1 августа поэт тем же путем, через Шулаверы, каким выезжал в июне на фронт, возвратился в Тифлис.
Тифлис — шумный, веселый, полный гомона, рева верблюдов, лая собак, цоканья конских копыт, выкриков чарвадаров[2] и тулухчи[3], русской, грузинской, армянской речи — встретил его. Из густых виноградников, что раскинулись вокруг старой крепости, неслись звуки зурны, дудуки и ритмичный бой дооли. Это гуляли молодые люди в чохах и шелковых бешметах, которым весело жилось под горячим тифлисским солнцем, в окружении разгульных и беспечных приятелей-кутил. Им не было дела ни до войны с Турцией, ни до того, что их братья, грузинские конные дружины, в это самое время где-то под Байбуртом дерутся с турецкими войсками.
Остановившись на квартире Вольховского на Инженерной улице, поэт, отдохнув, отправился к генерал-губернатору Стрекалову доложить о своем возвращении. Пушкин знал, что Стрекалов по приказанию Бенкендорфа ведет неусыпное наблюдение за его жизнью, делами, разговорами и перепиской. Генерал-губернатор любезно встретил поэта, рассыпался в комплиментах и тут же, в своей канцелярии, приказал открыть бутылку «Аи», которую якобы «берег только на случай большого торжества». Распили по бокалу, наполнили еще.
— Когда и чем, какой божественной элегией обрадуете нас, ваших почитателей? Теперь, когда побывали в боях, увидели силу русской армии, познакомились с офицерами и солдатами, которыми столь победоносно командует наш военный гений, новый Александр Македонский, — Стрекалов даже прослезился, — наш чудо-полководец граф Эриванский?
— Кое-что написал, есть наброски и законченные стихи… большего пока ничего… Пока здесь, — улыбаясь и показывая на лоб, ответил Пушкин.
— Разумеется, все будет со временем, но начинайте, Александр Сергеевич, с графа. Он так любит ваши стихи, многие знает наизусть, уважает и оберегает вас, как и покойного вашего тезку Грибоедова.
По лицу Стрекалова трудно было понять, говорит он серьезно или с иезуитской любезностью подносит пилюлю. Но настороженный Пушкин светски-корректно отвечал:
— Я ценю расположение ко мне графа. Ведь не будь доброй руки и помощи Ивана Федоровича, я не смог бы побывать не только в Действующей армии, но даже и у вас в Тифлисе.
Стрекалов хитро глянул на поэта и переменил разговор.
— Что думаете делать после подвигов бранных?
— Съездить к Чавчавадзе в Кахетию, побывать в Кара-Даге, повидать Орбелиани, выпить с ними несколько кварт доброго цинандальского, записать напевы грузинских песен и… обратно в Тифлис. Пробуду здесь еще дней семь-восемь, отдам несколько визитов, сделаю наброски того, что бродит в голове, но еще, подобно мутному вину, не осело на дно, а затем назад, в Россию.
— Очень хорошо. Вы будете нашим общим гостем, а, значит, и моим тоже… Посетите меня, пообедаем вместе. Кстати, где вы остановились, Александр Сергеевич?
— У Вольховского.
— Очень хорошо, он человек благонамеренный, хотя и несколько нелюбим графом… Вы не заметили сего?
— Нет, да и не мог… Меня не интересуют такие сюжеты.
— Конечно, конечно… А из дворянства местного кого особо чтить изволите? Здесь есть достойные люди, — продолжал Стрекалов.
— Андроникова, Чиляева, Орбелиани, Санковского, поэта Мирза-джан Мадатова.
— Это кутилу-то?.. Нугу? Что нашли в нем любопытного, Александр Сергеевич? Бабник, пьяница, мот, сочиняет какие-то дурацкие песни, а простой народ потом орет их на улицах и базарах. К тому же развратник, связался с этой стихотворкой… Ашик-Пери…
— Прелестная женщина! — улыбаясь, вставил Пушкин.
