Не поле перейти - Алексеев Сергей Трофимович 8 стр.


— Несвоевременно вопрос поставлен, — сказал уполномоченный. — Все силы сейчас на восстановление разрушенного хозяйства. Это наша центральная линия.

— Так это не помешает! — доказывал Кулагин. — Империалисты-то, вишь, опять грозятся. Надо молодежь учить, дух поднимать, пускай наготове будут, если что… Чтоб опять миром поднялись да любого захватчика к ногтю, как ихние отцы.

— В области еще памятников нету, — парировал уполномоченный. — Несвоевременно.

В самый разгар спора в кабинет неожиданно вошла секретарь сельсовета — тихая, послушная женщина. Лицо белее стены, руки дрожат, и листок бумаги так и норовит выпорхнуть из пальцев.

— Что же это делается, — испуганно проговорила она. — И сказать-то не знаю как…

— Говори, что там? — в пылу разговора бросил Кулагин. — Буянит кто?

— Это… Дмитрий Петрович, — краснея и еще больше теряясь, пробормотала секретарь. — Получается-то, что тебя не выбрали. Повычеркивали в бюллетнях. «За»-то едва десяток набирается…

Тогда, на помочи, можно было что-то исправить — за Бесом жену послать, мужиков уговорить, чтоб вернулись за стол, — тут же как во сне: вроде кругом люди стоят, а протянешь руку — никого нет.

— Про памятники думаешь, — ругался уполномоченный, — а избирательную кампанию не подготовил как следует. Где разъяснения массам, где агитаторы? Почему своевременно не провели работу среди населения?

Деревенский сход в этот вечер собрать не удалось, хотя посыльные в каждом дворе побывали В клуб пришло человек пятнадцать народу, да и то все больше ребятишки (обещали бесплатное кино) и несколько стариков навеселе. Не на шутку обеспокоенный уполномоченный позвонил в район, получил нахлобучку и твердое указание: перевыборы не устраивать, а провести довыборы одного депутата.

И пошел Кулагин заведовать колхозной фермой, добровольно пошел, отказавшись от пенсии по инвалидности.

Он так и считал потом, что от дома пошли его страдания. Не на радость — на беду и обиду затеял он строительство. Вроде откуда бы зависти у людей взяться? Не хоромину же себе отгрохал, не двухэтажник купеческий — простую крестьянскую избу, пятистенник, какими вся Чарочка была застроена. Ведь и дом-то этот так и ушел прахом. Все думал перевезти его на центральную усадьбу колхоза, и трактор давали, и помощников как первому переселенцу. Однако деревня чуть ли не год еще прожила. И лишь когда электричество отрезали, магазин ликвидировали и скот перегнали — потянулись чарочинцы на новое место. Кулагин подождал зимы, чтобы по первопутку вывезти избу, и вдруг весть получил — нету избы! Опередил кто-то, сломал чужой дом и, крадучись, по-воровски, увез бог весть куда. Дмитрий все ближайшие деревни объехал, на все стройки заглянул — свою избу, хоть ты ее перекрась, узнал бы. Но изба словно в воду канула. Следы снегом замело, зима пала буранная, дурная. Долго не решался спросить Беса, все стороной обходил, но как-то случайно столкнулся на озере — вышло вместе рыбачить, — спросил.

— Не знаю, кто увез, Митя, но в лицо-то я их запомнил, — сказал Бес — Через десять лет узнаю. На двух бульдозерах приезжали. Сказали, что ты продал избу-то…

Память о пропавшем доме ныла застарелой болью. И чем ближе к старости, тем жальче становилось единственно построенной избы, в которой и пожить-то толком не пришлось. На центральной усадьбе как поселился в брусовой двухквартирник, так и жил теперь, с каждым годом все больше соглашаясь с мыслью, что новой, своей избы, уже не поднять. Раньше на сына надеялся, думал, отслужит действительную, придет — как-нибудь осилим, отстроимся. Но сын после армии уехал в город на учебу, да, видно, заучился, загостился навсегда в чужой стороне. Новую помочь где же собрать? Центральная усадьба не Чарочка: народ съехался разный, чужой, со своим норовом, да и тот уж раскатился горохом по земле. Чарочинцы еще держались маленько, гуртились, как стадо в ненастье, и временами, по большим праздникам, еще выплескивалась со дворов на улицу бесшабашная гулянка.

