— Да, да, твоя правда, дорогой Амирхан, — поддерживает его Хромой Усман. — У нас, когда потухнет в очаге огонь, можно за угольком или спичкой к соседу руку протянуть, а там умирать будешь — соседа недокличешься.
Очень приметные, броские в такие минуты черты лица у Амирхана. И первое, что вспоминаешь, глядя на него, это чубук-трубку с изображением человеческой головы: лицо у него сплющенное, с выдающимся вперед носом, крючком свисающим над тонкой верхней губой, и подбородком, который будто стремится коснуться кончика носа. К этому надо добавить маленькие, с искоркой, зеленые глаза. Внешний облик Амирхана не будет полным, если не представить его с перочинным ножом в правой руке и берцовой кистью вареной баранины в левой… Ох, с каким наслаждением он выковыривает, срезает куски мяса с кости и ест. Это единственное удовольствие Амирхана.
— Знаю я эту новую городскую жизнь, — говорит он. — Бывал в городах, новостей там хоть мешки наполняй… Люди в одном большом доме живут десятки лет и друг друга не знают.
— В одном доме — и не знают друг друга? — удивляется Мухтадир. — Что же это за люди? Пещерные, что ли? Вот не думал, что я так скажу.
— А если поздороваешься утром с незнакомцем, тот тебя за сумасшедшего сочтет.
— Вот какие времена пришлось нам пережить, люди добрые… — говорит долго молчавший Ашурали. — Но ничего, я одно скажу: на все воля всевышнего, мы еще посмотрим, чем все это кончится! На все воля аллаха! Запомните это!
А что остается говорить старикам перед неизбежностью перемен. Раньше, быть может, они еще могли позволить себе сказать: «Все в нашей воле». Но вот когда страшная очевидность перед глазами, они с печалью пополам произносят: «На все воля аллаха! Запомните это!» Что ж, вспомнили сказанные Ашурали слова; никто, конечно, не предполагал, что слова эти со временем станут пророческими и представится возможность восхвалить его способность предвидения. «На все воля всевышнего».
Может быть, под всевышним многие подразумевают солнце? Что может быть лучше, чем солнечный день, когда небо нежно-голубое, когда все напоено весной, все пробуждается, прибавляется бодрости.
На все воля солнца.
И может быть, правы были фараоны, чьи пирамиды всегда устремлялись к небесному светилу.
Это они рисовали солнце с лицом человека.
КОГДА ОТНИМАЮТ У ЧЕЛОВЕКА РАДОСТЬ— Проклятье! Не хватало еще этого ливня! — выругался Кайтмас, цепко сжимая баранку.
Ливни в горах Чика-Сизул-Меэр бывают устрашающие. Рокочет гром, ударяясь об отвесные скалы, и, отдаваясь эхом, прокатывается по ущельям и вновь взмывает в небо, в ярости разрывая его на части. Молнии вырываются из темных, причудливых туч, словно искры из-под копыт неслыханного чудовища. Будто какой-то гигант скручивает жгутом тучи, выжимая из них обильную влагу. Даже не верится, что столько воды может удержаться в небе, чтоб разом, как из лоханки, пролиться на землю. О, эти первые, прохладные весенние дожди!
