — выхватил оттуда железную дуру, размахнулся и со всей силы саданул мне по голове. Но саданул не больно, по косой. Да я и не чувствовала боли никакой в этот момент — только запах грудного молока и сладкой мочи — запах моих деток: мальчика и девочки, наших с Евреем близняшек. Сзади навалился водопроводчик и тоже заорал:

— Эх, бля, разводной не прихватил, не знал!

В общем, оторвали они меня. Но не оттащили. Я пролетела сверху на пол, там они меня распластали, но голову, хорошо, не перехватили. И тогда я подобралась всем телом, напружинилась, как дикий зверь, и сделала последнее, самое верное движение — вперед, к милицейской ноге. И я ее достала. А достав, вцепилась в нее поверх ботинка зубами. Вцепилась из последних сил и сжала челюсти, как только могла сжать, почти до конца. И пока другой мент передергивал затвор своей железяки, я все-таки успела насладиться получившимся хрустом кости и ощутить кровавый вкус своего врага, нашего с Евреем врага. Кровь эта была теплой и приторной, не как у Еврея. У Еврея, когда я обгладывала ему лицо, кровь была холодной и безвкусной. И уже не красной. Потому что Еврей мне был не враг, а наоборот. Он был мне спаситель, друг и муж. Не как раньше был Беринг, а как теперь стал он — человек. Человек, который спас меня и вместе со мной — наших с ним детей, мальчика и девочку, которым нужно есть, потому что Еврей хотел, чтобы они выросли большими и сильными…

Это было последним, о чем я успела подумать, потому что первая пуля, разорвав мне спину, вонзилась в позвоночник и переломила его надвое, не в середине, а ниже, чуть ближе к хвосту. Второй выстрел я уже не слышала…

…Мне про это рассказал потом Еврей. Он рассказывал, как все было, медленно, не торопясь, и подкладывал к моим соскам поочередно Парня и Девку. А потом он перекладывал Девку дальше, к другому, полному еще соску, а Парня перекладывал на Девкин, недовысосанный, но все еще молочный. Потому что Парень был сильный и сосал лучше, помогая себе обеими лапами. А Еврей глядел на него и радовался, и говорил, что так и должно быть на свете, — мужик должен быть всегда сильней и уступать женщине, потому что он — мужик: хоть — человечий, хоть — собачий, не важно, так ведь, Эй? И от него ничем больше не пахло, только душой. Той самой, как тогда…

От выстрелов щенки в кошелке проснулись и заскулили по-голодному. Мертвую суку оттащили в прихожую и положили рядом с телом Ефима Степановича Трошкина, хозяина квартиры. Толстый милиционер нашел тряпку и стал перетягивать тонкому ногу ниже колена, чтобы остановить кровь внизу. Боцман, Грузило и водопроводчик тупо наблюдали за оказанием мер первой помощи пострадавшему блюстителю порядка и думали каждый о своем. Толстый закончил и сказал:

— Сейчас протокол поправлю по факту, как было, и подпишете тогда.

— Слышь, милиция, — задумчиво произнес Боцман, — я одного жиденка серьезно заберу, не в шутку. У Еврея все одно нет никого на наследство. А так — пропадут они. Точно пропадут…

— И я возьму, пожалуй, — тоже задумчиво сказал водопроводчик, — дочка давно собаку просит, а я все не знал, какую лучше. А теперь знаю… — он кивнул в сторону прихожей, — мне такую породу во как по жизни надо. Потому что верная… — Он резанул рукой по горлу.

— На себе не показывай! — оборвал его Грузило. — А вообще, дело говорите… — с готовностью подхватил он разговор. — Беринг перед летом на Кизлярке объявится, мы ему щеняр тогда предъявим, на опознание. Сынов…

— Там девка одна, я видел, когда паковал, — дал дополнительные сведения мент, который был с тряпкой ниже колена.

— Тоже нормально, — обрадовался почему-то Грузило, — для такой верности девка всегда лучше. Где расписаться-то, начальник?..

Портмоне из элефанта

— Вторая хирургия, вторая хирургия! Кушать! — отпечаталось где-то в замутненном сознании.

— Обед, хлопчики! — вдруг отчетливо услышал он сквозь пелену остатков сна и открыл глаза.

Через распахнутую дверь палаты девушка в белом халате, пятясь, вкатывала громыхающую тележку с алюминиевыми столовскими кастрюлями, на которых аляповато белой масляной краской было выведено: «Каша», «Первое», «Для хлеба». Пахнуло знакомым еще по детству запахом — сочетанием кускового хозяйственного мыла, непромытой общепитовской металлической посуды и остатков еды, приготовляемой при обильном использовании главного уничтожителя вкуса — комбижира, хранящегося в холодильных шкафах в виде желтоватых оковалков с заветренными прогорклыми краями. Он улавливал этот запах каждый раз, попадая в зону пищеблоков: пионерлагерного — в детстве, летом, школьного — зимой, и уже потом, через годы — институтского, все пять лет его родной Плехановки. В последующие годы, по мере взросления и продвижения по службе, запах этот постепенно улетучивался, забывался и окончательно исчез из памяти к концу восьмидесятых — когда его совершенно забили и практически свели на нет другие запахи и звуки новой чумовой жизни, свалившиеся на головы и ноздри столичного потребителя. Произошло это сразу же по истечении первой недели после принятия и опубликования закона о кооперации, в 1987-м.

Назад Дальше