Кулагинскую избу разбирали варварски, ломали с треском — чужого не жалко — и взяли от нее самую сердцевину — сруб. Крышу, видно, вручную ломать не осилили, зацепили тросом и стянули наземь вместе со стропилами и верхним венцом. Вот она лежит, как подбитая ворона, и уж травой проросла. Куда ни глянь, все поковеркано, изжевано гусеницами — целой доски не найдешь. Только листвяжные стояки и остались целыми. Новую избу на них ставить поздно, хоть посидеть и то ладно…

Старик Кулагин сидел посреди разрушенной усадьбы, и зудящие, жгучие воспоминания ходили волнами, словно под ветром крапива, заполонившая унавоженную землю двора…

Сразу же после отъезда Великоречанина по Чарочке разнессяслух, что его арестовали и повезли судить. Одни вздыхали: вот, мол, Сашке-то как не везет. У немцев насиделся-намучился, теперь у своих сидеть будет. Неужто он такой преступник, что его непременно надо сажать в тюрьму? Не хулиганил вроде, жил тихо, на людях даже боялся показываться, а работал-то как! Другие облегченно вздыхали: наконец-то прибрали Беса к рукам. А то ишь, наши мужики убитые — он же ходит живой, больным прикидывается. Много их таких, кто на чужом горбу в рай норовит. Не зря он тихий ходил да на глаза не лез. Чуял вину-то, думал отсидеться втихомолку, чтоб забылось все. И на немке женился тоже не зря: кто их знает, может, сговор у них какой?

Однажды Марейка прибежала домой зареванная, спряталась на полатях и долго не показывалась. Мать, так ничего от нее и не добившись, махнула рукой. Другая беда у нее была, все о Сашке думала да переживала. Вечером Марейка слезла с полатей и рассказала все.

Оказалось, Настасья Хромова житья ей не дает, встретит и ну давай совестить девку при народе. Мол, онемечились, ироды. Забрали вашего Беса, и погодите, всех вас приберут помаленьку. Марейка в слезы: за что ты так на нас, тетя Настя? Чем мы провинились-то? Сначала на работе донимала, а потом и на посиделках.

— Вы что ее к себе пускаете? — кричала Настасья хозяевам. — Гоните ее отседова в шею! За них, супостатах, вон милиция взялась! Все гнездо ихнее такое, все предатели и немецкие прихвостни!

Хозяева молчали растерянно, и девчонки молчали: Настасью Хромову жалели в деревне. Марейка хватала кудельку с прялкой и скорее домой. Настасья же кричала:

— Вот погодите у меня! Я вас еще помечу! Помечу ваше логово!

У Настасьи в сорок третьем убило мужа, осталась она с пятью ребятишками на руках одна-одинешенька. Поначалу разрывалась от горя, мучилась, зверем выла на всю деревню. Соберет ребят в кучу, обнимет их и плачет. Дети вечно голодные, надеть нечего. Когда война на убыль пошла, Настасья будто онемела. Окликнут ее — мимо пройдет. Ребятишек знала да свинарник. В Чарочке решили, что она умом тронулась, жалеть стали, помогать чем придется. А как война кончилась — Настасья Хромова вновь заговорила. Озлилась вдруг, ни с того ни с сего обругает, отматерит. И за детей не так держаться стала. Сама на работу, а ребятишки по чужим людям — кормиться. Обойдут всю деревню — где картошкой покормят, где супу дадут, где хлеба — наедятся до отвала, а потом животами маются.

До войны сам Хромов трактористом в МТС работал, семья известная была, хлебосольная. Настасья гулять любила, на любом празднике — первая. Певунья была — заслушаешься. И не только на гулянках пела. Бывало, нарядится, ребятишек приоденет и поведет на луга. Дети разбегутся по сторонам, рассыплются по кустам и овражкам, а Настасья как запоет — мигом все тут, никто не потерялся.

