А если кто из представителей стройки и обнаружит пропавшую вещь у кого-нибудь во дворе, то хозяин, расплывшись в подобострастной улыбке, тут же невинно разведет руками, как вот, например, Мухтадир:
— Ах, это? Пожалуйста, берите, зачем мне. Это все дети озоруют… Смотрите: все они в ваших туннельных шлемах, как рыцари, вот не думал, что я так скажу…
Один из людей, заглянувших к нему во двор в милицейской форме, что, видимо, взволновало Мухтадира, полюбопытствовал:
— Как твоя фамилия?
— Моя? Зачем? У внука моего спросите фамилию, пожалуйста.
— А как фамилия внука?
— Вообще-то у нас фамилии нет. Я — Мухтадир, а внук мой — Надир, — старик имел в виду сына своего Кайтмаса.
— Мы спрашиваем не имя, а фамилию.
— Вот я и говорю: я Мухтадиров Мухтадир Мухтадирович, а внук мой, значит, будет Надиров Надир Надирович. У нас так, кто как хочет, кому как и что нравится. Простите, мне молиться пора. Вот не думал, что так скажу.
— Где можно увидеть внука?
— Моего, что ли? Он сейчас отдыхает в люльке… Что вы пристали, не мешайте правоверному служить службу.
Довод был убедительный.
— А за что молиться?
— За то, чтоб он покарал вас всех с вашим будущим морем и вашей плотиной… Это вы отняли у нас самое дорогое — покой… Зачем все затеяли? Зачем имущество бросаете без присмотра, чтобы дети его тащили? У нас говорят: если у вора одна вина, то у неряшливого хозяина три вины. Здорово я сказал, вот не думал, что так скажу.
— До свидания!
— Прощайте. Лучше к соседу загляните, он коммунист, он не молится. — Мухтадир берет свой древний медный кумган и, оглядываясь по сторонам, начинает омовение. Этой процедурой, говорят, еще пророк Магомет, будучи погонщиком верблюдов в аравийской пустыне, укреплял свое здоровье. Мудрый был пророк Магомет. Да, для своего времени и для тех, кто верует. Но сейчас куда мудрее любой озорник из аула Чиркей.
Ох, эти юные озорники! Вчера сто́рожа Амирхана, футы ну-ты, говорят, нашли в кабине башенного крана. И, говорят, сонного. Кто его туда поднял? Конечно же, озорники, так как никогда ранее не замечали, чтоб Амирхан был лунатиком.
ЭСКИМО В ГОРАХ ЧИКА-СИЗУЛ-МЕЭРПостепенно чиркейцы входили в новую жизнь, проявляя в равной мере интерес и осторожность ко всему обновляющему и давая себе полный отчет в том, что подобное, конечно же, могло случиться только с ними. Так воспринимали все новое те, кто носил папахи. Ну а как реагировали те, которым суждено быть носителями платка? Даже самому непредубежденному наблюдателю не могла не броситься в глаза одна существенная деталь — какая-то торжествующая радость на лицах женщин. Особенно же великое любопытство в глазах. Так бывает в природе, когда упадут утренние лучи солнца на тот участок дубравы, что до поры был затенен густыми кронами деревьев. Трава изумрудно зеленая, каждая былинка, каждый стебелек будто пронизаны, просвечены яркими лучами, а вспыхнувшие от солнца цветы — как бы живой венец радости. Даже внешне преобразились женщины. Посмотрите на их по-городскому пестрые наряды, посмотрите, как нарядны их дети, все это — ласкающее глаз зрелище. Теперь только в дни траура можно увидеть темные одноцветные тона. Люди усваивают правила хорошего тона. А как же иначе, ведь теперь создаются городские условия жизни. А сколько магазинов, а сколько в магазинах всего, за чем приходилось когда-то выезжать в город. Разве дети видели здесь раньше мороженое эскимо, пломбир, а взрослые — пиво? Нет, что ни говорите, а женщины оказались более восприимчивыми к новизне, чем мужчины, они так и говорят: мы не слепые, чтобы не видеть, мы не глухие, чтобы не слышать, мы не немые, чтобы не радоваться…
Заговорил беспроволочный телеграф, существующий здесь с тех самых времен, как первые поселенцы избрали это место, «Гнездо Орла», для своих жилищ.
— Эй, Айшат, не знаешь, что сегодня привезли в Дубки? — обращается соседка, стоя на крыше.
— Говорят, мебель, холодильники, — отвечает ей Айшат с балкона.
— А какой цены мебель? Дешевая? Нам такая не нужна. А еще что?
— Транзисторы.
— Ой, транзисторы, ты слышишь, Хадижат, говорят, в магазине есть транзисторы.
— Кто говорит? — спрашивает со двора вторая соседка, кормящая птицу.
— Айшат.
