Слабость охватила такая, что Алена упала бы тут же, на ступеньках, да на счастье Ленька набежал, подхватил, усадил.
– Ты что? – Он торопливо отер ее потный лоб, стал дышать на ледяные руки. – Уж не отравилась ли? Ну, говори? Hе он ли чего подсунул, душегуб? Пила вчера что? Ела?
От изумления Алена забыла про тошноту. Ленька был на себя не похож, вовсе сумасшедший.
– Да у меня маковой росинки с обеда во рту не было, – сказала она, с отвращением вытирая губы. – На ужин мы не остались, уехали собираться. И меня уже которое утро тошнит, выполоскало, правда, впервые…
В Ленькиных глазах что-то мелькнуло – Алена обмерла. Не может быть, чтобы и ему пришла та же самая мысль… та же самая!
«Господи Иисусе, матушка Пресвятая Богородица… – Алена едва могла поднять руку перекреститься. – А ну как я беременна?»
Догадка была такой внезапной, такой пугающей, что Алена замахала руками, отгоняя ее, и, будто дитя, которое торопится заговорить о другом, о чем угодно, только не о самом страшном, спросила у Ленечки – жалобно, едва ли соображая, о чем вообще говорит:
– Какой еще душегуб? Кто меня отравить хотел?
– Кто? – сощурился Ленька. – Ты разве не признала его? Я-то думал, ты с ним плясала оттого, что поглядеть поближе хотела. Но, скажу тебе, с этим волком шутить опасно! Без жалости, без совести!
– С кем я танцевала? – беспомощно уставилась на него Алена. – Это Аржанов, он…
– Знаю, кто он! – с ненавистью перебил Ленька. – Сыскарь государев. Сто лет его знаю, а только теперь разглядел толком. Ты что же, Алена, вовсе без глаз? Неужели не признала его? Да ведь это он, он! Порази меня господь на этом месте, коли лгу! Это он! Тот самый, что у Никодима на цепи сидел! Мы с тобой его спасли, а он… Он и есть убийца! На дыбу пойду, но докажу, на пытки! Хотел еще вчера «Слово и дело!» вскричать, да… Алена! Алена, ты что?! Алена!..
Голос Леньки сделался тоньше комариного писка, а лицо его вдруг исчезло, растворилось в душной мгле, которая навалилась на Алену – и завладела всем ее существом.
9. Признание убийцы
– Не надо. Не говори. Молчи…
– Да я молчу, молчу!
– Не надо. Ни словечка! Hельзя!
– Да молчу я, вот те крест – молчу!
Алена слабо, жалобно застонала. Эти два голоса непрестанно доносились до нее из какой-то далекой дали и мучили до слез. Притом ее не оставляло ощущение, что один из голосов принадлежит ей. Она пыталась остановить хотя бы его, крепко стискивала губы, но снова бормотала и снова слушала назойливое, однообразно-гнетущее:
– Никому ни слова. Молчи! Hикому…
– Молчу. Да, никому…
Алене хотелось пить. Губы так пересохли, что казались жесткими, будто песок. Хотела попросить у кого-нибудь водицы, но вместо этого опять принялась твердить:
– Hельзя никому…
– Никому, черт бы меня подрал! – яростно выкрикнул кто-то рядом, и немилосердные руки схватили, затрясли Алену: – Хватит тебе! Довольно! Очнись!
Алена с усилием открыла глаза, и свет дня пробился к ее взору и помраченному разуму.
Чье-то лицо кривилось, мелькало перед ней. Да это же Ленька! Алена обрадовалась ему и жалобно попросила напиться. И когда прохладные глотки успокоили ее и сердце забилось ровнее, она вдруг осознала, что и впрямь: один голос принадлежал ей, а второй – Ленечке. О чем же это они бубнили? О чем же Алена его так настойчиво просила? И в то же мгновение она вспомнила – о чем…
– Не может этого быть, – пробормотала она. – Не может! Ты не должен никому говорить!
– Тьфу! – ожесточенно сплюнул Ленька. – Вот же пропастина! Да я уже другой час от тебя только и слышу: молчи да молчи. Уж подумал, умом повредилась девка. Почему не может быть, скажи на милость? Почему я должен молчать?!