— Развратница, как и он… Не советую вам видеться с ними. К тому же вы, верно, не знаете, что этот самый Мирза-джан Мадатов был наперсником и правой рукой в кутежах и оргиях Ермолова, да, да, этого самого «солдатского отца», как любят именовать его многочисленные поклонники, притаившиеся здесь.
Пушкин чувствовал, как острые, пытливые глазки Стрекалова ощупывают его.
— Он отличный поэт, и Алексей Петрович, вероятно, ценил в нем именно это…
— Бродяга, кинто, вот он кто, и упаси вас бог говорить о нем благосклонно в присутствии графа… Вы очень расстроите графа и повредите себе в его мнении. Да, а потом, когда вернетесь из Кахетии в Тифлис и закончите местные дела, зайдите попрощаться. У меня будет просьба к вам. И помните, дорогой наш Пушкин, что мы на Кавказе, уже август, а бывали случаи, когда в конце августа выпадали снега, заносило Крестовый перевал, могут пойти обвалы, тогда Военно-Грузинская станет непроезжей… Как бы не застрять… — покачивая головой, предостерег губернатор.
— О, нет!.. Я проеду Крестовый перевал раньше, думаю в двадцатых числах августа быть во Владикавказе. Надеюсь, зима и обвалы пощадят меня, — с усмешкой отвечал Пушкин.
— Вот и хорошо. Там, за хребтом, уже Россия, и вы будете располагать собой, как захотите, — облегченно вздохнул Стрекалов, видя, что поэт понял его намек.
— Я остановлюсь на Кислых Водах, попью лечебные и горькие воды, поезжу по горам, побываю в казачьих станицах, а там через Ставрополь в Москву, — вставая, сказал Пушкин.
— Очень хорошо. Так как-нибудь пообедаем вместе, а перед отъездом заходите по нужному, серьезному делу, — многозначительно сказал губернатор.
Пушкин, почувствовал себя свободнее, когда вышел от него на яркую, шумную, залитую солнцем улицу.
Если свернуть с Николаевской улицы по направлению к Сололакам, то сразу же на углу, у дома генерала Эристова, можно увидеть неширокую вывеску: «Ресторация господина Кесслера». Это была в те дни лучшая ресторация в городе, в котором почти вся ресторанная торговля сосредоточилась в руках нахлынувших из России немцев-колонистов. Эти колонии: Анефельд, Елизаветфельд, Куки — полукольцом окружали город. Лучшие маслоделы, ремесленники, мелкие механики, пунктуальные, аккуратные лакеи и камердинеры выходили из этих колоний. Уже работали два пока небольших, но бойко торговавших пивоваренных завода Адольфа Ветцеля и Ганса Дитериха; появились и колбасные заведения, отличные кондитерские Иоганна Нуса и Франца Гене. Словом, выходцы из Баварии и Швабии под шумок, с благословения Паскевича, мечтавшего немецкими руками обрусить и оевропеить край, захватили отличные земельные участки вокруг Тифлиса и городскую торговлю. Грузины, по своей давней традиции ставшие поставщиками сырья, продуктов, вина и рабочей силы, тоже стремились из Карталинии, Кахетии и даже Имеретии в Тифлис. И только армяне успешно и прочно отстаивали свои торговые и коммерческие позиции, сопротивляясь немцам-колонистам.
Пушкин в сопровождении Бориса Чиляева, капитана Нижегородского полка Зубова и князя Валико Палавандашвили поднялся на бельэтаж ресторана господина Кесслера и вошел в растворенные двери. Ничего пышного, подобного санкт-петербургским ресторанам, тут не было. Ковер на полу, другой свисал со стены, яркий палас прикрывал дверь, две-три картины в типично немецком стиле — охота бюргеров и дворян на оленей в лесах Силезии да высокое зеркало с подставками и четырьмя канделябрами по бокам — вот все, что украшало переднюю ресторана. На вешалке, тоже типично немецкого образца, с десятком больших и малых крючков, над которыми виднелись рогатая голова оленя и выведенная золотом надпись: «Готт мит унс», висели две-три накидки и летняя военная шинель. Две треуголки, цилиндры и папахи были аккуратно развешаны на крючках.
