Но как бы там ни было, а именно с освоения параллельного монтажа кинематограф и научился рассказывать нам всевозможные истории, как выдуманные, так и реальные. Мастерами-рассказчиками по праву считались Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Гриффит, Чаплин, Мурнау, Ланг, Дрейер и многие другие. Эти великие режиссеры исключительно в рамках архаического параллельного монтажа, который Годар затем назовет полной глупостью, и создавали золотой фонд немого кино, делая его по-настоящему великим кинематографом. Но почему же все-таки эта форма монтажа является архаической, близкой к фольклору и мифу? В.Я. Пропп, выдающийся отечественный фольклорист, в своих работах «Морфология сказки» и «Исторические корни волшебной сказки» прекрасно смог сформулировать механизм, в соответствии с которым действует любой архаический сюжет.
Сюжеты, основу которых составляют конфликты локальные и преходящие, изучены в литературоведении XX в. весьма тщательно. Пальма первенства принадлежит В.Я. Проппу. В книге «Морфология сказки» (1928) ученый в качестве опорного использовал термин «функция действующих лиц», под которым разумел поступок персонажа в его значимости для дальнейшего хода событий. В сказках функции персонажей (т. е. их место и роль в развитии действия), по Проппу, выстраиваются определенным образом. Во-первых, течение событий связано с изначальной «недостачей» – с желанием и намерением героя обрести нечто (во многих сказках это невеста), чем он не располагает. Во-вторых, возникает противоборство героя (протагониста) и антигероя (антагониста). И, наконец, в-третьих, в результате происшедших событий герой получает искомое, вступает в брак, при этом «воцаряется». Счастливая развязка, гармонизирующая жизнь центральных действующих лиц, выступает как необходимый компонент сюжета сказки.
Трехчленная сюжетная схема, о которой говорил применительно к сказкам Пропп, в литературоведении 60–70-х годов была рассмотрена как наджанровая: в качестве характеристики сюжета как такового. Эту ветвь науки в литературе называют нарратологией (от лат. narratio – повествование). Опираясь на работу Проппа, французские ученые структуралистской ориентации (К. Бремон, А.Ж. Греймас) предприняли опыты построения универсальной модели событийных рядов в фольклоре и литературе. Они высказали соображения о содержательности сюжета, о философском смысле, «который воплощается в произведениях, где действие устремлено от завязки к развязке. Так, по мысли Греймаса, в сюжетной структуре, исследованной Проппом, событийные ряды содержат «все признаки деятельности человека – необратимой, свободной и ответственной»; здесь имеет место «одновременно утверждение неизменности и возможности перемен <…> обязательного порядка и свободы, разрушающей или восстанавливающей этот порядок». Событийные ряды, по Греймасу, осуществляют медиацию (обретение меры, середины, центральной позиции), которая, заметим, сродни катарсису: «Медиация повествования состоит в «гуманизации мира», в придании ему личностного и событийного измерения. Мир оправдан существованием человека, человек включен в мир».
Классическая теория сюжета, в общих чертах сформированная еще в Древней Греции, исходит из того, что основными компонентами сюжетосложения являются события и действия. Сплетенные в действия события, как считал еще Аристотель, составляют фабулу – основу любого эпического и драматического произведения. Сразу отметим, что термин «фабула» у Аристотеля не встречается, это результат латинского перевода. В оригинале был «миф». Данный нюанс сыграл затем злую шутку с литературоведческой терминологией, так как по-разному переведенный «миф» привел в новейшее время к терминологической путанице.
Единство фабулы Аристотель связывал с единством и завершенностью действия, а не героя. Другими словами, цельность фабулы обеспечивается не тем, что мы везде встречаем одного персонажа, а тем, что все персонажи втянуты в единое действие. Настаивая на единстве действия, Аристотель выделил завязку и развязку как необходимые элементы фабулы. Напряжение, по его мнению, поддерживается несколькими специальными приемами: перипетия (резкий поворот от плохого к хорошему и наоборот), узнавание (в самом широком смысле слова) и связанные с ним ошибки неузнавания, которые Аристотель считал неотъемлемой частью трагедии. Например, в трагедии Софокла «Царь Эдип» интрига сюжета поддерживается неузнаванием Эдипом отца и матери.