Именно такой дождь застал в дороге Кайтмаса, который вез на машине соль в магазины строителей. Хорошо, что успел закрыть кузов брезентом, хотя покрывало-то оказалось дырявым, как и само небо в эти минуты. Настроение у Кайтмаса было испорчено. Да и вообще в последнее время он что-то выглядел задумчивым, подавленным, каким бывает человек, к которому вдруг зачастили неудачи. Его семье выделили в Дубках квартиру, правда, не ему, а жене, Свете. Она несказанно радовалась, ей давно хотелось оставить саклю в старом Чиркее. Чувствовалось, хотя об этом она не заговаривала с мужем, что ей не нравится жить вместе с его отцом Мухтадиром. Человек он, конечно, неплохой и души не чаял во внуке, их Надире, за которым ухаживал так, как ни один горец: он позволял себе даже стирать пеленки внука. Любил его безмерно. Часами просиживал возле него, убаюкивал не хуже иной няньки, играл с ним, разрешал ему все, что тот захочет. Радовался старик, смеялся старик, будто у него в руках каталось солнце. И самым желанным занятием для него было сидеть вечерами на веранде сакли возле люльки внука, пока молодые родители его смотрели в клубе новую кинокартину или слушали концерт. Любил старик и на луну глядеть сквозь листву пирамидальных тополей и слушать гульканье внука, ручки которого так и тянутся к луне…
А разве внук для дедушки — это не луна, не солнышко?
Весь преобразился Мухтадир, даже помолодел. Но Свете, воспитанной в другой среде, не нравилось многое, чему учили ее сына.
— Разве можно давать в руки малыша вместо соски кусок курдюка? — возмущалась она.
— Это чтоб он вырос крепким.
— Разве можно вместо игрушки давать ему головки чеснока?
— Это чтоб он вырос здоровым.
— Разве можно кормить ребенка бульоном от хинкала, что едят взрослые?
— Но на такой еде выросли все горцы — и ничего.
— Разве можно оставлять ребенка без присмотра во дворе на сене? Там собака!
— А что здесь такого предосудительного? Это ведь щенок. Два щенка вместе — пусть играют.
— Разве можно привязывать ребенка к колыбели семью ремнями?
— Отца его привязывали, деда, прадеда и всех предков.
— И острый кинжал под голову? Он же может порезаться…
— Ну и что же, будет храбрым.
Столько было у Светы «разве» и «почему», что Кайтмас не знал, куда от них деваться. И с отцом приходилось ему затевать неприятные разговоры, угрожал, что вообще снимет комнату и переберется, но Мухтадир очень боялся этого и давал клятвенное обещание не делать ничего такого с внуком, чего они не позволяют. Но все оставалось по-прежнему. Вернувшись домой как-то вечером, молодые нашли голого малыша в только что освежеванной теплой бараньей шкуре.
Это Мухтадир сделал, чтоб согреть его неокрепшее тело. А когда они однажды увидели, что дедушка кормит внука горячей кровью только что зарезанного ягненка, как молоком, у них лопнуло всякое терпение. Схватив со слезами ребенка, Света выскочила из сакли, бежала прочь от всего, что ей казалось диким и невыносимым, бежала, чтоб никогда больше не вернуться. Огромных усилий стоило Кайтмасу вновь вернуть жену домой. Он пообещал ей, как только дадут квартиру, немедленно перебраться в Дубки, ни на минуту не задумываясь, что тем самым он должен будет обречь отца на тяжелое одиночество, что он отнимет у него его маленькое солнышко.
Последний, страшный разговор состоялся у него с отцом, когда Кайтмас со Светой приехали на машине, чтобы забрать свои вещи и сына. Они переезжали в Дубки в двухкомнатную, чистую, как улыбка, светлую, как ясный день, квартиру со всеми удобствами. Мухтадир сел на ступеньки лестницы, как-то сразу постаревший, придавленный тягостным чувством. Со Светой он отмалчивался: не подобает носящему папаху снизойти до такого, чтоб говорить в подобных случаях с невесткой. Старик закурил свою видавшую виды самодельную кизиловую трубку:
— Значит, перебираешься, сын мой?
— Прости, отец, так надо.
— Но, но…
— Так лучше будет и тебе и нам.
— Ты позволяешь себе за отца судить? И не спрашиваешь, нравится мне это или нет… Будь ты проклят, сын мой.
— Отец, прошу, не выходи из себя.
— Будь проклят тот день, когда мать умерла, родив тебя… — тихо, почти неслышно, говорил Мухтадир, и именно в этом полушепоте была выражена вся его боль. — Не отнимай у меня солнце! Не будь жестоким, зачем плюешь в родник… Прошу, живите у меня. — И он с надеждой посмотрел на сына.