— Вот мы и в обители герра Кесслера, — сбрасывая на руки швейцару, крепко сложенному, со слегка посеребренными временем бакенбардами, крылатку, сказал Пушкин. Он не спеша снял цилиндр, отдал его и кизиловую с серебряным набалдашником тросточку и, продолжая рассказывать собеседникам, с удовольствием посмотрел на швейцара. Что-то располагающее было в его лице и глазах: то ли достоинство, с которым он держался, то ли спокойная, точная, воинская четкость движений. Он без тени угодничества принимал вещи от господ офицеров, зашедших в ресторан. А скорее всего, два Георгиевских креста, медаль на георгиевской ленте и другая «За храбрость» на анненской, а может, все это, вместе взятое, произвело на Пушкина благоприятное впечатление.
— Старый солдат, вояка, видно, не раз глядевший в глаза смерти, — сказал он, кивая швейцару.
— Как же выглядит Алексей Петрович? Здоров ли? Ведь сюда доходят разные слухи, — спросил Чиляев, продолжая прерванный разговор.
— Здоров, крепок наш Ермолов, — улыбаясь, отвечал Пушкин. — Я просидел у него часов около четырех, пообедал, выпил с ним и чихиря, и цимлянского… За вас тоже пили… Любит, не забыл он Кавказ.
Швейцар, вешавший чью-то фуражку, вздрогнул.
— А когда ты видел его? — спросил Зубов.
— Совсем недавно, в мае… Заезжал к нему в деревню, он сейчас в Орловской губернии проживает, собирается переехать в Москву, что-то пишет, какие-то записки, кажется, о походе в Дагестан и Чечню в девятнадцатом году…
— Старый солдат, вояка, видно, не раз глядевший в глаза смерти, — сказал он, кивая швейцару.
— Как же выглядит Алексей Петрович? Здоров ли? Ведь сюда доходят разные слухи, — спросил Чиляев, продолжая прерванный разговор.
— Здоров, крепок наш Ермолов, — улыбаясь, отвечал Пушкин. — Я просидел у него часов около четырех, пообедал, выпил с ним и чихиря, и цимлянского… За вас тоже пили… Любит, не забыл он Кавказ.
Швейцар, вешавший чью-то фуражку, вздрогнул.
— А когда ты видел его? — спросил Зубов.
— Совсем недавно, в мае… Заезжал к нему в деревню, он сейчас в Орловской губернии проживает, собирается переехать в Москву, что-то пишет, какие-то записки, кажется, о походе в Дагестан и Чечню в девятнадцатом году…
— Вашескородие… вы это об Лексее Петровиче сказываете? — делая шаг к Пушкину и застывая на месте, спросил швейцар.
Поэт обернулся, удивленный его срывающимся голосом.
— Да. А ты, служивый, знал его?
Остальные молча наблюдали за старым солдатом.
— Да как же… вашескородие… отца-командира не знать-то… Семь лет вместе были. Эти два креста они навесили мне… Как их здоровье, как бог милует его высокопревосходительство? — забыв и о ресторации, и о гостях, и о том, что его слышат остальные, быстро заговорил швейцар.
— Как твоя фамилия, солдат? — дружелюбно спросил Пушкин.
— Унтер Елохин…
— Ну пойдем, Александр Сергеевич, — трогая за рукав поэта, позвал драгунский капитан. — Тут ведь у Алексея Петровича столько осталось почитателей, что тебе дня не хватит рассказывать о нем.
— Сейчас, сейчас, — ответил Пушкин. — А что, Елохин, ты очень любишь своего генерала?
