Полынь – сухие слёзы - Анастасия Туманова 13 стр.


– Не серчай, Матвеич, молод он ещё, образумится, – осторожно вступалась за пасынка Матрёна. – Ты сам-то в его года…

– Я в его года пахал без продыху на барина да на родителя! – вскидывался Прокоп. – На кулачных меня раз в год опосля Великого поста видали!

– И Ефимка пашет! Слава богу, не хужей прочих, в поле не последний! Лошадей лечить ажно из других сёл его зовут, а парню семнадцать всего! Чего ты к нему цепляешься?

– Много чести будет – к нему цепляться… – ворчал Прокоп. – Уж хоть бы дураком в мать уродился, – так нет, весь в родителя, сволочь, прости меня, господи… Не-е-ет, надо женить!

С последним, казалось бы, заминки быть не могло: девкам Ефим нравился. Он не был красив, ни капли смазливости не находилось в этом жёстком, тёмном от загара лице, всегда словно расколотом неприятной ухмылкой. Но когда он появлялся на сельских посиделках, девки начинали переглядываться, хихикать, толкать друг дружку под бока и воодушевлённо шептаться. Добрая половина всех выдумок и проказ на селе принадлежала Ефиму. За ним ватагой ходили все парни деревни, и Ефим с лёгкостью подбивал их на самые головокружительные забавы. То орда парней завалит двери какой-нибудь избы в селе дровами из поленницы, а потом Ефим влезает на крышу и льёт в трубу воду: хату наполняет дым, хозяева носятся по ней с руганью и воплями, не зная, как выбраться, а во дворе гогочут парни. То на посиделках, играя с девушками в «барина и кухарку», Ефим изображает барина и своими щипками и объятьями доведёт несчастную «кухарку» до слёз. То в зимнюю ночь парни поснимают ворота сразу с нескольких изб, выволокут их на середину деревни и со всем старанием обольют водой – так, что наутро ворота, схваченные крепким и толстым льдом, невозможно и расцепить. А то ещё дадут в руки пьяному мужику на улице горшок с навозом и скажут, что это штоф водки «для сугреву» или разденут того же пьяного до исподнего и втолкнут в избу, где прядут и поют девки. Прокоп, узнав о подобных забавах, ругался немилосердно, драл сына и вожжами, и кнутом, но Ефиму всё было как с гуся вода.

– Ништо, мы тут тоже не из-под печки на тараканах выехавши! – обиженно сказала маленькая и веснушчатая хохотушка Танька Фролова. – И без этих обалдуев дело себе сыщем! Давайте вот хоть сказки сказывать!

Танька ещё не договорила, – а взгляды всех девушек уже обратились на Устинью Шадрину. Та сидела под самой лучиной, быстро работая спицами, из-под которых, дрожа, выползал серый нитяной чулок, а рядом, поджав босые ноги под рубашонки, сидели две её сестрёнки с худыми, большеглазыми от бескормицы лицами. Почувствовав, что на неё все смотрят, пятнадцатилетняя Устя подняла глаза – серые, сердитые, мрачно блеснувшие из-под нахмуренных бровей, – и, ничего не сказав, ещё ниже склонилась над работой.

– Гляньте, девки, как у Устьки-то глаза меняются! – с завистью протянула Акулина. – Когда добра – так сини, а как осерчает – сейчас серые, как льдышка! Устька, как ты это делаешь-то?

– Никак не делаю, дура… Само выходит, – огрызнулась Устя, сердито шаря вокруг себя в поисках укатившегося клубка.

– Ну да! Как же! Само! Нет, это ты, верно, какую-то тайность знаешь, тебя бабка выучила! Расскажи, а?

– Да пропадите вы, окаянные, навовсе! – рассвирепела Устя, вскакивая. – Сиди тут с вами, как гвоздь в стене, дурь вашу слушай! Ну вас к богу, а я до дому! Апроська, Дунька, вставайте, идём!

Но Устиньины сестрёнки, которым хотелось пряников и орехов, а идти домой по морозу через всё село вовсе не хотелось, дружно заревели. Завизжали и девушки, бросившись к Усте и со смехом удерживая её:

– Да что ж ты, вот ведь дура какая, уж и разобиделась! Пошто тут обижаться-то? Сиди, не вскакивай, вот и клубки твои! Девки, девки, покланяйтесь нашей Устинье Даниловне, чтоб своей милостью нас, грешных, не оставила!

– Тьфу, прости меня господь! – только и сказала Устя, когда хохочущие девушки принялись бить перед ней земные поклоны. – Охота страмиться, так и на здоровье!

– А сказку скажешь нам?

– Скажу, – неохотно согласилась она. – Покамест парней нет.

– А их пошто ж не осчастливишь?