— А ты спроси, плоских телевизоров не привезли еще?
— Что значит — плоские? — интересуется горянка, идущая с кувшином по воду.
— Ну, чтоб, как картину, можно было повесить на стену и смотреть, а то коробки много места занимают, не знаем, куда ставить.
— Хорошие комбинации есть…
— А это что? — спрашивает с веранды дородная женщина, вывешивающая белье на сушку.
— Это под платье надевается, такая безрукавка.
— Не надо, мой муж ничего подобного не терпит.
— Что делать, не знаю, беда нам с детьми.
— А что случилось?
— Дома не хотят кушать, в столовую бегают. Видите ли, им надоела домашняя еда.
— Я же говорила, все это задумано, чтоб детей от дома оторвать, от семьи, — заключает старуха со сморщенным лицом, перебирающая в руках четки из ливанских камней.
— Я уже давно дома не готовлю, это же лучше, — говорит Лишат.
— А мои одним мороженым живут. Знаете, что сказала жена Ашурали, старуха Заза, после того, как отведала эскимо? Она сначала, говорят, спросила, сказано ли что-нибудь об этом в Коране. Когда ей ответили, что в Коране о мороженом ничего не сказано, она воскликнула: «Так чего же шестьдесят лет мне морочили голову каким-то раем, не может быть лучшего рая, чем эскимо в жаркий день!»
У юных горянок свои заботы:
— Жамила, пойдем сегодня в Новый Чиркей?
— Зачем? Отец сердится.
— А мы тайком, никому не скажем…
— Хорошо, после обеда.
Да, все, все без исключения ходили смотреть Новый Чиркей, куда скоро должны переселиться, любовались им, но только тайком друг от друга. На ровном горном плато, где, правда, пока еще сухо и уныло от безлюдья, где нет зелени и ничего не растет, кроме полыни, ковыля и колючих кустарников, которые выжигаются первым летним солнцем, где всегда было пусто, теперь по единому плану строится новый современный поселок с учетом будущего моря и всех необходимых коммуникаций. Ровными рядами тянутся широкие улицы, дома расположены на большом расстоянии друг от друга, чтоб хозяева могли еще разбить палисадники. Дома строятся по одному проекту, но разные по площади. У кого большая семья, тому больше площадь; у кого меньше, тому и площадь меньше. Все они из синеватого твердого горного сланца на цементном растворе, крытые шифером. Правда, есть во внешнем виде и монотонность, однако дома светлые, уютные, с просторными верандами и большими окнами. А в будущем, когда придет сюда вода, когда люди приложат руки — зазеленеют улицы, появятся виноградные навесы, все здесь преобразится.
Даже сегодня, хотя все выглядит незаконченным и тоскливо сливается с окружающей выжженной землей, души многих чиркейцев наполняет радость: это строится для них, скоро они будут здесь жить. А какая большая школа, а какое раздолье для детей! Вот где им играть в футбол… Игра эта, конечно, родилась в равнинной местности, а не в горах — где уж тут на наших склонах гонять мячи. Мячей не напасешься. А искать их попробуй в пропасти, в ущелье! Но кто устоит перед этим кожаным дьяволом? Сейчас в футбол не играют только бабушки.
Неистребима у молодых тяга к неизведанному, к живой, насыщенной новизной жизни. В число этих одержимых не входят по известной причине почтенные аула Чиркей. Не разделяют они общего энтузиазма, общей радости, и все тут. Наедине, быть может, они и не терзаются, но когда вместе, в присутствии Ашурали, всегда высказывают недовольство, и делают это не от души, а скорее потому, что считают ниже своего достоинства признаться в ошибочности своих взглядов. Хотя находятся и такие, что признаются. И редеют единомышленники Ашурали. Не потому ли в последнее время этот степенный и уравновешенный человек стал ощущать в себе какую-то раздражительность? Он бессилен предотвратить все, что, как он думает, насильственно внедряется в «Гнезде Орла». От этого он порой приходит в отчаяние. Но как бы ни было велико его отчаяние он не в силах отрицать величие того, что творят на его глазах человеческие руки. Да и не он ли, Ашурали, с прыгающим, как хвост козленка, сердцем когда-то восторженно спешил на первую всенародную стройку в Дагестане — канал имени Октябрьской революции, который тянули от Сулака до Петровки? Он помнит создание первой гидроэлектростанции в горах Гергебиль. Тогда все строилось при помощи лопаты и кирки, арбы и носилок, не было этой техники, как сейчас, тогда все было проще. Может быть, старику досадно, что он не в состоянии участвовать, засучив рукава, и в нынешних стройках, может быть, понимает, что он безнадежно отстал, что здесь уже непригодны его знания, теперь везде моторы, машины, кнопки, без них шагу не ступишь… Может быть, именно от сознания всего этого и приходят к старику минуты отчаяния.
