и вновь на срастившихся ребрах
следы переломов болят.
720
Настырный сон – хожу в проходе,
на нарах курят и галдят,
а я-то знаю: те, кто ходят,
чуть забывают, что сидят.
721
В пыли замшелых канцелярий,
куда я изредка захаживал,
витают души Божьих тварей,
когда-то здесь усохших заживо.
722
Страдал я легким, но пороком,
живя с ним годы беспечальные:
я очень склонен ненароком
упасть в объятия случайные.
723
Тоску, печаль, унынье, грусть,
угрюмых мыслей хоровод —
не унимай, Господь, но пусть
они не застят небосвод.
724
Всегда в удачно свитых гнездах,
как ни темны слова и лица,
совсем иной житейский воздух,
чем в доме, склонном развалиться.
725
Когда устал, когда остыл,
и на душе темно и смутно,
любовь не фронт уже, а тыл,
где безопасно и уютно.
726
В игре, почти лишенной правил,
чтоб не ослабло к ней влечение,
Творец искусно предоставил
нам пыл, азарт и помрачение.
727
Увы, чистейшей пробы правда,
поддавшись кличу боевому,
как озверевшая кувалда,
подряд молотит по живому.
728
По всем векам летит булыжник,
и невозможно отстраниться,
а за стеклом – счастливый книжник
над некой мудрою страницей.
729
Сейчас пойду на именины,
явлю к напиткам интерес,
и с ломтем жареной свинины
я пообщаюсь наотрез.
730
В России всегда в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей – не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.
731
Что было в силах – все исполнили,
хоть было жить невыносимо,
а долгий свет несвойствен молнии,
за то, что вспыхнули, спасибо.
732
Не зря, упоенно сопя и рыча,
так рабской мы тешились пищей:
я музу свободы вчера повстречал —
она была рваной и нищей.
733
Мне ничуть не нужен пруд пейзанский,
мне не надо речки и дождя,
я колодец мой раблезианский
рою, от стола не отходя.
734
Что-то никем я нигде не служу,
что-то с тоской то сижу, то лежу,
что-то с людьми я не вижусь давно,
всюду эпоха, а мне все равно.
735
Все, что в душе носил – изношено,
живу теперь по воле случая,
и ничего не жду хорошего,
хотя упрямо верю в лучшее.
736
Нетрудно обойти любые сложности,
в себе имея к этому готовность:
мои материальные возможности
мне очень помогли возжечь духовность.
737
Вполне терпимо бытие,
когда с толпой – одна дорога,
а чтобы гнуть в судьбе свое,
его должно быть очень много.
738
Держусь я в стороне и не устану
посланцев отгонять, как нудных пчел,
враждебному и дружескому стану
я стан моей подруги предпочел.
739
Навряд ли в Божий план входило,
чтобы незрячих вел мудила.
740
Поэтессы в любви прихотливы
и не всем раскрывают объятья,
норовя про плакучие ивы
почитать, вылезая из платья.
741
Не потому ли я безбожник
и дух укрыт, как дикобраз,
что просто темен, как сапожник?
Но он-то верует как раз.
742
Нытью, что жребий наш плачевен
и в мире мало душ родных,
целебен жирный чад харчевен
и волокнистый дым пивных.
743
Она грядет, небес подмога:
всех переловят, как собак,
и ангелы – посланцы Бога
отнимут водку и табак.
744
Мы эпоху несли на плечах,
и была нам не в тягость обуза,
но, по счастью, увял и зачах
пыл пустого таскания груза.
745
Кто без страха с реальностью дружит,
тот о ней достовернее судит:
раньше было значительно хуже,
но значительно лучше, чем будет.
746
Томит бессонница. Уснуть бы
и до утра не просыпаться;
а мирового духа судьбы —
мне вовсе по хую, признаться.
747
Порою мне ужасно жалко,
что льется мимо звон монет;
есть ум, энергия, смекалка,
но между ними связи нет.
748
На кривой не объедешь кобыле
некий дух, что везде неспроста:
есть поэзия – музы там были,
но интимные мыли места.
749
После юных творческих метаний
денежным тузом бедняга стал;
призраки несбывшихся мечтаний
часто воплощаются в металл.