– Чести много будет, – усмехнулась Устя, усаживаясь на прежнее место и мельком взглянув в окно, под которым в квадрате падающего из избы света искрился и ясно голубел снег. Сердитый блеск из её глаз пропал, недевичьи суровые черты смягчились. Девушки притихли, усевшись рядом. Кто-то чуть слышно попросил:

– Только, Устюшка, страшную!

– Страшную вам… – жёстко усмехнулась Устя, подцепляя спицей ускользнувшую петлю. – Уж, поди, не страшней жисти нашей выйдет…

К пятнадцати годам внучка Шадрихи выровнялась в угловатую, высокую, очень сильную девку с крепкими, как у парня, плечами. Её худое и бледное от вечного недоедания лицо с резкими впадинами под скулами казалось бы некрасивым, если бы не большие задумчивые глаза – не то синие, не то холодно-серые, они меняли свой цвет от малейшей смены Устиного настроения.

«Устькин глаз подмёрз – жди беды! – шутили деревенские. – Видит бог, её в зыбке кикимора подменила: Агафьиного младенца прибрала, а свою игошу[8] разноглазую подсунула! Они, почитай, в самом лесу живут, к Шадрихе эти кикиморы, как на посиделки, шастают! Устька с бабкой потому и в лесу по неделям пропадают, ничего не боятся!»

Шутить, впрочем, старались за глаза: цепляться к Устинье боялись. Всё село знало, что в тринадцать лет она в кровь, не жалея, избила ухватом пьяного отца, вышвырнула его из дома на мороз и заперла дверь. Данила орал непотребные слова, стучал и грозил, но дверь так и не открылась: ночевать ему пришлось у соседей. После этого Данила попритих и даже пьяным не отваживался драться. Не связывались с Устькой и сверстницы: одного хмурого взгляда серых глаз хватало, чтобы притихли самые языкатые насмешницы. На посиделках, куда Устинью, впрочем, удавалось заманить крайне редко, она молча, склонив голову, сидела со спицами или веретеном, не участвовала ни в играх, ни в веселье, к парням не подходила, да и они её не трогали: за щипок или сказанную сальность Устинья не раздумывая била в лоб.

– Устька, да что ж ты, лиходейка, творишь?! – ужасалась её единственная подружка, конопатая смешливая Танька. – Пошто ж ты Яшке всю харю разнесла, чем он провинился-то таковым?! Ну, ухватил тебя малость за бок, ну так не в обиду же!

– Я ему не горохова гряда, чтоб меня щипать, – следовала мрачная отповедь. – Пущай бога благодарит, что живой сбежал, вдругорядь не так угощу!

– И кто тебя, неласковую такую, замуж-то возьмёт?.. – тосковала Танька.

– Очень надобно – замуж… – сквозь зубы говорила Устинья. – Возьмёт вот этакой прыщ за себя да будет всю жизнь изгаляться, из-под кулака у него не вылезешь, а коли свекруха ещё… Много радости!

– Так ведь все люди так-то живут! – хмыкала Танька. – Другой-то житухи не припасено нам!

Устинья пожимала плечами, отворачивалась.

Между собой ехидные девки шептались, что посиделок Устька Шадрина не любит потому, что ей не во что нарядиться: ни праздничного наряда, ни лент, ни перстней у Шадриных не было и в заводе, и, постирав свои рубахи, девчонки сидели в избе нагишом до тех пор, пока единственная одёжка не высыхала. Но неласковая, разноглазая, оборванная «игоша» считалась лучшей сказочницей на всю округу, и её подружку Таньку загодя подкупали горохом и орехами, чтобы она уговорила Устю заглянуть на деревенский праздник.

Рассказать сказку Устя обычно соглашалась без долгих уговоров, спрашивая лишь: «Вам про что, про людей крещёных или про нечисть?» Её сказки «про людей крещёных» – о толстых попах, удачливых царевичах, красных девицах, богатырях и купцах – были захватывающими и смешными. Но гораздо больше Устя любила рассказывать про нехитрую деревенскую нечисть. Её домовые жили под печкой целыми семействами, ссорились, мирились, разводили мышей, женили детей, устраивали тараканьи скачки, спорили, чей сверчок голосистей поёт, делали смотрины невест-кикимор, и Устинья могла подробно описать и узор на рукавах невесты, и сколько корзин угля да шишек дано было ей в приданое, и каким глазом смотрела на неё шишига-свекровь. Водяной из рассохинского леса покупал себе в крепость русалок и, чтоб не плакали, дарил им речные жемчуга. Старый леший ревновал и с досады ломал деревья так, что на дорогах оказывались страшные засеки.

– Известно дело, кому, как не ей, всё знать-то про нечистую! – шептались после этих сказок девки. – Шадриха – знахарка, шептунья, и Устька завсегда за ней бегает – и по траву, и по корешок… Поди, бабка и научила! Эх, вот бы у ней допроситься приворот навести! Давеча я духу-то набралась, подошла – помоги, мол, должна не останусь… Так она, кикимора, на меня своими глазьями цветными так зыркнула, что я мало в сугроб не села! До сих пор в поджилках трясёт! А ведь умеет наверняка!