— Жизнь положу за Лексея Петровича. Вы, вашескородие, видать, хорошо знаете его и почитаете, ежели заехали навестить Лексея Петровича в деревню. Да и как не любить, — со вздохом сказал унтер, — человеком меня сделал, из пьяниц в люди возвернул, от крепости освободил, вот Егория самолично на грудь навесил…
— За что он у тебя? — поинтересовался Чиляев.
— За Дагестан, за поход в горы и за разгром Сурхая, — поглаживая бакенбарды, ответил солдат.
— А второй? — спросил Пушкин.
— За Лисаветполь, когда мы Аббаса с его персюками вконец разогнали… Палец там оставил, — показывая четырехпалую ладонь, сказал Елохин. — Ваше высокоблагородие, барин, — просящим, умоляющим голосом продолжал он, — у меня два человека в жизни, как два крыла у птахи, это — Лексей Петрович и, может, знаете, штабс-капитан Небольсин, Александра Николаич. Оба они как свет для меня, умирать буду, а последний вздох за них… Я о чем осмелюсь просить вас, барин, — уже совсем по-деревенски оказал солдат, — сделайте милость, доставьте старику радость, зайдите, не погнушайтесь, до нас с женой… Мы тут недалече свою хату, садок, кунацкую имеем… кур, гусей, поросят развели… Зайдите завтра, я слободный от работы буду, поишьте у нас щей добрых русских али борщ с помидором, чего сами схотите, гуся или утку и там оладьи с медком… Вам, вашескородие, все равно обедать в городе надо, а мене радость, об Лексей Петровиче, его жизни скажете, а-а? Сделайте так, и я за вас бога молить буду, вместе с Лексей Петровичем и Небольсиным в молебны впишу, а? Барин, добрая душа, господин… — Он замялся.
— Пушкин. Какой я тебе барин да еще высокородие? А вот за то, что добро помнишь и любишь Алексея Петровича, обещаю тебе, кавалер и герой, завтра в два, — Пушкин подумал, — нет, в три часа приду к тебе обедать, только уговор — не один, а вот с ними, — он обвел рукой улыбавшихся спутников.
— Милости просим… господа, рады с женой будем! — сияя от восторга, закричал унтер.
— …И второе: борщ, щи, огурчики и гусь пускай будут твои, а вот кахетинское, чачу и еще какое-нибудь зелье прихватим мы. Согласен, солдат? Да как тебя зовут-то? — хлопая по спине счастливого унтера, спросил, смеясь, Пушкин.
— Лександра.
— Значит, тезка, меня Александром Сергеичем… А теперь говори, где живешь, и жди нас завтра ровно в три пополудни.
— Тут недалечко, как от штаба корпуса, так направо через Патриаршу площадь, а там по Инженерной улице до Карабинерского проулка, а на нем и моя хата… Елохина, унтера, все знают, там сад из вишенья да яблок, опять же инжир, виноград — сразу найдете, — прощаясь с гостями, сказал унтер.
Когда Пушкин и его друзья расселись за столом, а немец-официант принес им дымящийся суп, капитан спросил:
— А что ты, Пушкин, серьезно обещал этому унтеру?
— Больше, чем кому-либо другому, и вас прошу пойти со мной… Человека, который так почитает Ермолова, так помнит добро, оказанное ему, обмануть и подло и недостойно. А потом, друзья, мне осточертели восточные пити и немецкие кюхен-супен, хочется своих, российских щей или борща со свининой и томатом…
Он выпил бокал цинандали и принялся за «немецкий кюхен-супен».
Жена Елохина, Мавра Тимофеевна, хотя и не очень верила в то, что знатные господа «из Петербурга» и тифлисские офицеры пожалуют к ним, но, привыкнув беспрекословно подчиняться сначала первому мужу-фельдфебелю, скончавшемуся три года назад, а теперь второму мужу, Саньке, зарезала гуся, ощипала двух петушков, купила на базаре сазана, только что выловленного из Куры, и, гремя посудой, с утра начала готовить обед.