Что ему сказать? Про Иванову ночь? Про тенистый овраг? Про то, что душа душу знает? Про тайну, сокровенную, греховную тайну ее плоти?..
Cердце опять задрожало, замельтешило. Мгновенным бабьим исчислением Алена подсчитала дни. Почти два месяца минуло, как у них с Фрицем что-то было. С тех пор ее женские дни только раз пришли. Потом… потом была та ночь, в овраге. И с тех пор – ничего. Беспрестанно занятая Катюшкиными делами, своими тягостными мыслями, Алена и думать забыла о том, что в срок не настали месячные дни. Даже и не вспомнила бы об том, когда б не изнуряющая тошнота, и слабость, и рвота. Нет, сомнений нет, нечего тешить себя авосями да небосями: она беременна, и только один человек может быть в том повинен: Егор Аржанов.
Прижала руки к сердцу, потому что ощущение счастья против воли, против всякой очевидности вдруг завладело всем ее существом. И она улыбалась, вся светилась этой улыбкою, когда опять поглядела на Леньку:
– Это не он. Ты ошибся!
– Тьфу! – Ленька закатил глаза. – Хоть в уголь сожги меня, а я правду говорю! Ты прежде выслушай, а потом тверди: не он, не он. Я что, с печки упал, чтоб на доброго человека напраслину возводить? Я вон уже добрый месяц все выведываю да выспрашиваю!
– Да не он это, говорю я тебе! – закричала Алена, вдруг потеряв терпение. – Каким образом сын знатного человека, из родовитой семьи мог оказаться у Никодима на цепи?!
– А ты почем знаешь, что он сын знатного человека? – вприщур глянул Ленька. – Может, он из новых, нынешних, коих государь за ум да заслуги графьями жалует?
– Не он граф, а его отец, Дмитрий Никитич Аржанов, – возразила она, вспомнив Егоровы слова, сказанные в домике Маланьи: «Ежели от батюшки, графа Дмитрия Никитича, придут…»
– Да? – криво усмехнулся Ленька. – Так вот – нету такого человека на свете.
– То есть как? – недоверчиво улыбнулась Алена.
– Да так! – развел руками Ленька. – Нету! Есть граф Богданов, имя ему и впрямь Дмитрий Никитич. Детей у него нет, была вроде бы дочка, да непутевая: сбежала с каким-то конюхом и сгинула неведомо где. Граф искал, искал – потом слух дошел: померла она. И однажды, годков с десяток тому назад, объявился у него в приемышах сын его старинного товарища, который ему некогда спас жизнь. И потому Богданов за это всю жизнь ему благодетельствовал. А имя того приемыша – Аржанов Егор Петрович.
– Егор Петрович… – эхом отозвалась Алена, вспомнив, как удивилась Катюшкиной обмолвке: отчего она Аржанова отчествует Петровичем, когда его отца Дмитрием зовут? О, дура, дура проклятая! Почему же не спросила Катюшку? Почему не выпытала у нее все, что можно было? Уж кто-кто, а Катюшка, разумеется, знала об Аржанове все, что только можно было знать! Нет, Алена не осмелилась… И вот теперь Ленькины новости валились на нее обвалом.