750
Ясен дух мой, и радость чиста,
снова жить я хочу и готов,
если текст мой выходит в места,
где чужих я не вижу следов.
751
Книжек ветхих любезно мне чтение,
шел по жизни путем я проторенным,
даже девкам весь век предпочтение
отдавал я уже откупоренным.
752
Творцы различаются в мире растленном
не только душевным накалом,
но службой убийцам, но службой гиенам,
а те, кто помельче, – шакалам.
753
Не ждешь, а из-за кромки горизонта —
играющей судьбы заначка свежая —
тебе навстречу нимфа, амазонка,
наяда или просто блядь проезжая.
754
Меня оттуда съехать попросили,
но я – сосуд российского сознания
и часто вспоминаю о России,
намазывая маслом хлеб изгнания.
755
К любому подлому подвоху
идя с раскрытыми глазами,
Россия в новую эпоху
вошла со старыми козлами.
756
Люблю я этот мир порочный,
хотя вполне готов к тому,
что некто в некий час урочный
погасит свет и включит тьму.
757
Все, что хочешь, отыщется тут —
вонь помоев и запахи вечности,
на обочинах жизни растут
голубые фиалки беспечности.
758
Ни с кем не успевая поделиться,
я часто оборачиваюсь вслед:
любовь на окружающие лица
бросает мимоходом легкий свет.
759
Можно очень дикими согреться
мыслями, короткими, как искра:
если так разрывно колет сердце —
значит, я умру легко и быстро.
760
Я не был ни настырен, ни назойлив,
я свято блюл достоинство и честь:
глаза и уши зала намозолив,
я тихо плелся выпить и поесть.
761
Я не люблю азарт гадания,
потом печаль, что ждал вотще,
грядет лишь то без опоздания,
о чем не думал вообще.
762
Все грязное, больное и гнилое,
что в рабстве родилось от унижения,
сегодня распустилось в удалое
гуляние российского брожения.
763
Я безрадостный слышу мотив,
у меня обольщения нет,
ибо серость, сольясь в коллектив,
обретает коричневый цвет.
764
Прикинутого фраера типаж
повсюду украшает наш пейзаж,
он даже если только в неглиже,
то яйца у него – от Фаберже.
765
Да, уже мы скоро все там
соберемся, милый мой,
интересно только – светом
или гнилостью и тьмой?
766
Грустно щиплет все живое
личную струну,
даже ночью каждый воет
на свою луну.
767
Куча у меня в моем дому
собрано различного всего,
многое – бесценно, потому
что совсем не стоит ничего.
768
Ползет мой текст весьма порой со скрипом,
корявый от избытка низкой прозы;
Бог даст, я напишу уже постскриптум:
жалею, что сбылись мои прогнозы.
769
Небо медлит, если даже благосклонно,
и не надо ждать от засухи дождя,
справедливость торжествует неуклонно,
просто пару поколений погодя.
770
Всегда одним и тем же знаменит:
плетя с евреем рядом жизни кружево,
еврея не любил антисемит
сильнее, чем еврей того заслуживал.
771
Из беды, из несчастья, из горя
выходя (тьфу-тьфу-тьфу) невредим,
обретаешь повадку изгоя,
а чуть позже – становишься им.
772
Душа, устремляясь в гастроль
к родившейся плоти намеченной,
порой попадает на роль,
где стать суждено искалеченной.
773
Дешевыми дымили папиросами,
Вольтерами себя не объявляли,
но в женщине с культурными запросами
немедля и легко их утоляли.
774
Среди всемирного банкротства
любых высоких слов и фраз
родство душевного сиротства
любовью связывает нас.
775
Коварство, вероломство и корысть
игру свою ловчат настолько точно,
что глотку нынче могут перегрызть
без боли, анонимно и заочно.
776
Разум по ночам – в коротком отпуске,
именно отсюда наши отпрыски,
и текут потоки малолеток —
следствие непринятых таблеток.
777
Попавши в сочетание случайное,
слова имеют свойство обрести
внезапное согласное звучание
у смысла в собирающей горсти.
у смысла в собирающей горсти.
778
Во мне видна уже до дна
ума канистра;
не бойся старости, она
проходит быстро.
779
Когда к какой-нибудь давалке
я устремляю взор непраздный,
эфир, ласкающий фиалки,
в тот миг меня грубей гораздо.