Кроме того, античная литература в качестве важнейшего приема построения фабулы часто использовала метаморфозы (превращения). Ими наполнены сюжеты греческих мифов, такое название имеет и одно из самых значительных произведений античной культуры – цикл поэм знаменитого римского поэта Овидия, представляющий собой поэтическое переложение многих сюжетов греческой мифологии. Метаморфозы сохраняют свое значение и в сюжетах новейшей литературы. Достаточно вспомнить повести Н.В. Гоголя «Шинель» и «Нос», роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» и другие. Любители современной литературы могут вспомнить роман В. Пелевина «Жизнь насекомых». Во всех этих произведениях момент превращения играет принципиальную роль.
Аристотелевская схема «завязка – развязка» получила дальнейшее развитие в немецком литературоведении XIX века (прежде всего, это связано с именем писателя и драматурга Густава Фрайтага) и, пройдя ряд уточнений и терминологических обработок, получила известную многим со школы классическую схему строения сюжета: экспозиция (фон для начала действия) – завязка (начало основного действия) – развитие действия – кульминация (высшее напряжение) – развязка.
Сегодня любой учитель пользуется этими терминами, получившими название «элементы сюжета». Название не очень удачное, поскольку при других подходах в качестве элементов сюжета выступают совсем другие понятия. Однако это общепринято, поэтому едва ли есть смысл драматизировать ситуацию.
Принято выделять (вполне условно) обязательные и необязательные элементы. К первым относятся те, без которых классический сюжет вовсе невозможен: завязка – развитие действия – кульминация – развязка. Ко вторым – те, которые в ряде произведений (или во многих) не встречаются. Сюда часто относят экспозицию (хотя не все авторы так считают), пролог, эпилог, послесловие и так далее.
Но если абстрагироваться от всех этих сложных рассуждений и сконцентрироваться только на том, что параллельный монтаж, вопрошающий архаической событийную канву, унаследованную еще, по В.Я. Проппу, у волшебной сказки, несет в себе скрытый катарсис, то есть очищение и обретение через действие и потрясение высшего смысла, то становится совершенно ясным, как в рамках примитивного повествования мастерам немого кино удавалось создавать бессмертные шедевры, которые почти век спустя продолжают трогать нас и возвышать нашу душу.
Для анализа возьмем классику из классик, шедевр Чаплина «Огни большого города» и проанализируем его с точки зрения «работы» параллельного монтажа.
«Огни большого города» (ориг. City Lights: A Comedy Romance in Pantomime) – пожалуй, самый известный и лучший фильм Чарльза Чаплина. Были и другие концептуальные произведения у великого комика, но «Огни…» берут своей добротой, простотой и искренностью. Образ tramp (с англ. tramp – бродяжка) уже полностью отработан и выверен. Чаплин прекрасно двигается, полностью в такт музыке. Альфред Хичкок называл немое кино самой чистой формой кинематографа. Этот фильм – прямое доказательство утверждения Хичкока.
Помимо актера Чарли Чаплин также являлся режиссером, продюсером, сценаристом и композитором. Наверное, если бы он смог раздвоиться, то с удовольствием бы поработал оператором – энергии у великого комика было хоть отбавляй.
«Огни большого города – это предпоследний немой фильм Чаплина, содержащий, однако, звуковую дорожку с музыкой и звуковыми эффектами. Он снимался почти 3 года – с начала 1928 г. по конец 1930-го. Съемки не раз прерывались, и причин тому было множество: триумфальное наступление звукового кинематографа, сомнения Чаплина, а чаще всего – методы его работы, в которых он стремился быть также свободен, одинок и независим от материальных обстоятельств, как писатель или художник. Количество экспонированного материала в 100–150 раз превышало хронометраж готового фильма.