– Именно так! Петр Аржанов, его отец, был купцом в Нижнем Новгороде, ходил по Волге аж до Каспия без страха, а наш Никодим Мефодьевич, чтоб ему сгореть, служил у него в приказчиках. Через того Аржанова и пошло его богатство: ограбил он как-то раз хозяина да и дал деру: думал, Москва большая, затеряюсь там. Ну, по слухам (это мой батька поминал, большая свара была!), Аржанов сыскал вора, хотел его прибить на месте, да Никодим откупился: все с себя до нитки продал и краденое с барышом вернул. Аржанову бы и уйти, а он напоследок сказал Никодиму: мол, еще и твои дети тебя за эту кражу и бесчестие проклянут, потому что мог ты при мне стать человеком зажиточным, а стал голытьбой. Ну и запали те слова в душу Никодима… Сама знаешь: никакой голытьбой он не стал, выправился – ого-го как! Но о мести помышлял ежедневно, ежечасно. И вот как-то раз нанял лихих людей… они, по слухам, заломили цену несусветную, однако мужик богатый – что бык рогатый, а злобе Никодимовой утоление требовалось. Исхитили они парнишку аржановского, а самого Петра Кузьмича к тому времени в живых уже не было. Каково лют бывал Никодим, ты сама знаешь, и получше моего. Он мог бы Егора сразу убить, однако сего ему было мало. Привязал к медведю… ты видела. И спасенный нами парень сказал мне на прощанье, когда я его до окраины проводил: «Когда-нибудь ворочусь, богом клянусь! Ворочусь – и тогда Никодиму Мефодьевичу небо с овчинку покажется!» Вот и вернулся он! И все по его и вышло. Видела, на поясе он кольцо железное носит? А помнишь, ушел с оковами на ноге? Вот от той цепи колечко-то…
Алена сидела как оглушенная, слепо глядя на картинку на стене. Огромный бородатый Зевс принимал из рук красавицы двух младенчиков. Картинка называлась «Рождение Аполлона и Артемиды, сиречь Феба и Дианы», детишки были такие крохотные, такие хорошенькие. Все младенчики малы и пригожи. Если рождаются…
Ох, о чем она? Грех ведь это! Алена устало прикрыла глаза. Грех… от греха, грехом созданный. И то, за что она благодарила бы господа, подстроено кознями врага рода человеческого. Дьявольским наущением! И она, и Никодим, и Фролка – все были только игрушками в смертной, страшной игре, затеянной мальчишкою, нежность к которому впервые заставила затрепетать Аленино сердце.
Она стиснула руки у горла. Ну, метко бьет судьба! Говорят, даже молния в одно дерево дважды не ударяет, а вот ее, Алену, обожгло небесным огнем трижды. Первый раз – когда она лишь увидела этого измученного юнца, прикованного к медведю. Второй раз – в Иванову ночь. И опять в ночь – хмельную, счастливую! И это был все он, все он… ну что ж, недаром она в мыслях и сердце называла его – единственный. И, словно был он и впрямь единственным человеком на земле, Егор Аржанов заодно оказался тем самым лиходеем, убийцей, супостатом, на чью голову призывала она все мыслимые и немыслимые кары небесные!
Алена усмехнулась. Каково-то сейчас там, на небесах, разбираться богу с чертом: то ли наградить, то ли покарать Аржанова? Ну, неведомо, как будет с ним, однако с Аленою оба эти вершителя судеб человеческих уже разобрались: одни только беды суждены ей, одни страдания! И ничего более…
Она верила Ленькиной искренности. Ведь это был ее брат и друг, которому ее жизнь дороже собственной. Она всего-навсего не могла поверить его словам… Одно знала доподлинно: если даже это правда, нарушит, нарушит она свои клятвы покарать неведомого убийцу. Никогда не выдаст Егора!
Закрыла лицо руками, глухо вымолвив:
– Богом клянись, Ленька, что не пойдешь никуда и не скажешь никому! Побожись, что смолчишь!
– Да у меня уже мозоль в голове от твоего «молчи да молчи»! – так и взвился ее приятель. – Это почему же так?
– Потому что… – с трудом подбирала слова Алена, – потому что…
«Я люблю его! – хотелось крикнуть. – Он моя жизнь и смерть моя!» – но выговорила чуть слышно:
– Потому что он спас меня, я ему спасибо сказать должна, а ты…
– Ишь ты – спасибо! – перебил ее Ленька. – Да чтоб его искосило! За что – спасибо? Что тебя в землю живьем зарыли? Что живешь, под собою ног не чуя от страха? Давай, беги, говори спасибо, пока он тебя на тот свет не свел!
Алена внимательнее поглядела на своего друга и увидела, что у него слезы выступили на глазах.
– Ленька, да ты что? – спросила она тихо. – Что выдумываешь? Он и знать не знает, кто я да что, думает, гулящая девка, содержанка…
– Hе знает? – с улыбочкой покивал Ленька. – Так-таки?