Не попусту грозилась Настасья пометить двор Великоречаниных. Пометила все-таки…

Дня через четыре, как Сашку увезли, Великоречаниха вышла на улицу и обмерла: ворота дегтем вымазаны и дегтем же свастика фашистская нарисована. Знать бы ей, что Марейка этого уж не снесет, — сняла бы ворота, на дрова бы изрубила, в печи сожгла. Великоречаниха открыла настежь ворота, чтоб не так с улицы заметно было, и подалась на работу. Вернулась вечером — нет Марейки. Всю ночь прождала, глаз не сомкнула. Утром встала перед иконой помолиться и увидела записку на божничке: дескать, ушла я из Чарочки, не ищите…

До Москвы Великоречанина сопровождал майор. В Москве его переодели в новый габардиновый костюм, повязали галстук и, передав из рук в руки другому военному, повезли в Нюрнберг. По дороге его инструктировали, как себя вести на процессе, предупредили, чтобы без охраны не покидал гостиницы, а на все вопросы представителей прессы отвечал только в здании, где будет суд.

Дней десять Великоречанина не трогали, правда, однажды его привезли в какое-то здание, и человек десять в белых халатах, говорящих разноязыко и непонятно, осмотрели его спину, после чего глядели на Сашку с удивлением и качали головами. В другой раз в номер к нему пришел полковник и, выложив десятка два фотографий, спросил, не узнает ли он кого. Великоречанин перебрал карточки людей в гражданской и военной одежде — знакомых не было. Наконец как-то утром за ним пришла машина, его привезли к зданию, охраняемому часовыми, и провели в огромный зал, наполненный военными и гражданскими людьми. Сначала он немного растерялся, глаза разбежались, а тут еще в лицо ударили ослепительные вспышки блицев. Но вот он заметил группу отдельно сидящих людей и отшатнулся, ища опору руками: среди них, опустив голову и старческим, неуверенным движением щупая свои худые колени, сидел генерал. Тог самый генерал, что отбирал военнопленных в лагере Заксенхаузен и потом объяснял ему, что у него тяжелое заболевание позвоночника. Сейчас он был маленький, тщедушный, с торчащим на затылке седым вихром, в широковатом в плечах гражданском пиджаке.

До Москвы Великоречанина сопровождал майор. В Москве его переодели в новый габардиновый костюм, повязали галстук и, передав из рук в руки другому военному, повезли в Нюрнберг. По дороге его инструктировали, как себя вести на процессе, предупредили, чтобы без охраны не покидал гостиницы, а на все вопросы представителей прессы отвечал только в здании, где будет суд.

Дней десять Великоречанина не трогали, правда, однажды его привезли в какое-то здание, и человек десять в белых халатах, говорящих разноязыко и непонятно, осмотрели его спину, после чего глядели на Сашку с удивлением и качали головами. В другой раз в номер к нему пришел полковник и, выложив десятка два фотографий, спросил, не узнает ли он кого. Великоречанин перебрал карточки людей в гражданской и военной одежде — знакомых не было. Наконец как-то утром за ним пришла машина, его привезли к зданию, охраняемому часовыми, и провели в огромный зал, наполненный военными и гражданскими людьми. Сначала он немного растерялся, глаза разбежались, а тут еще в лицо ударили ослепительные вспышки блицев. Но вот он заметил группу отдельно сидящих людей и отшатнулся, ища опору руками: среди них, опустив голову и старческим, неуверенным движением щупая свои худые колени, сидел генерал. Тог самый генерал, что отбирал военнопленных в лагере Заксенхаузен и потом объяснял ему, что у него тяжелое заболевание позвоночника. Сейчас он был маленький, тщедушный, с торчащим на затылке седым вихром, в широковатом в плечах гражданском пиджаке.

В первую минуту Сашка словно онемел, и ему дважды повторили вопрос, знает ли он кого-нибудь из сидящих перед ним людей, а если знает, то кого именно и при каких обстоятельствах встречался.

— Генерал… — произнес Великоречанин, и тот вздрогнул, вскинув голову. Залпом ударили блицы, где-то сбоку застрекотала камера. Генерал, не мигая, смотрел на него мутными, стариковскими глазами и будто силился что-то припомнить.

