Буйный Терек. Книга 2 - Хаджи-Мурат Мугуев 3 стр.


Елохин и Пушкин разливали по стаканам вино, гости ели, весело, оживленно и шумно, переговариваясь. Чиладзе запел «Мраволжамиер», Андроников подтянул; Пушкин, не зная слов застольной, дирижировал.

— Хорош борщ! Я такого не едал со дня выезда из Москвы, дай-ка еще, хозяюшка, — попросил Ханжонков.

— Со сметанкой, вашесокблагородие, и вот с красным перцем, — посоветовал Санька, почти ничего не евший, старавшийся обслужить гостей.

— Да садись с наши, служивый, а то так и не успею рассказать тебе о Ермолове, — пригрозил Пушкин, и унтер, усевшись на краешек табурета, не пропуская ни слова, слушал рассказ гостя о том, как посетил он в деревне Ермолова, как выглядит опальный генерал, о его жизни и воспоминаниях, связанных с Тифлисом и Кавказом; о друзьях, оставленных здесь.

— Почитай, никого уж не осталось, — грустно сказал Санька. — Их превосходительств Вельяминова и Мадатова уволили отседа, тех, кто воевал вместе с Лексей Петровичем, не жалуют. Все новые, а что за народ — неизвестно, одно только видим: чужие они для Капказу, ничего не знают про него…

— Узнают, поживут — познакомятся, — миролюбиво сказал осторожный Сухоруков, отбывавший здесь наказание за косвенное участие в мятеже 14 декабря.

— Оно, конечно, так… да время идет, а в горах, сказывают, Кази-мулла опять бунт затеял, многих наших посек, в Дагестане крепости не то две, не то три изничтожил… — качая головой, промолвил Санька.

— Да, там дела пока что трудноваты, не то, что с турками… А воюют горцы хорошо? — поинтересовался Пушкин.

— Дюже крепко, вашсокбродь, господин Пушкин. Я с персюками воевал, с туркой схлестнуться бог дал, с французом дрался, а эти ку-у-да покруче да отчаянней будут… И то сказать, мы их уничтожать пришли, так чего ж они хорошего от нас ожидают…

— Ты прав, философ, — согласился Пушкин, с сочувствием глядя на Елохина.

— А как же… Заяц и тот за свое дитё на волка с когтями кидается, а ведь то люди… У них и свой бог, и своя жизнь, и свои дела обозначены, а мы на них со штыком да пушками. А что, вашсокбродь, разве нельзя с ими по-другому, по-хорошему? — вдруг спросил он.

— Можно бы, коли б сами иными были, — тихо молвил Пушкин.

Санька вздохнул и утвердительно кивнул.

— Говорят, турка мира запросил, правда это? — осмелилась спросить и хозяйка.

— Правда. Начались переговоры, — ответил Чиладзе.

— Дай-то бог поскорее замириться, всем легче будет, — перекрестилась Мавра Тимофеевна.

Пили много, даже Санька, давший слово не пить, не выдержал и осушил две чепурки красного.

— Александр Сергеич, барин, господин Пушкин, когда возвернетесь в Расею и опять увидите Лексей Петровича, — попросил он, — не позабудьте, сделайте божескую милость, скажите ему про меня, про мое семейство, про добрую, хорошую жизнь в Типлиси и спасибо ему от мене, — он низко поклонился.

— С радостью передам. А теперь выпьем цимлянское за Ермолова, за то, чтоб долго жил, и за людей, которые не забыли и помнят его, — предложил Пушкин.

Зашипело красное донское, и все, вместе с хозяйкой, стоя выпили за Ермолова.

— Странный и сложный он человек, — раздумчиво сказал Ханжонков.

— Чем именно? — поинтересовался Пушкин.

— В одном лице и просветитель, связанный с обществом, покровитель сосланных сюда декабристов и в то же время жестокий, беспощадный каратель, причинивший много горя невинным людям.

— Вашсокродие, их высокопревосходительство за Расею старался, солдата любил, жить ему помогал, — не сдержался Елохин.

— То-то и оно, что русским он помогал и был отцом солдатским, а вот горцам, персиянам и другим… — вмешался в разговор Чиладзе, но, махнув рукой, смолк.

— Друзья, оставим политику Нессельроду и истории и выпьем за процветание края, за то, чтоб скорее кончилась война и все, живущие и здесь, и за хребтом высоких гор, обрели мир и стали б трудиться для родины и общего блага, — поднял бокал Сухоруков.

Инцидент, вызванный словами Ханжонкова, был забыт, и только Санька, недовольный порицанием действий своего кумира, неодобрительно поглядывал в сторону гостя, но выпитое вино, непринужденное веселье, доброе отношение к хозяевам скоро вытеснили из его памяти эту маленькую обиду.