Вдобавок ко всем приключениям Чаплин в самый разгар съемок решил заменить Вирджинию Черрилл на Джорджию Хейл, героиню Золотой лихорадки. От этой мысли ему пришлось отказаться. (В телепередачу Кевина Браунлоу включены пробы финальной сцены с Джорджией Хейл). Зато все сцены с пьяным миллионером он все-таки переснял, заменив Генри Клайва на Гарри Майерза.
Как это всегда случалось с Чаплином, подобные условия работы – их можно с равным успехом назвать идеальными и экстравагантными (по сравнению с тем, как ведется работа над большинством других фильмов) – помогли автору обрести ту легкость и простоту совершенства, которая отличает его режиссерский стиль. Как отмечают многие исследователи, в особенности Пьер Лепроон (Pierre Leprohon, Chaplin, Nouvelles Éditions Debresse, 1957), «бродяга», который в этом фильме носит не только шляпу-котелок и тросточку, но и относительно приличный костюм (до выхода из тюрьмы), является самым деятельным, самым трезвомыслящим и наименее мечтательным героем фильма. Он спасает жизнь отчаявшемуся пьянице-миллионеру и помогает ему насладиться радостями дружбы (в те очень недолгие мгновения, когда тот способен их почувствовать). Он подпитывает любовные фантазии слепой девушки, помогает ей добиться выздоровления и достатка. Не увлекаясь в данном случае напрямую социальной сатирой, Чаплин, однако, выражает все социальное и сентиментальное содержание фильма в образах двух важнейших персонажей, встретиться которым так и не суждено, – миллионера и слепой девушки.
Как это всегда случалось с Чаплином, подобные условия работы – их можно с равным успехом назвать идеальными и экстравагантными (по сравнению с тем, как ведется работа над большинством других фильмов) – помогли автору обрести ту легкость и простоту совершенства, которая отличает его режиссерский стиль. Как отмечают многие исследователи, в особенности Пьер Лепроон (Pierre Leprohon, Chaplin, Nouvelles Éditions Debresse, 1957), «бродяга», который в этом фильме носит не только шляпу-котелок и тросточку, но и относительно приличный костюм (до выхода из тюрьмы), является самым деятельным, самым трезвомыслящим и наименее мечтательным героем фильма. Он спасает жизнь отчаявшемуся пьянице-миллионеру и помогает ему насладиться радостями дружбы (в те очень недолгие мгновения, когда тот способен их почувствовать). Он подпитывает любовные фантазии слепой девушки, помогает ей добиться выздоровления и достатка. Не увлекаясь в данном случае напрямую социальной сатирой, Чаплин, однако, выражает все социальное и сентиментальное содержание фильма в образах двух важнейших персонажей, встретиться которым так и не суждено, – миллионера и слепой девушки.
В первом образе Чаплин превосходно показывает эфемерность любых взаимоотношений между бедными маргиналами и состоятельными классами. Повседневный быт бродяги – постоянный контрастный душ, мучительный, как кошмар, вечная нестабильность и вечный страх. Все сцены в фильме связаны между собою мелодраматической канвой, которая становится как будто вечной мелодией картины, придавая ей цельность и связность, оберегая от абстракции, которая проникает в стиль Чаплина, начиная с первых же его полнометражных картин. Доверив двум персонажам заботу о выражении фундаментальных аспектов фильма, Чаплин дал себе возможность посвятить огромное количество сцен чистому бурлеску. (В этом отношении «Огни большого города» – последний фильм, где комическое дарование Чаплина торжествует с такой беззаботностью и с таким ярким азартом). Чистый бурлеск выходит на первый план в комическом описании неприспособляемости героя, особенно когда тот сталкивается не с каким-либо отдельным человеком, а с группой людей, с целым классом или с некоей ситуацией, через которые он проносится, как метеор, в пространстве одного эпизода. Бурлеск, в частности, торжествует в эпизоде со свистком и в эпизоде боксерского матча.