780
Ни в чем и никому не подражатель,
не сын и не питомец горных высей,
по духу я скорее содержатель
притона беглых слов и блудных мыслей.
781
Сноровка ослабла, похвастаться нечем,
я выпить могу очень мало за вечер,
и тяжко настолько в душе с бодуна,
как будто я на хуй послал колдуна.
782
Наследье рабских лет весьма типично:
сноровка в разбегании по норам,
отвычка рисковать, решая лично,
и навык петь согласным подлым хором.
783
Ткань жизни сожжена почти дотла,
в душе и на гортани – привкус терпкий,
уже меня великие дела
не ждут, а если ждут, пускай потерпят.
784
Блаженны те, кто не галдя,
но собственным трудом
из ветра, света и дождя
себе возводят дом.
785
У мудрых дев – поплоше лица
и вся фигуристость – не броская,
а крутозадая девица
зато умом обычно плоская.
786
Кичлив и шумен, мир огромный
на страшный сон порой похож,
я рад, что в угол мой укромный
он даже запахом не вхож.
787
С подонством, пакостью и хамством
по пьесе видясь в каждом акте,
я все же с дьявольским упрямством
храню свой ангельский характер.
788
День за день устает и, вечерея,
он сумеркам приносит теплоту
печально умудренного еврея,
готового к уходу в темноту.
789
Загадка, заключенная в секрете,
жужжит во мне, как дикая пчела:
зачем-то лишь у нас на белом свете
сегодня наступает со вчера.
790
Я с утра томлюсь в неясной панике,
маясь от тоски и беспокойства —
словно засорилось что-то в кранике,
капающем сок самодовольства.
791
Приличий зоркие блюстители,
цензуры нравов почитатели —
мои первейшие хулители,
мои заядлые читатели.
792
Вокруг супружеской кровати —
не зря мы брак боготворим —
витает Божьей благодати
вполне достаточно троим.
793
Я всю жизнь сомневаюсь во всем,
даже в собственном темном сомнении,
размышляя о том и о сем,
сам с собой расхожусь я во мнении.
794
Кто пил один и втихомолку,
тот век земной прожил без толку.
795
Бесплотные мы будем силуэты,
но грех нас обделять необходимым,
и тень моя от тени сигареты
сумеет затянуться горьким дымом.
796
Вкусил я достаточно света,
чтоб кануть в навечную тьму,
я в Бога не верю, и это
прекрасно известно Ему.
797
Не чересчур себя ценя,
почти легко стареть,
мир обходился без меня
и обойдется впредь.
798
Легковейная мыслей игра
кровь и смерти родит регулярно,
все хотят в этой жизни добра,
но его понимают полярно.
799
У памяти в углах – целебный мрак,
упрятаны туда с умом и вкусом
те случаи, когда я был дурак,
то время, когда был я жалким трусом.
800
Так тяжко, словно у небес
я нахожусь уже в ответе,
а за душой – сожженный лес
или уморенные дети.
801
В какую ни кидало круговерть,
а чуял я и разумом и носом:
серьезна в этой жизни только смерть,
хотя пока и это под вопросом.
802
Наплывы закатного света
текут на любимые лица,
уже наша песенка спета,
и только мелодия длится.
803
Обгусевшие лебеди
Вступление 1-е
Прекрасна улица Тверская,
где часовая мастерская.
Там двадцать пять евреев лысых
сидят – от жизни не зависят.
Вокруг общественность бежит,
и суета сует кружит;
гниют и рушатся режимы,
вожди летят неудержимо;
а эти белые халаты
невозмутимы, как прелаты,
в апофеозе постоянства
среди кишащего пространства.
На верстаки носы нависли,
в глазах – монокли, в пальцах – мысли;
среди пружин и корпусов,
давно лишившись волосов,
сидят незыблемо и вечно,
поскольку Время – бесконечно.
Вступление 2-е
В деревне, где крупа пшено
растет в полях зеленым просом,
где пользой ценится гавно,
а чресла хряков – опоросом,
я не бывал.
Разгул садов,
где вслед за цветом – завязь следом
и зрелой тяжестью плодов
грузнеют ветви, мне неведом.