В четверть пятого за забором палисадника застучали колеса, послышались храп коней, какие-то голоса. Пушкин глянул на часы.

— Полковник наш аккуратен, как и подобает начальству.

Все шумно поднялись с мест.

— Може, еще с полчасика прогостите и его высокблагородию в дорогу следует… — начал было Елохин.

— Нет, воин, спешим. У меня еще сто неоконченных дел, а на днях — в Россию, — ответил Пушкин.

В горницу вошел Чавчавадзе, сопровождаемый племянником, капитаном Ростомом Вачнадзе, и молодым, подтянутым, в щегольской черкеске хорунжим горского полка. Это был младший сын генерала Бенкендорфа, прикомандированный к казачьему полку, отошедшему после боев на отдых.

Во дворе горнист заиграл «сбор». Этот шутливый призыв рассмешил всех.

Пушкин и Чавчавадзе поблагодарили хозяев за гостеприимство и, выпив за русскую армию, направились к возкам и линейкам, ожидавшим их у ворот.

— Будь спокоен… Как только попаду в Москву, передам от тебя Алексею Петровичу поклон и солдатское спасибо, — усаживаясь в возок, пообещал Пушкин.

— А коли встренете Лександра Николаича Небольсина, так ему тоже скажите, до конца моих дней…

Дрожки, возок и конные, сопровождавшие отъезжающих, рванули с мест, и слова Елохина потонули в шуме, пыли и нестерпимом августовском зное тифлисского лета.


Спустя шесть дней Пушкин уже ехал по Военно-Грузинской дороге в Пятигорск и Кислые Воды, где намеревался отдохнуть и подлечиться после своего путешествия в Арзрум.

За день до отъезда генерал-губернатор Стрекалов устроил в честь поэта великолепный ужин, на который было приглашено до пятидесяти человек «лучшего общества» города.

Во Владикавказе поэт снова остановился у коменданта крепости полковника Огарева, который по-дружески предупредил его, что бывший на вечере у губернатора Стрекалова адъютант военного министра полковник Бартоломеи донес в Петербург о близости отношении между ссыльными и опальными декабристами и генералами Остен-Сакеном, Раевским, Вольховским и Муравьевым.

— Ты встречался и был с ними близок, Александр. Будь готов ответить о своих встречах Бенкендорфу.

Помимо этого предупреждения Огарев посоветовал Пушкину не очень задерживаться на Кислых Водах и своевременно вернуться в Петербург, так как обстановка в столице становилась неблагоприятной для упомянутых им генералов.

— По слухам, Паскевич намеревается отчислить от корпуса кое-кого, а иных при помощи Петербурга уволить в запас, — прощаясь с Пушкиным, сказал Огарев.

На Водах Пушкин провел три недели и через Екатериноградскую и Ставрополь возвратился в Россию.

В Москве он прочел парижский номер «Журналь де Деба», в котором была напечатана статья, где говорилось, что Паскевич — бездарный, пустейший и взбалмошный царский фаворит, загребающий всю боевую славу руками талантливых русских генералов Муравьева, Сакена и Раевского.

«…Теперь, когда русско-турецкая война заканчивается и Паскевич может обойтись без этих способных и прославленных генералов, он создает интриги, ведет безобразную против них кампанию и даже позволил себе арестовать и отрешить от должности генерала Сакена…»

Значит, предупреждение Огарева было обоснованным, и обеспокоенный Пушкин, не задерживаясь в Москве, поспешил в Петербург.


Александр Христофорович Бенкендорф, друг Николая I и шеф жандармов, крайне сухо принял явившегося к нему Пушкина. Не подавая поэту руки и не предлагая сесть, Бенкендорф сказал:

— Требую от вас точных объяснений. Кто разрешил вам отправиться в Арзрум, находящийся за границей, в то самое время когда вам известно было, что выезд за пределы Российской империи вам категорически запрещен государем? А во-вторых, вы позабыли, милостивый государь, что согласно указания, данного вам ранее, вы обязаны предупреждать меня о всех ваших выездах и путешествиях, даже в пределах России. Государь император крайне недоволен вашими самочинными действиями и приказал мне передать вам выговор.


Немного спустя в Петербург прибыли отставленные от войск Кавказского корпуса генералы Муравьев, Сакен и Раевский. Русско-турецкий мир был заключен, и Паскевич уже не нуждался в упомянутых генералах.

Глава 2

Лето и осень этого странного года были удивительными. И старики-горцы, и старожилы-казаки не помнили такого жаркого лета и такой сухой осени.

Последний дождь выпал на поля казачьей линии в начале июня, затем на землю легла засуха. Зной не спадал даже ночью. Высохли ручейки и речушки, Терек в ряде мест обмелел настолько, что его можно было переходить вброд. Потрескавшаяся земля, бледная, жухлая, поникшая зелень, леса с чахлыми деревьями, изнемогающие от жары люди, ослабевший скот — все изнывали без дождя.