— Что, не узнаешь? Не помнишь? Бес я, Бес! — выкрикнул Сашка, но его мягко остановили и попросили рассказать все по порядку…

Палило солнце, с Волги дул ветер, разгоняя черный дым, висящий над горизонтом. Иногда Великоречанину казалось, что взвод трется, продираясь сквозь тугую колонну, трется и тончает, растягиваясь в цепочку. Войска шли к Сталинграду. Двадцать четыре человека, одетых в новую, ни разу не стиранную солдатскую форму, с ненадеванными шинелями в скатках, с пузатыми от казенных вещей котомками, бежали на встречу с не виденным ни разу врагом. Только командир взвода, кадровый лейтенант, уже побывал в боях, да противотанковые ружья, полученные утром, пахли войной — порохом.

Сашка тащил ружье в одиночку: его первый номер отстал и где-то затерялся в хвосте цепочки.

В середине дня взвод впервые увидел немцев. Точнее, самолеты, неожиданно очутившиеся в чистом небе. Они прошли над дорогой так низко, что можно было различить заклепки на крыльях. Великоречанин задержался на секунду, рассчитывая увидеть и летчиков, но кто-то подтолкнул его сзади, заорал, в колонне поднялась суматоха. Люди бросились врассыпную, машины остались на обочинах.

Самолеты пропали на горизонте, так ни разу не выстрелив, но едва колонна собралась на дороге и вновь началось движение, как налетела еще одна стая и с ходу открыла огонь. Великоречанин, поправляя сползающую на глаза каску, побежал вперед. Он старался не потерять из виду спину взводного, лишь мельком замечая, как мечутся на дороге люди и вспыхивают машины Он несколько раз падал, спотыкаясь о чьи-то ползущие тела, вскакивал и несся дальше. Ориентироваться и отыскивать свой взвод было хорошо по зеленым гимнастеркам, которые ярко выделялись среди выгоревших и пропотевших до соляных разводов гимнастерок. Самолеты проутюжили колонну, нестройно отвечающую винтовочным треском, и растворились в задымленном горизонте.

К вечеру взвод вышел на огневой рубеж и занял недавно отстроенные дзоты. Великоречанину достался дзот у самой дороги с амбразурой на развилку.

С сумерками дорога совсем опустела, над степью улеглась пыль, повисла тишина. И с сумерками же Сашка услышал далекую ружейную стрельбу и увидел багровые сполохи на горизонте. Все это выглядело мирно, напоминало хлебозоры в родной Чарочке, но именно в этот момент он ощутил, как накатывается война…

Ночь стояла тихая, хотя где-то далеко погромыхивало и небо озарялось багровыми лоскутами света. К утру стрельба усилилась, она пошумливала теперь и слева, и справа, а то — как чудилось бойцам — и сзади. С рассветом взводный приказал закрыться в дзоте и ждать танки противника. А сам, проверив пистолет, ушел на хутор. Сашка сидел на корточках в теснине бетона и сквозь амбразуру глядел, как всходит солнце. Солнце было за спиной, и степь впереди медленно окрашивалась в красный, пожарный цвет, который потом светлел, светлел, пока не раскалился до белого. Будь это металл, а не земля, самое время вынимать из горна, класть на наковальню и брать в руки «старшого»…

Когда пустынная дорога раскалилась, будто клинок в горне, первый номер не выдержал.

— Иди на хутор, — приказал он Великоречанину. — Авось разживешься едой…

Сашка выбрался из дзота и побежал. На хуторе он встретил мужика у колодца.

— Есть, поди, хочешь, солдат Пойдем, я тебе сала дам.

Сашка послушно пошел за ним. Мужик вынес ему большой кусок желтоватого сала и полкаравая хлеба. Он поблагодарил и пошел к дзоту. Вдруг впереди коротко стрекотнул автомат, затем хлопнуло несколько одиночных выстрелов, и Сашка, поглядывая на дорогу, откуда должны были пойти немецкие танки, прибавил шагу. Дзот был уже в полсотне метров, когда он увидел на дороге, в тылу у себя, каких‑то людей Солнце слепило, и очертания людей расплывались белыми кругами. Но тут он запнулся о что-то мягкое и упал, выронив сало с хлебом. Приподнявшись, оглянулся и замер: на земле, распластав руки, лежал лейтенант, командир его взвода, рядом валялся пистолет.

— Ауфштейн! (Встать!) — услышал он и поднял голову. В десяти шагах стояли несколько солдат с автоматами на животах, и один из них манил его к себе. Он медленно встал, разглядывая людей, и опустил руки. «Немцы! — пронеслось в голове. — Так вот вы какие!..»