— Нет, отец, я по-новому хочу жить, — промолвил Кайтмас, укладывая в рюкзак мелкие домашние вещи.
— Оставь тогда со мной хоть это маленькое солнце, а вы живите как хотите! Дай сюда Надира, дай мне его… — Мухтадир вскочил, сейчас он был похож не на птицу марабу, а скорее на раненого барса. Он выхватил из рук матери мальчугана, который еще не понимал, что происходит, почему у его дедушки, всегда веселого, сейчас в глазах слезы. Редко плачут горцы, а если и появляются у них слезы, то, значит, боль в душе настолько тяжела, что ее не сравнить даже с болью самых страшных кинжальных ран. Малыш своим пухленьким, с ямочками на сгибах пальчиком придавил застывшую росинку на щеке дедушки. — Не отдам я вам его, не отдам! — Старик все крепче прижимал к себе ребенка.
— Что он делает, он же задушит его. Разве можно… он еще курит, дымит, ребенок задохнется, — взмолилась мать и, рыдая, подбежала к старику. — Отдайте, прошу вас, умоляю, отец!
Малыш обернулся, услышав голос матери, и сам жалостно заплакал. И у Мухтадира, словно от сильного толчка в спину, расслабли мышцы, он почувствовал, как сами собой разгибаются пальцы и руки отпускают от груди теплый плачущий комочек: нет, ребенок не должен страдать… Света выхватила из рук старика ребенка и побежала к машине.
— Поехали, ничего не надо, ничего не хочу, поехали скорей, прошу, — стала умолять она мужа.
— Ты прости, отец, до свиданья!
— Прощай! Будь ты проклят, да накажет тебя твой сын страшным судом, чтоб ты вспомнил меня…
— Отец, зачем все это?
— Почему же ты не просишь, чтоб и я перебрался с вами, почему ты не думаешь о том, что одиночество для меня — смерть в этой сакле? — Мухтадир был охвачен ужасом перед неодолимостью судьбы.
— Потому что я знаю, ты не бросишь эту саклю, этот обреченный аул… — И как повернулся язык у Кайтмаса сказать такое отцу, но он был уверен, что отец его ни за что не уйдет из аула.
— Ты так думаешь?
— Да!
— Тогда ты ошибся, сын мой. Возьми меня с собой. Надир — мое солнце, дай мне провести последние дни с моим солнцем.
— Как, ты и вправду сможешь бросить все это? — Кайтмас не ожидал от отца такой решительности и потому растерялся, не зная, как быть. Его охватило чувство сострадания к одиноко остающемуся отцу.
— Нет, ничего не жаль, пропади оно пропадом: и эти камни, и это кладбище, все, все… Так ты берешь меня, сын мой? — Легко и решительно перешел старик на примирительный топ: сказано, и все, назад не воротишь.
— Может быть… может, не сейчас, отец, а потом, погодя…
— После? После не будет! — взревел Мухтадир, словно у него оборвалось сердце. — Значит, и это мне не позволено?
— Но вы можете в любое время приходить к нам, оставаться у нас, и внук будет рад… — сжалилась над стариком Света.
— Внук-то будет рад, да вы, наверно, не очень. Прощайте… — Старик отвернулся, с трудом заковылял вверх по лестнице, добрался до тахты в кунацкой, сел спиной к окну и услышал доносящийся со двора шум заведенного мотора, который увозил его солнышко.
— Это конец… — прошептали сухие стариковские губы.
Все померкло для Мухтадира. Жестокость близких свалила его в постель, он долгими часами лежал без движения, глядя в одну точку, отказывался есть и пить, чувствуя себя обреченным.