Последний дождь выпал на поля казачьей линии в начале июня, затем на землю легла засуха. Зной не спадал даже ночью. Высохли ручейки и речушки, Терек в ряде мест обмелел настолько, что его можно было переходить вброд. Потрескавшаяся земля, бледная, жухлая, поникшая зелень, леса с чахлыми деревьями, изнемогающие от жары люди, ослабевший скот — все изнывали без дождя.

И казаки, и горожане, и горцы с надеждой поглядывали на небо, на голубое, без облачка, лазоревое небо и переводили взоры на иссохшуюся, выжженную солнцем желто-пыльную землю.

По станицам ежедневно шли молебны, народ с иконами и хоругвями, со святыми дарами и песнопениями выходил в поле. Священники в полном облачении молили бога о дожде…

Не прекращалась лишь сторожевая служба. Так же, как и раньше, на вышках стояли посты, а на курганах блестели штыки солдатских дозоров, и конные разъезды по утрам уходили из станиц подстерегать непрошеных гостей.

И в горах опасались неурожая. Абрикосовые и сливовые сады, раскинувшиеся вокруг аулов, захирели. Мычал голодный, не всегда напоенный скот. Даже на высоких перевалах и альпийских лугах солнце сожгло траву.

И русские, и горцы ожидали чего-то грозного, какого-то наказания божьего.

— Наслал господь за грехи наши, — говорили священники.

— Прогневили аллаха мы… пошли против адатов и власти… — говорили муллы, озираясь, шепотом, боясь, как бы слова их не дошли до слуха мюридов и имама.

Прибывшие из-за Дербента торговые люди рассказывали со страхом, что вся Шемахинская губерния подверглась разорительному опустошению налетевшей из Ирана саранчой. Тучи зеленых насекомых опустились на и без того чахлую, изможденную засухой зелень и за двое суток уничтожили все сады и посевы охваченных ужасом людей.

— Божье наказание! Аллах гневается на нас, мы отворачиваемся от пророка и творим неугодные ему дела, — говорили одни. — Только через газават вернется к нам господня милость. Имам Гази-Магомед, да будет он благословен вечно, еще год назад предупреждал, что аллах накажет правоверных за то, что они забыли ислам, торгуют с русскими, не чтят шариат и священную войну.

Некоторые осторожные и рассудительные люди возражали, покачивая головами: ведь засуха и саранча одинаково пагубно сказываются и на землях, заселенных русскими.

— Посевы казаков тоже горят, а прожорливая нечисть до последнего листа сожрала за Дербентом все, что посеяли и русские, и мусульмане.

Но говорилось это не всякому, с оглядкой, так как мюриды имама жестоко карали всех, кто сомневался в пророчествах Гази-Магомеда.

Сам Гази-Магомед никогда не выступал ни с какими предсказаниями, наоборот, он с негодованием отвергал их, и тем не менее слухи о чудесах, творимых имамом, о предзнаменованиях и таинственных видениях, которые якобы являлись ему, кружили головы горцам. Кто распространял эти слухи, от кого исходили они — никто не знал, да и не интересовался этим, но все верили, что пророк в лице Гази-Магомеда прислал на землю своего святого, доверенного вождя, которому предстоит великая миссия освободить Дагестан и Чечню от русских и изгнать казаков и солдат со всего Кавказа.

В последних числах июля в станице Червленной, крепости Грозной, в Моздоке, Ищерской, Мекенской, Науре, Старогладковской, Каргалинской, Кизляре ясным воскресным утром одновременно зазвонили колокола. Во всех церквах служилась ранняя обедня, с амвонов священники, вздымая руки к небу, умоляли господа простить «люди своя» и послать на землю дождь. Служки, дьяконы и хоры пели молитвы, кадили ладан, исступленно молились люди, падая ниц и стеная, опускаясь на колени и до боли в суставах отбивая поклоны.

Поначалу стройные роты солдат, стоявших отдельно от баб, горожан и казаков, смешались. Молящиеся слились в единую толпу. И дети, и старики, и женщины кто в праздничных одеждах, кто в рубище и босиком, в слезах и плаче взывали к божьему милосердию, моля о дожде, о прощении и спасении людей. Каялись в несуществующих грехах, в несодеянных преступлениях, обещали исправиться, жить в добре и христианских добродетелях… Что-то средневековое и мрачное было в стенаниях и самобичеваниях охваченных религиозным экстазом людей.

Однако не все плакали и молились. Дежурные сотни стояли за станицами, караулы — в поле, посты — на сторожевых вышках, а заряженные на всякий случай пушки охраняли крестные ходы и молитвенные песнопения.