— Комм-комм! — прикрикнул немец с закатанными рукавами и что-то добавил длинное и трескучее, остальные засмеялись. Рожи у них были помятые то ли от сна, то ли, наоборот, от бессонницы, и на вид они какие-то вялые, даже ленивые. Сашка стиснул кулаки и пошел на них. Немцы, смеясь и поигрывая автоматами, расступились, но тут же взяли его в кольцо. Он изловчился, прыгнул к ближнему, норовя его ударить, но немец ловко вывернулся, и все кругом громко заржали. С дороги подходили еще и еще, останавливались, круг увеличивался. Сашка, не теряя из виду того, что увернулся, ходил по кругу, но немец, дразня, тоже кружил, показывал язык.

— Ах ты с-сука! — выкрикнул Великоречанин и кинулся на немца. Тот моментально спрятался за спины, и Сашка грудью упал на подставленные автоматные стволы. Его оттолкнули назад, в круг, и что‑то заговорили, загорготали по-своему. Он огляделся, выискивая противника, и заметил, как из дзота выскочил первый номер и спрятался за стену. Он хотел крикнуть — давай сюда! — но в это время в круг вытолкнули другого немца, толстого и приземистого, как самовар. Немец бросил на землю автомат и каску, расставил короткие волосатые руки и пошел на него. Он тоже сорвал каску и пригнулся.

— Цвайкампф! (Поединок!) — орали кругом. — Онкель Себастьян видер руссише хельд! (Дядя Себастьян против русского героя!)

Немец крикнул и выбросил руку вперед, рассчитывая ударить под дых, но не достал и тут же наткнулся на тяжелый, как «старшой», кулак. Сашка согнул левую руку, чтобы добавить, но не успел…

Его ударили по затылку, но сознания он не потерял. Только помутилось в глазах, поплыли раззявленные хохочущие рожи и качнулась земля. Последнее, что он помнил отчетливо, это хруст, который ни с чем нельзя спутать, — хруст под кулаком. Потом все было как во сне. Кажется, на него навалились и будто стреляли над головой, затем били пинками и прикладами, но он не ощущал боли. В ушах звенело, и чудилось, что он дома, что дремлет на полатях, а отец уже в кузне стучит по звонкой наковальне. И явь, и сон одновременно.

Реальность возвратилась, когда его привели к дзоту и посадили возле стены рядом с такими же, как он, связанными красноармейцами в зеленой, необмятой форме.

В концлагере Заксенхаузен он пробыл год. Зажила пробитая голова, срослось сломанное ребро, а он все еще оставался в каком-то полусне. То ли слух дошел, то ли он, Сашка, сильно выделялся среди согбенных, ослабевших людей, но вид «пленного русского богатыря» словно дразнил лагерную охрану.

— О! Илья Муромец в немецком плену! — восхищались эсэсовцы и заставляли показать силу. Он равнодушно гнул ломы о колено, поднимал мешки с песком, выдергивал столбы, специально для этого занятия врытые в землю. Но на кулачную драку немцы больше не шли. Видимо, считали недостойным драться с русским мужиком. Но однажды привели власовца из лагерной охраны — здорового, под стать ему парня в сером кителе-маломерке. Они возились минут пять, и Великоречанин почуял, как сильно ослабел в лагере. В другом месте он бы не допустил, чтобы его взяли за грудки, ближе вытянутой руки никто бы не подошел. Однако первый удар пришелся в плечо власовца и лишь развернул его. Власовец вцепился в куртку, уперся ему головой в подбородок, и так они кружились, взрывая ногами землю. Наконец Сашке удалось схватить противника за ремень и подтянуть к себе. Удерживая равновесие, власовец шарахнулся в сторону и на секунду выпустил куртку. Сашка целил в скулу, но угодил в глаз. Голова противника мотнулась, он отпрянул, и образовалось то расстояние, когда можно размахнуться и бить на вытянутую руку. От удара власовец упал не сразу, а сделал три шага назад и грузно завалился на бок. Охрана ликовала. Сашка вытер руки о штаны, сел на землю. Очухавшись, власовец схватил винтовку, но эсэсовцы оттолкнули его и пригрозили дубинкой…

Назад Дальше