Этот последний (гениальный) эпизод является одним из ключей к пониманию стиля Чаплина. Он состоит из очень длинных планов (учитывая количество передвижений персонажей). В нем нет ни единой склейки. Он обладает почти хореографическим ритмом, который крайне важен для эффективности гэгов. Ритм существует сам по себе и не нуждается в поддержке монтажными эффектами. Камера всего лишь фиксирует действие и отражает его, как в зеркале. В 1931 г. этот немой и звуковой фильм имел триумфальный успех у публики всего мира. При повторном прокате в 1950 г., когда немой кинематограф остался лишь далеким воспоминанием, успех был не менее триумфальным.
Кадры из фильма «Огни большого города», реж. Чарли Чаплин
СЮЖЕТ ФИЛЬМА
Бродяга, скитаясь по огромному и враждебному городу, встречает слепую цветочницу – такую же несчастную и никому не нужную, как он сам. Девушка думает, что перед ней богач, и протягивает ему цветок, но роняет его, и бродяга понимает, что она слепа. Он спасает жизнь эксцентричному миллионеру, пытавшемуся покончить с собой, и тратит подаренные деньги на операцию цветочнице. Бродягу ждет еще много испытаний, но главное из них – встреча с возлюбленной, обретшей зрение.
По мнению Американского киноинститута, фильм занимает первое место в десятке лучших романтических комедий и 11-е место в списке лучших американских фильмов. Своим любимым фильмом «Огни большого города» считал великий режиссер и актер Орсон Уэллс, а на премьеру картины пришли физик Альберт Эйнштейн и драматург Джордж Бернард Шоу.
Итак, история, лежащая в основе этого фильма, настолько же проста, насколько и трогательно-правдива. Бродяга встречает на улице красивую слепую девушку, торгующую цветами на улице и просто отдает ей свои последние деньги в обмен на маленький цветочек. Она же думает, что он богач с добрым сердцем. Перед нами классическая «завязка», которую еще Аристотель считал одним из самых необходимых моментов любого драматического действия. Чаплин мучается над этим простым эпизодом, пытаясь сделать его как можно более естественным.
По различным свидетельствам давно было известно, что сцена знакомства Чарли и слепой девушки снималась несколько месяцев. Но во второй телепередаче из трехсерийного цикла Кевина Браунлоу и Дэвида Гилла о Чаплине, выпущенного английским телевидением (Неизвестный Чаплин /1983/), показаны совершенно сказочные и уникальные кадры и эскизы, наглядно демонстрирующие, как Чаплин в костюме своего персонажа прорабатывает сцену в поисках лучшего способа объяснить, почему девушка принимает Чарли за миллионера. Работа над этой сценой началась в начале съемочного периода, а закончилась в сентябре 1930 г. на 534-й съемочный день (из них только 166 были посвящены полноценной работе на площадке). Следует отметить, с каким филигранным мастерством, с какой математической точностью автор выстраивает всю сцену «завязки». В этой сцене передан основной нерв картины, заложен её основной смысл. Но прежде всего нас восхищает тот комедийный бурлеск, который демонстрирует здесь гениальный комик. Потрясающая органика на уровне спонтанной импровизации и холодного математического расчета. Эти два взаимоисключающих начала создают особый эстетический эффект. Чаплин, словно одним удачным жестом, одной удачной графической линией вскрывает скрытую тайну нашего бытия. И такая ассоциация отнюдь не случайна. Вспомним, что фильм начинается с открытия памятника Процветанию. Срывается белая ткань, а под ней на руках у помпезной скульптуры прикорнул бедный бродяга, на которого все начинают шикать и кричать: он, со своими лохмотьями, явно не вписывается в городской истеблишмент. А в результате получилась следующая семиотическая фраза: покрывало сорвали, и вылезла Истина. Вот так же, одним удачным ключевым жестом, от страха перед спиной полицейского Чарли открывает дверцу автомобиля и проходит через него. Но каким-то внутренним непостижимым образом эта сцена связана со своеобразной композицией первого кадра, который можно обозначить, как экспозицию классического повествования согласно Аристотелю.