Алена насторожилась: уж больно нехорошо он ухмылялся. И, как явствовало, насторожилась она не зря.
– А ну, поди сюда, – поманил Ленька к окошку. – Да поосторожнее, не вылазь из-за занавесочек! Вон, видишь? За забором, ну, слева!
Алена пригляделась. У забора виднелась женская фигура.
– Баба какая-то, – растерянно сказала она. – Чего ей надобно?
– Приходила в стряпки наниматься, – с непонятным злорадством сообщил Ленька. – Катерина-то Ивановна Агашу прогнала, мы теперь без поварни.
– А ты что, уже наем объявил? – удивилась Алена, не постигая, какое отношение имеет стряпка ко всему тому кошмару, который обрушил на нее Ленечка и в который она еще не могла до конца поверить.
– В том-то и дело! – всплеснул тот руками. – Я и словечка никому не молвил, а она уж тут, старая!
– Да мало ли кто где кому о чем сказал, – устало отмахнулась Алена. – Катюшка небось похлопотала. Или соседи… Ради бога, при чем тут какая-то стряпка?! – Голос у нее сорвался рыданием.
– При чем? – чуть ли не взрыдал эхом Ленечка. – Катюшка похлопотала? Соседи?! Да ты, верно, только тогда мои слова услышишь, когда ноги протянешь! Говорю же: это он, Аржанов, Никодима в могилу свел, а теперь тебя отравить замыслил. Он стряпку прислал!
– Да, конечно, – кивнула Алена, у которой уже вовсе иссякли силы. Хотелось одного: лечь, уснуть – только чтобы никогда уже не проснуться! – Подумай только, ну что ты городишь?! С чего ты все это взял?
– С того, Аленушка моя, цветик полевой, – весь трясясь от едва сдерживаемой злобы, выдавил Ленька, – что я эту самую стряпку вчера на дворе аржановском видал! Он не с графом живет – один, в собственном доме, а при нем единственная прислуга: старуха, Маланьей зовут. Так вот эта самая Маланья к нам в стряпки и хотела! Знай, Алена: кабы не я, не нынче-завтра и ты отведала бы того самого хлебова, кое Никодима Мефодьича уложило в гроб!..
* * *Алена прошла через сад и уже приотворила калиточку во двор, да вспомнила Ленькины предостережения – и замерла, пытаясь вглядеться во тьму.
Напрасно, ночь черна, как та тоска, которая овладела ее душой. Глупости, ну кто здесь может быть? Кто, кроме нее, знает, что ей до смерти необходимо добраться до отцовских травяных запасов – и чем скорее, тем лучше?
Ленька даже опешил, когда Алена, только что защищавшая Аржанова и беспрестанно твердившая «не может быть!» да «быть не может!», вдруг сникла, смирилась и заявила, что, когда так, ей ни дня лишнего нельзя оставаться в доме Фрица и надобно исчезнуть. Ленька был всецело согласен. Он порывался уйти с Аленой, однако та воспротивилась: она-де исчезнет сразу, а он еще помельтешит в доме денек, создавая видимость ее присутствия, потихоньку соберет самые необходимые мелочи, а через сутки присоединится к ней в доме Надеи Светешникова, чтобы окончательно решить, куда податься дальше. Раньше-то у Алены сомнений не было: только в Любавино! Теперь это благословенное место было для нее под запретом. А ну как встретится невзначай с веселым барином… уже ведь было такое однажды! Может статься, им на роду написаны такие вот роковые встречи. Нет уж, с нее довольно. Добро, если переживет свершившееся… И не в первый раз Алена в сердце своем горько укорила Леньку за то, что открыл ей глаза. Ну, умерла бы… зато умерла бы в счастье, в надежде: а вдруг Егор, узнав про ее беременность, не отвернется от нее, а… Что? Ну, что?!
Бред все это, бредни, пустые мечтания! Аржанов – сам собой, а она, Алена, – сама собой. Не одна – с ребеночком!