Тушинский сыр, помидоры, разная зелень от цицмады до тархуна, баклажаны стояли на столе в ожидании гостей.
— А что, приедет ли твой важный господин, не обманет ли? — тревожась за пышное угощение и видя, как волнуется муж, раза два спросила Мавра.
— Приедет, человек верный, раз к Лексею Петровичу вхож и дружен. Ермолов знает, с кем дружбу водить, — не без самодовольства ответил старый солдат, явно намекая на свою близость к Алексею Петровичу.
Судя по опрятному виду дома, по тому, как велось хозяйство Маврой Тимофеевной, по чистой кунацкой (домик был разделен на две половины, так, как строили их казаки и горцы на Северном Кавказе), по множеству кур, галдению индюшек, гусей, уток, по блеянию овец, доносившемуся из сарая, построенного за небольшим густым садом, было ясно, что Елохин жил крепкой, зажиточной жизнью, что наконец-то забулдыга-солдат, бывший крепостной помещика Салтыкова, обрел сытую, спокойную жизнь.
Вдова фельдфебеля карабинерного полка вместе с домом, садом и кое-каким достатком, оставшимся от покойного мужа, принесла Саньке маленького трехгодовалого сына, которого, как своего, полюбил Елохин. Все, что когда-то казалось недостижимым и невозможным, было у него, и старый солдат каждую субботу ходил к вечерне, вознося молитвы за рабов божиих Алексия и Александра, открывших ему на старости лет обеспеченную, спокойную жизнь.
Соседи, тоже из отставных солдат, женатых на переселенных в Закавказье русских бабах, уже знали, что у Елохиных ожидаются гости — знатные и чиновные люди. Поминутно то одна, то другая соседка якобы случайно, ненароком выбегала во двор, бросая любопытствующие взгляды через плетень и сквозь садовые заросли, пытаясь разглядеть, кто же прибыл к унтеру.
Около трех часов дня загремели колеса, послышались голоса, смех, оживленный говор, и поспешивший на шум Санька со счастливой улыбкой распахнул ворота.
— Милости просим, вашескородие, господин Пушкин, — кланяясь и пропуская гостей во двор, говорил он.
— Здравствуй, старик, здравствуй, ермоловский герой, — похлопал его по плечу Пушкин.
За ним шли друзья: полковник Дорохов, офицеры Ханжонков и Сухоруков, которых на свой страх и риск отпустил из Действующей армии генерал Остен-Сакен «по болезни зубов в город Тифлис, сроком на 14 дней», на самом же деле, чтобы проводить Пушкина, вскоре уезжавшего в Россию; одетый в адъютантский мундир подполковник Чиладзе, ротмистр Андроников, за которым трое слуг-грузин несли на табахах различную еду, а еще двое — бурдюки с вином.
— А это уж особо, этим почтим нашего Алексея Петровича, пожелаем ему здоровья и долгой жизни, — доставая из возка три бутылки шипучего цимлянского, сказал Пушкин. — А-а, хозяюшка, будем знакомы, — пожимая руку счастливой, растерявшейся Мавре Тимофеевне, продолжал он.
За ним в кунацкую пошли остальные гости, провожаемые застывшими у своих плетней соседями.
— Хозяюшка, корми нас обедом сразу, — сказал Пушкин, когда они расселись за столом в чистой горнице. — Сейчас, — он взглянул на брегет, — без двадцати три, а в половине пятого за нами заедет князь Чавчавадзе, и мы поедем в Кахетию.
— Батюшка, все готово, барин хороший. И борщ, и гусь, и курятинка, — засуетилась Мавра Тимофеевна.
Елохин и Пушкин разливали по стаканам вино, гости ели, весело, оживленно и шумно, переговариваясь. Чиладзе запел «Мраволжамиер», Андроников подтянул; Пушкин, не зная слов застольной, дирижировал.
— Хорош борщ! Я такого не едал со дня выезда из Москвы, дай-ка еще, хозяюшка, — попросил Ханжонков.