Далеких стран, чужих людей,
иных обычаев и веры,
воров, мыслителей, блядей,
пустыни, горы, интерьеры
я не видал.
Морей рассол
не мыл мне душу на просторе;
мне тачкой каторжника – стол
в несвежей городской конторе.
Но вечерами я пишу
в тетрадь стихи,
то мглой, то пылью
дышу,
и мирозданья шум
гудит во мне, пугая Цилю.
Пишу для счастья, не для славы,
бумага держит, как магнит,
летит перо, скрипят суставы,
душа мерцает и звенит.
И что сравнится с мигом этим,
когда порыв уже затих
и строки сохнут? Вялый ветер,
нездешний ветер сушит их.
Белеет парус одинокий
Это жуткая работа!
Ветер воет и гремит,
два еврея тянут шкоты,
как один антисемит.
А на море, а на море!
Волны ходят за кормой,
жарко Леве, потно Боре,
очень хочется домой.
Но летит из урагана
черный флаг и паруса:
восемь Шмулей, два Натана,
у форштевня Исаак.
И ни Бога нет, ни черта!
Сшиты снасти из портьер;
яркий сурик вдоль по борту:
«ФИМА ФИШМАН, ФЛИБУСТЬЕР».
Выступаем! Выступаем!
Вся команда на ногах,
и написано «ЛЕ ХАИМ»
на спасательных кругах.
К нападенью все готово!
На борту ажиотаж:
– Это ж Берчик! Это ж Лева!
– Отмените абордаж!
– Боже, Лева! Боже, Боря!
– Зай гезунд! – кричит фрегат;
а над лодкой в пене моря
ослепительный плакат:
«Наименьшие затраты!
Можно каждому везде!
Страхование пиратов
от пожара на воде».
И опять летят, как пули,
сами дуют в паруса
застрахованные Шмули,
обнадеженный Исаак.
А струя – светлей лазури!
Дует ветер. И какой!
Это Берчик ищет бури,
будто в буре есть покой.
Бородино под Тель-Авив
Во снах существую и верю я,
и дышится легче тогда;
из Хайфы летит кавалерия,
насквозь проходя города.
Мне снится то ярко, то слабо,
кошмары бессонницей мстят;
на дикие толпы арабов
арабские кони летят.
Под пенье пуль,
взметающих зарницы
кипящих фиолетовых огней,
ездовый Шмуль
впрягает в колесницу
хрипящих от неистовства коней.
Для грамотных полощется, волнуя,
ликующий обветренный призыв:
«А идише! В субботу не воюем!
До пятницы захватим Тель-Авив!»
Уже с конем в одном порыве слился
нигде не попадающий впросак
из Жмеринки отважный Самуилсон,
из Ганы недоеденный Исаак.
У всех носы, изогнутые властно,
и пейсы, как потребовал закон;
свистят косые сабли из Дамаска,
поет «индрерд!» походный саксофон.
Черняв и ловок, старшина пехоты
трофейный пересчитывает дар:
пятьсот винтовок, сорок пулеметов
и обуви пятнадцать тысяч пар.
Над местом боя солнце стынет,
из бурдюков течет вода,
в котле щемяще пахнет цимес,
как в местечковые года.
Ветеринары боевые
на людях учатся лечить,
бросают ружья часовые,
Талмуд уходят поучить.
Повсюду с винным перегаром
перемешался легкий шум;
«Скажи-ка, дядя, ведь недаром...» —
поет веселый Беня Шуб.
Бойцы вспоминают минувшие дни
и талес, в который рядились они.
А утром, в оранжевом блеске,
по телу как будто ожог;
отрывисто, властно и резко
тревогу сыграет рожок.
И снова азартом погони
горячие лица блестят;
седые арабские кони
в тугое пространство летят.
Мы братья – по пеплу и крови.
Отечеству верно служа,
мы – русские люди,
но наш могендовид
пришит на запасный пиджак.
Кухня и Сандалий
Все шептались о скандале.
Кто-то из посуды
вынул Берчикин сандалий.
Пахло самосудом.
Кто-то свистнул в кулак,
кто-то глухо ухнул;
во главе идет Спартак
Менделевич Трухман.
Он подлец! А мы не знали.
Он зазвал и пригласил
в эту битву за сандалий