Атаманы станиц принимали участие в крестных ходах, в то время как начальники частей, отдельские и полковые командиры зорко и внимательно следили за тем, чтобы солдаты и казаки были своевременно уведены из неистовствующих толп.

Так прошло воскресное утро 27 июля 1829 года по всей левой Терской и части Дагестанской линиям.


Полковник Волженский, командир Гребенского казачьего полка, подполковник граф Стенбок-Фермор, двое офицеров: ротмистр Головин и поручик Всеволожский, — не казаки, петербургские светские люди, переведшиеся на Кавказ «на ловлю счастья и чинов», с нескрываемой иронией и праздным любопытством взирали на взбудораженную крестным ходом, молением, поповскими речами и выкриками кликуш толпу.

— А вдруг добрый боженька раскроет небеса, нашлет тучи и разверзнутся хляби небесные? Ведь возможно ж такое, ну, как случай, совпадение… Воображаю, что тогда будет в душах этих полудикарей! — пожимая плечами, сказал Стенбок.

— Как раз то, что необходимо нам. Если завтра или послезавтра пойдет дождь, я с моими гребенцами смогу пройти весь Дагестан, всю Чечню, — покручивая ус, сказал Волженский. — Ведь это ж небесное знамение, божье благословение и помощь свыше! Мои гаврилычи и федотычи полезут на рожон…

— Палка о двух концах, — возразил Всеволожский. — Вчера лазутчик докладывал барону, что в горах тоже идут моления аллаху о дожде. Целые аулы выходят на плоскость, постятся до вечерней звезды, молят пророка и имама ниспослать дождь… Вы представляете, как эти фанатики воспримут небесные хляби, если наши казаки и бабы потеряли головы и ополоумели от молитв и поповских речей?!


На берегах Койсу толпился народ. Здесь были жители десятков аулов: из Гуниба, Цудахара, Гимр, Ахульго, Салтов, из района Гумбета, отовсюду. Были аварцы, кумыки, лаки, чеченцы. Поодаль от мужчин, группами, почти в безмолвии, толпились старые и молодые женщины, дети. Конные горцы подъезжали, спешивались, вливались в толпу. Молодежь отводила в сторону копей.

Близость Койсу, этой бурной, порою бешеной реки, чуть охлаждала раскаленный воздух. Даже здесь, высоко в горах, было душно. Жар не спадал, и люди, одетые в шубы, черкески и папахи, потные, разгоряченные, с тоской посматривали на небо. Оно было безоблачным и синим, беспощадным и знойным. Только далекие снежные вершины еще поили влагой обмелевшую Койсу.

От толпы отделились четыре почтенных человека с полуседыми бородами, двое в чалмах, другие — в высоких тавлинскнх папахах. Мужчины и женщины, без умолку сетовавшие на нескончаемую жару, засуху, на божий гнев, смолкли. Старики подошли к присмиревшей реке, необычно тихой, обмелевшей настолько, что обнажились груды камней, обломков гранита и валунов на ее полувысохшем дне.

— Правоверные! — поднимая руки над головой, зычно крикнул один из челмоносных стариков. — Пусть все, кого это касается и кто страдает от божьего наказания, молчат и слушают нас.

Притихли даже дети, и только чуть-чуть позванивала Койсу, стиснутая валунами, да шурша ссыпались с гор мелкие камни.

— Аллах отвратил от нас свои милости за наши грехи… Мы прогневили его, чем — знает каждый, так как свои грехи мы держим в тайне, внутри себя. Но есть и общий грех, касающийся всех, это — безбожие, неисполнение обрядов, пренебрежение к шариату, боязнь газавата и неверие в него. И горе тем, кто не поймет этого божьего предостережения, тем, кто эту засуху и бедствия считает случайностью. Нет, это бог наказывает нас за то, что мы мало приносим ему жертв и плохо помогаем имаму и священному делу газавата.

Он потряс руками и закрыл ладонями лицо. Все в скорбном страхе слушали его.

— Аллах! Аллах… Алла! — послышались голоса.

— Я вижу, вы истинные мусульмане и имам не ошибается в вас, — продолжал старик.

— Я-аллах! Алла-ах!! — опять стоном пронеслось над толпой.

— А теперь сделаем так, как делали наши деды, как исстари просили они у бога дождя, — произнес второй старик в чалме. — Мы, старые люди, еще не забыли этого и помним, как наши отцы отгоняли злых духов и шайтана и как небо проливало дождь на иссохшую землю.

Он шагнул вперед и, став возле большого валуна, полусвисавшего к Койсу, вымыл в воде руки, затем негромко, не торопясь, прочел молитву, глядя поверх воды в сторону востока, туда, где белели снежные хребты Аварских гор.

Все молчали, женщины, не мигая, смотрели на него, дети замерли на местах.

Назад Дальше