Старики, старики… Ашурали, Мухтадир, Рабадан, Амирхан, Чантарай, Хромой Усман, Дингир-Дангарчу — он был тогда еще жив и пожимал приветственно руки сельчанам. Некоторые старики, как Али и Вали, предпочли небесный покой. А такие, как Шапи, Рани, Ашрапи, просто признались перед совестью, что они ошиблись, противясь всему тому, что шагает навстречу им, и стали лицом к новостройке, спиной к Ашурали, вызвав у него яростный гнев. Амирхан даже включился в работу — стал сторожем на шестой стройплощадке. А куда еще им, старикам? Профессий они не имеют, а без знаний теперь и в разнорабочие не пойдешь. Лучше сидеть на гудекане и слушать старые притчи, вроде той, что об охотнике и соловье.
СКАЗКА О СОЛОВЬЕЕе любил всегда рассказывать Дингир-Дангарчу. Вот о чем эта сказка. Был, говорят, такой охотник, который никогда не приходил с пустыми руками. Но однажды ему не повезло, и возвращался он ни с чем. Как вдруг услышал чудесную песню, пел соловей на колосе пшеницы.
— Эй, соловей! — крикнул охотник. — Хороша твоя песня, но честь охотника дороже. Чем возвращаться ни с чем, лучше подстрелю тебя.
— Ну что же… — отвечает ему гордый соловей, — только прежде выслушай три моих наставления.
— Я слушаю тебя, певец!
— Запомни. Не верь тому, во что нельзя поверить. Не жалей о том, что сделал. Не протягивай руку туда, куда дотянуться не можешь.
Подумал-подумал охотник, понравились ему эти наставления, и опустил он ружье.
— Так и быть, я поступлюсь своей честью. Дарю тебе жизнь! — И охотник решил уйти.
Соловей в это время взлетает на ветку высокого дерева и говорит:
— Эй, охотник! Я обманул тебя. Мне смерть не страшна. У меня в желудке алмаз величиной с гусиное яйцо. Семь царей вместе не смогут купить его. Я не хотел, чтоб этот драгоценный камень попал в руки такого бессердечного человека, как ты…
Охотник схватился за ружье и стал целиться, но не мог различить за листьями соловья, хотя и слышал его голос. Тогда он бросил ружье и полез на дерево. Досадно ему было и обидно, что сразу не подстрелил эту наглую птицу. Когда поставил ногу на тонкую ветку, ветка сломалась, и он свалился на землю и сильно ушибся.
— Спасите, помогите! — закричал он.
Соловей прилетел, опустился рядом с охотником и говорит:
— От всех бед есть лекарство, но для тебя нет его.
— Почему? — взмолился охотник.
— Я дал тебе три наставления, но ни одно из них не пошло тебе впрок. Я с трудом проглатываю чечевичное зерно, а ты поверил, что у меня в желудке алмаз, да еще с гусиное яйцо. Ты подарил мне жизнь, а когда я сказал о драгоценном камне, ты пожалел. Я держусь на тоненьких стебельках колоса, на тоненьких веточках, а ты полез за мной на дерево, чтобы протянуть руку и поймать меня… И поэтому не зря сказано, что глупость — самая неизлечимая из всех болезней.
«Вот так!» — всегда гордо заключает, рассказав свою излюбленную, повторенную много раз на гудекане притчу, Дингир-Дангарчу.
По какому-то случаю и сегодня на гудекане вспомнили эту сказку отцы аула, которые усерднее, чем когда-либо, пыхтят трубками и сигаретами, позабыв даже про обед. Многие места на гудекане сейчас пустуют, люди заняты делом. На гудекане ведь, как и в палате лордов, у каждого свое место, и никто другой не имеет права его занять. Вот сидит Ашурали на своем излюбленном месте, а три места слева, ближе к аулу, и два справа, со стороны кладбища, пустуют. Третье место справа занимает Дингир-Дангарчу, на четвертом слева сидит Хромой Усман, а там, поодаль друг от друга, — Мухтадир, Амирхан, который, кстати сказать, уже бросил работу сторожа, и один кунак, приехавший к Амирхану из аула Эки-Булак, к сожалению оказавшийся глухим, как темная ночь. Он то и дело подсаживался к говорящему, насторожив свое огромное ухо. Уши у него действительно большие, как будто вытянувшиеся от чрезмерного желания прислушаться к тому, что говорят другие. Имя его Харахур, странное и непонятное, не похожее ни на что. Пахнет от него овчиной и собаками, будто он провел ночь в хлеву. Лицо у него помятое, похожее на залежалую тыкву. И все, что говорили окружающие, он, не расслышав, понимал превратно.
— Как у вас с приплодом в этом году? — спросил его Дингир-Дангарчу, когда тот подсел к нему.
— Да, да, весна запоздала. А у вас как весна? — оживился он.