А через три дня совсем погасло солнце Мухтадира. Перед смертью старик пожелал увидеть не друзей, не сына, не родственников, а Султанат. Было странно и не очень понятно, почему ее?.. Когда ей сказали об этом, она удивилась и, теряясь в догадках, поспешила к старику. Мухтадир кивком предложил ей сесть у изголовья, а остальных попросил выйти.
— Ты пришла, спасибо тебе, — тихим голосом заговорил он.
— За что?
— За то, что украсила последние минуты моей жизни, стрелки моих часов отсчитывают их… Я умираю с почтением к твоей красоте, прости меня, доченька, прости глупого старика… Я открою тебе одну свою тайну, которую хотел унести с собой, но теперь и ты узнаешь об этом. Однажды я подошел к твоему окну, как сейчас помню, это было в пятницу. С высокой лестницы я увидел через помутневшее стекло, как ты купалась… прости меня, не надо, не возмущайся, прошу тебя. — Он смотрел на нее умоляюще. Она потупила взор, щеки ее горели огнем стыда; усилием воли она попыталась придать лицу мягкое выражение. — Я видел тебя непостижимо прекрасную… я ведь в жизни никогда не видел нагое тело, хотя был женат не однажды… Глупый и смешной я старик, доченька, ужасный я старик. Прости меня, смилостивись надо мной, дай мне уйти спокойно с прекрасным видением…
Вышла Султанат и сообщила людям, что Мухтадир умер. У каждого свой полдень и своя полночь.
Все сделал Кайтмас, чтобы достойно, как подобает сыну, отдать последние почести отцу. Щедро тратил он деньги на похороны, на поминки, на резной каменный памятник, который не хуже тех многих, что безмолвным укором стоят на старом кладбище Чиркея. Может быть, сын хотел искупить свою вину перед отцом, может, хотел показать перед людьми свои сыновние чувства, разве он не любил, не уважал отца, разве кто упрекнет его в том, что преждевременная смерть отца вызвана его сыновней бессердечностью и жестокостью. К чему теперь все это, эти упреки и недомолвки… Понятно всем, что старики умирают весной — так говорят горцы. Разве кто посмеет сказать ему, Кайтмасу, что он убийца? Никто. И никто не осудит, если собственная совесть перестанет ловить его на этой мысли. А что он хороший работник, на лучшем счету у начальства, так это ни для кого не секрет. Вон сколько пришло их, друзей и сослуживцев, выразить ему сочувствие. В строительной многотиражке даже напечатали соболезнование, выраженное в трогательных, скупых словах, а кому из стариков аула Чиркей были оказаны такие почести и такое внимание… Ушел Мухтадир. Закатилось его солнце. Прощай, солнце. Тобой он жил, тобой светился. Ошибался не раз в людях. Но в тебе — никогда…
«Проклятье! Не хватало еще застрять здесь, посреди дороги, с грузом», — обрывая воспоминания, подумал Кайтмас, мотор закашлял, как чахоточный, и умолк. Кайтмас отпустил руль, откинулся устало на спинку сиденья и через плечо посмотрел в заднее оконце. Соль таяла от воды, неудержимо проникавшей через дырявый; брезент.
Он проклинал дождь, а кто-то радовался этому дождю: как кстати, как хорошо для урожая. Странно все устроено в мире: то, что одного радует, другого огорчает, то, что один любит, другой ненавидит. Разве бывает всем одинаково? Одинаково светит только солнце. Не везет последнее время Кайтмасу, удачи покинули его. Неужели его преследует проклятье отца? Поверить в это — значит быть суеверным. Нет, это не суеверие, это в нем говорит совесть.