Ночью, образ которой задан уже в титрах, тайком Чарли от страха перед большим городом, чьи огни ему враждебны и вселяют только ужас, торопливо спрятался за какое-то белое покрывало, словно, по Юнгу, пытаясь вновь оказаться в материнском лоне. Ассоциация с материнским лоном так же неслучайна: Чарли по-детски беззащитен и наивен. Он даже влюбчив как мальчишка. Вспоминается фраза Спасителя: «Все мы в царство Божие войдем детьми». Но Большой город – это не Град Божий блаженного Августина, это не Небесный Иерусалим, это Вавилон, полный огней и греха, где настоящая жизнь и веселье начинаются только тогда, когда наступает Ночь. Отсюда и смысл названия – «Огни большого города», огни соблазна, житейской суетности и морока, где все слепнут и теряют Свет правды. Это словно легенда о философе с фонарем: «Ищу человека!» Итак, Чарли надо перейти улицу. На улице пробка. Мы видим бесконечную вереницу машин. Чарли лавирует между автомобилями. Они огромные. Среди этих механических монстров ему явно не по себе. Но вот он наталкивается на угрозу куда более враждебную, чем лимузины – это спина полицейского, сидящего на мотоцикле. Это апофеоз ужаса! И Чарли оказывается, как Одиссей, между Сциллой и Харибдой. Из двух зол он выбирает, как ему кажется, наименьшее и залезает, по сути дела, в пасть к тигру, то есть открывает дверцу и входит в роскошный автомобиль, кажется, это бесподобный Паккард. Ох! Что это была за машина! С агрессивным радиатором, напоминающим звериный оскал, лакированное бесподобное чудовище, утверждающее существование непроходимой пропасти между бедными и богатыми. Правда, мы знаем, что в фильме Чарли попытается приручить такого монстра: он сядет за руль Роллс-Ройса своего пьяного приятеля-миллионера, но произойдет это также в момент смертельной опасности – миллионер бросит руль на полной скорости и спросит у Чарли: «Разве я за рулем?» Прекрасный гэг, произнесенной на грани между жизнью и гибелью. Затем на этом же Роллс-Ройсе Чарли поедет за богатым джентельменом, чтобы подобрать его окурок сигары. Мимоходом он оттолкнет ногой бомжа-конкурента. Реакция недоумения на лице этого бомжа завершит весь потрясающий гэг. Чарли на короткое время почувствует себя тем, кто сам может раздавать пинки, а не получать их. Бомж буквально ослепнет от такой наглости: богач отбирает у него законный окурок! Ни одна из главных тем, например, тема слепоты, не забывается даже в проходных эпизодах. Не это ли свидетельство высочайшего мастерства! Но вернемся к сцене завязки. Залезать в чужой лимузин – это не выход, это, что называется, из огня да в полымя. В начале эпизода мы видим, как Чарли боится этих механических монстров. Они символ истеблишмента, того истеблишмента, в объятиях статуи которому, он и увидел рассвет. Увидел – и тут же оказался в самом центре кошмара: сорвали покрывало, эту защиту от всех страхов, это материнское лоно, внутри которого так тепло и уютно спалось, так хорошо было скрываться от суетности мира, и вдруг – о ужас! Крики, полицейские свистки, ропот озверевшей толпы! Чарли буквально сходит с ума. Он не знает, что делать, куда деваться и, как обезумевший, буквально сослепу начинает у всех на глазах производить какие-то судорожные телодвижения.