Нелепым показался собеседнику этот вопрос, потому что аул Эки-Булак от Чиркея расположен самое большее в тридцати — сорока километрах, разве может быть у них разная весна?
— Ты что, слепой, что ли, сам не видишь? — думая, что тот его разыгрывает, возмутился Дингир-Дангарчу, на что Харахур вполне серьезным тоном ответил:
— Да, моя жена умерла!
— Жаль, что ты сам не околел раньше!
— Вон кунак что-то хочет сказать, — говорит Харахур из Эки-Булака, затем встает, чтобы подойти к Амирхану, и добавляет: — Спасибо, очень хорошая была женщина…
— Эй, Амирхан, — обращается Хромой Усман, — твой кунак когда уезжает?
— Как продаст свой зеленый лук!
— Сколько он просит за весь лук? Я плачу, — заявляет, похлопывая по карману, Дингир-Дангарчу.
— Шутишь?
— Клянусь всеми потрохами его ишака.
— Не смейтесь над несчастным, почтенные, — хмурится Амирхан, — это после контузии у него… на войне.
— На войне?..
И это слово вдруг преобразило всех, они другими глазами глянули на этого человека, пришли в замешательство и даже смущение. Некоторые из них сами были на войне, видели все, что было в лихую годину. Многие не вернулись, и места их на гудекане до сих пор пустуют, еще с той поры. Много солнц погасло на войне. Выходит, и Харахура война искалечила, а они-то думали… II всем присутствующим этот Харахур из Эки-Булака показался удивительно хорошим и близким человеком.
— Прости меня, Амирхан. — Дингир-Дангарчу подходит к нему и с признательностью пожимает его и кунака руки.
— Очень милый человек! — замечает Харахур, глядя на Амирхана и показывая рукой в сторону Дингир-Дангарчу.
И опять наступила тягостная минута. Неожиданное слово «война» призвало эту тишину, как память, оно растревожило воспоминания… Да, именно потому, что так дорога эта память всем живым, парторг Мустафа и «сельсовет Султанат» не забыли о том, чтобы на площади строящегося Нового Чиркея был воздвигнут обелиск погибшим на войне чиркейцам. Над этим памятником, говорят, работает сейчас племянник Дингир-Дангарчу — молодой талантливый скульптор, живущий в одном из крупнейших городов страны.
— А ты видел, почтенный Ашурали, Новый Чиркей? Видел, построило государство из своего кармана для твоих односельчан? — спрашивает Хромой Усман.
— Не видел и не хочу видеть, — раздраженно отвечает Ашурали, скрывая то, о чем уже всем известно. Под разным предлогом — то ли корова со стадом не вернулась, то ли кунака провожал, он десятки раз бывал у строящегося нового «аула». Незаметно садился где-нибудь в укромном месте и так долго-долго, глядя перед собой, размышлял… О чем? Кто его знает. А может быть, он просто не находит в себе силы признаться, что он тоже восхищен и в душе давно радуется всему не меньше других. Ведь он хотя и маленький, но вождь, у которого есть единомышленники, как же он может самоликвидироваться… Да и стыдно ему, почтенному человеку, менять мнение, как папаху. Вы не бывали в роли вожаков, и вам не понять, как тяжело и мучительно им приходится: сумел убедить в одном, а жизнь преподносит совершенно другое.
— А новый аул уже, можно сказать, есть. Сейчас в домах окна и двери вставляют. Но знаете, что там плохо, — угодливым тоном произносит Амирхан, чертя хворостиной на песке, — дома далеко друг от друга, очень неудобно.
— Да, да, твоя правда, дорогой Амирхан, — поддерживает его Хромой Усман. — У нас, когда потухнет в очаге огонь, можно за угольком или спичкой к соседу руку протянуть, а там умирать будешь — соседа недокличешься.
Очень приметные, броские в такие минуты черты лица у Амирхана. И первое, что вспоминаешь, глядя на него, это чубук-трубку с изображением человеческой головы: лицо у него сплющенное, с выдающимся вперед носом, крючком свисающим над тонкой верхней губой, и подбородком, который будто стремится коснуться кончика носа. К этому надо добавить маленькие, с искоркой, зеленые глаза. Внешний облик Амирхана не будет полным, если не представить его с перочинным ножом в правой руке и берцовой кистью вареной баранины в левой… Ох, с каким наслаждением он выковыривает, срезает куски мяса с кости и ест. Это единственное удовольствие Амирхана.
— Знаю я эту новую городскую жизнь, — говорит он. — Бывал в городах, новостей там хоть мешки наполняй… Люди в одном большом доме живут десятки лет и друг друга не знают.
— В одном доме — и не знают друг друга? — удивляется Мухтадир. — Что же это за люди? Пещерные, что ли? Вот не думал, что я так скажу.