РЖАВЧИНА ДУШИГулкий полдень стоит в горах, оглашая их неведомыми дотоле звуками. Смирись, старое, перед силой рабочим рук. И многое смирилось. Смирилось перед величием творца и фантастической поступью нового, перед мощью машин, перед автоматами, приводимыми в движение тонкими, нежными пальчиками девушки в коротком платьице и в легкой косынке. Вот стоит она у пульта управления, в белом халате, как врач хирургического отделения… Вглядитесь в нее. Узнаете? Да-да, это наша знакомая Света, «девушка в брюках», похитившая некогда джигита Кайтмаса из горного аула… Умыкнет джигит горянку — не оберешься потом неприятностей, а вот, оказывается, если девушка похитит джигита — ничего, будто так и положено. Не зря говорят, теперь сила женщины в слабости мужчины.
Новое не только поражает и восхищает, оно облагораживает и вместе с тем в некоторых людях обнаруживает их слабости. Еще бы, стройка большая, Всесоюзная стройка, тысячи рабочих. Новое не только радостное, но и трудное, опьяняющее и противоречивое. Не все бывает так гладко и безупречно, как иногда об этом пишется в бойких репортажах. Тут нетрудно и растеряться с непривычки. Некоторым кажется, что подобное новое обезличивает человека, делает его ничтожно маленьким перед громадами творений, в которых, быть может, немалый и его труд. И нужна сила воли, чтобы сохранить среди людей себя, свое лицо, не поддаться минутной растерянности, не расслабиться и не пуститься под откос… Не будь, человек, слабым! Не будь одиноким среди людей, шагай вместе со всеми в этом могучем потоке.
Чей это портрет на железном щите? Это лучший строитель Хасрет Шарвели. Вот какое у него чистое, ясное лицо, доброе и приветливое. И так идут ему черные тонкие усы. Каждая мать пожелает родить такого сына, а отец непременно будет гордиться им. Хасрет счастливчик, баловень судьбы. «Везет же ему!» — не раз с завистью в душе думал о нем Кайтмас. А сколько у него друзей, так и липнут к нему: он очень щедрый, он не копит деньги, как другие, да и жена его, Султанат, считает самым низким качеством в человеке скупость, скряжничество. Но вот со временем Султанат стала замечать, что не впрок Хасрету его щедрость, друзья появились такие, что так и норовят воспользоваться его слабостями, пить научили. Общение с подобными людьми стало для него пагубным. Но жена горца не имеет права судить друзей мужа, будь она даже сам сельсовет. Однако Султанат не молчала.
— Не твоего ума дело, я с ним хлеб-соль делил Он настоящий горец! — отвечал ей Хасрет.
— В чем же он настоящий, этот Макру, инженер с сомнительным дипломом?
Султанат знала, что в свое время Макру забрали на базаре Буйнакска за неблаговидные дела, из комсомола исключили. Но кто теперь об этом помнит?
Был такой случай, когда Хасрет обратился к нему с просьбой:
— Макру, будь добр, помоги мне.
— Что случилось?
— Понимаешь, беда, надо срочно помочь матери отремонтировать саклю — сообщила, что ветер крышу сорвал, весь шифер побил. У нас есть на складе кровельное железо, разреши мне взять немного за наличный расчет. Или пусть потом из зарплаты вычтут…
— Ну что ты, брат мой, о чем разговор, возьми, если такое несчастье, все оформим.
— Вот спасибо.
— Не стоит, мы же друзья. Если даже в этом мы не можем помочь друг другу, так для чего тогда жить?
Макру любил высокие слова, и никто не мог предугадать в такие минуты, что у него на уме. На лице же светится приветливая улыбка, и весь он — само доверие. И Хасрет, думая о нем, какой все-таки он отзывчивый, хороший, получил и отправил железо в аул. Но не ведал он, что Макру в тот же вечер через друзей сообщил куда следует, чтобы пришли и проверили строительный склад. А сам, довольный, потирал руки. Незадачливый проситель таким образом попался в ловушку, от него потребовали объяснения. И тут-то пришел «на помощь» Макру, «выручил» товарища из неприятной истории. Потом, как водится, последовала «благодарная» выпивка. О, ловкий Макру прошел хорошую школу. Это был человек, который любил занимать видное место в жизни, несмотря на свою мелочность.