Чего греха таить: первая мысль была отыскать пижмы, да спорыньи, да еще какого-нито подходящего зелья, заварить покрепче и выпить. Вытравить плод…
Бывает, что баба от слишком крепко заваренной спорыньи помирает или кровью исходит после выкидыша…
В первые минуты Алене казалось сие наилучшей участью… И вдруг почудилось, будто чьи-то всевидящие очи заглянули ей в глаза с укоризною, а проницающий до самого сердца голос произнес: «Ты что, девка, надумала? Господь в своей неизреченной милости дает тебе великий дар, дает смысл твоей пустой, бессмысленной жизни, – а ты сей дар отвергаешь? Разве ты вправе кого-то судить – ты, греховодница?! И вспомни-ка: разве не было так, что все злые улики сходились на тебе, тебя убийцей выставляли во мнении людском? Отчего же ты готова поверить в вину человека, которого будто бы любишь всем сердцем? Такова-то твоя любовь!..»
Алена не знала, кому принадлежали эти очи и этот голос. Может быть, ее покойной матери. Может быть, матушке Марии. А может быть, и самой божьей Матери… Однако она пришла в батюшкин дом не за пижмой и спорыньей, а за травой зорей, которая утешает и вовсе сводит на нет мученья беременной: ни тошнота, ни рвота, ни другие недуги ее не терзают, носит она ребенка на диво спокойно. Алене предстоит долгий путь, ей нужны силы. В Москве она не останется ни за что. А вдруг… вдруг Ленька все-таки прав?! Алена знала себя: это самое мерзкое «вдруг» будет терзать ее денно и нощно, отравляя каждую минуту общения с Аржановым.
Призраки ямы, горящей Фролкиной головы, мертвого, зеленого Никодима не оставят ее никогда!
Любви между ними места не было.
По губам Алены скользнула улыбка. Ну, теперь, как и всегда, она в руце божией, во власти его. Какова его воля – такова ее доля.
И, приподняв, чтоб не заскрипела, ветхую калитку, Алена осторожно открыла ее.
Не в первый раз наведывалась Алена в батюшкин дом, и, конечно, мысль о кувшине, который повадился по воду ходить, не оставляла ее, как ни храбрилась она перед Ленькой и перед собою. В прежние разы она опасалась только встречи с Ульянищей… теперь можно было бояться и козней Аржанова. Алена ехидно усмехнулась: и как это не пришло в Ленькину многомудрую головушку? Впрочем, он чего-то все же опасался, не зря же так настаивал, чтобы пойти вместе с ней. Но это было невозможно, совершенно невозможно. Алена умерла бы от стыда, если бы понадобилось сознаться, что беременна – от кого? Знала бы, залечивалась[113] бы… а может быть, и нет… Нет уж, с этой бедой она разделается сама.
Пытаясь вспомнить, где лежит зоря, Алена ступила на крыльцо. Свет зажигать нельзя. Ленька сколько уж раз порывался нарочно сбегать, заложить окна ставнями, да Алена противилась: как бы не возникло подозрений у соседей! Дом стоял брошенный, с открытыми окнами – кому вдруг понадобилось затворять их? Начнут присматриваться, следить… нет уж, от греха подальше!
И вдруг она с изумлением увидела, что ставни заложены. Вот те на, Ленька, значит, не послушался. Ну что ж, можно будет засветить свечку и при ней отыскать зорю. Ее, конечно, сейчас по оврагам и ближним к Москве полям цветет изобильно, однако Алена более ценила сухие травы. В сырых живой яд преобладает над целительным свойством, оттого лечение может не оказать воздействия. В сухих же травах дремлет потаенная сила, только и ждущая мгновения, чтобы проявить себя. Правда, придется долго настаивать…
Она вошла в дом и, как ни была придавлена своими бедами, не могла не улыбнуться, ощутив родимый запах, теперь ощутимо подернутый пылью, различив в темноте очертания знакомых вещей. Ах, если бы можно было навсегда остаться здесь, жить тихо-тихо, как мышка, носа не высовывая! Фриц оставил ей денег. Можно кое-что продать из одежды… да почти все! А еще лучше жить не одной, а с ребеночком…