– Ничего она не умеет, – уверенно вступалась Танька. – Кабы умела – сама давно бы замужем ходила, а ведь не берут!

Устю действительно не сватали. Главной причиной была шадринская нищета: приданого за дочерьми Агафья не могла дать ни нитки. Но парней отпугивал и недобрый взгляд Устиньи, её неприветливость, нежелание отвечать ни на шутки, ни на заигрыши. На неё всерьёз обижались, утверждая, что Устинья больно уж горда и на посиделки приходит лишь для того, чтоб своими сказками «насобирать» вечно голодным сестрёнкам хлеба и сладостей.

– Так оно ж так и есть… – пожимала плечами Устя, когда Танька осторожно передавала ей эти сплетни. – Когда эти соплюхи ноют да с утра до ночи хлебца просят, к чертям на вилы пойдёшь, не то что к вам на вечёрку.

– А самой тебе будто и не в радость?

– Скажешь тоже… радость, – криво усмехалась Устинья. – Много счастья будто вас, визгух, слушать. А опосля ещё парни, дурачьё это, завалятся, да хмельные, винищем от них разит… Будто я от тятьки за жизнь не нанюхалась! Лучину задуют и пойдут вас, дур, в потёмках лапать, – а вы и рады, верещите, чуть изба не раскатывается… Тьфу!

– Ну, уж ты и впрямь загордилась, боярышня моя! – обижалась Танька. – Какого ж такого обчества тебе надобно? Господского, может, барского?

– Так и у господ, поди, всё то же, – хмыкала Устя. И умолкала, сумрачно глядя в стену. Танька пожимала плечами, но расспрашивать дальше не решалась.

– …и вот вздумала тогда царевна погадать на суженого, – нараспев рассказывала Устинья в кольце едва дышавших девушек. – Дождалась она, покуда весь терем заснёт, разделась до рубахи и пошла через двор к царскому овину! Вот идёт она… а кругом ни души, только месяц светит, голубыми искрами снег метит, да звёздочки в небе шепчутся, а по небу – чирк, чирк, – ведьмы на помелах шмыгают.

– Охти, господи, страсти-то… – испуганно крестился кто-то. Устя не замечала этого; на её угрюмом лице блуждала незнакомая улыбка, глаза смутно поблёскивали в свете лучины.

– Да-а, вот ведь как бывает, – вздохнула Акулина, когда сказка кончилась. – Не побоялась ворожить пойти – и мужа-царевича подхватила! Кабы и нам так!

– К овину-то боязно ворожить идти, – поёжилась Васёна. – Мне ещё баушка сказывала – в овине, мол, зимой черти греются, и ходить туда не надобно, всякое поблазниться может.

– Не-е, там овинник живёт, мне тятя говорил! – возразила Акулина. – Он сам, как под Егорья, выпивши, задами домой шёл, так того овинника и видал! Сидит, мол, под бревном и гляди-ит, а глаза-то угольями горят, так и пышут! Из тяти и хмель повышел, бегом через сугробы домой зарысил… Два дня к овину подойти боялся!

– Глупости! – решительно объявила Танька. – Кот, поди, блудный там сидел аль лиса хоронилась! Спьяну-то чего не померещится…

– Спьяну?! – воинственно подбоченилась Акулина. – Да вот лопнуть мне на месте, самое верное гадание будет – у овина-то! Вот подвиньтесь-ка, я вам обскажу… Да ближе, чтоб малые не услышали, ни к чему им…

Хихикающее кольцо девушек сомкнулось вокруг Акулины. Её рассказ то и дело прерывался то испуганным аханьем, то взрывом смеха.

– Акулька! Воистину, ума лишилась! Вздумать этакое!

– Да ну вас, дуры! Вот ей-богу, правду говорю! – истово крестилась Акулина. – Только беспременно крест тельный надо снять! А то ничего не узнаешь, хоть до утра под овином высиди!

– Чепуха это всё одна… – зевнув, отмахнулась Устя. Но Танька досадливо ткнула её локтем под рёбра и снова придвинулась к Акулине:

– Акуль, Акуль, а дальше-то как? Вот прямо с задранным-то подолом?!.

– Истинно!!! – таращила глаза Акулина. – Поворачиваешься к овину-то голым задом и шёпотом спрашиваешь: «Батюшка овинник, подскажи суженого!» И ждёшь… А он тебя погладить должон. Коли мохнатой лапой погладит – верный знак, в этом же году замуж выйдешь! Коли голой лапой аль вовсе никак – нет покуда твоей судьбы. – Акулина обвела притихших девушек глазами и важно закончила: – Но сама я не пытала, врать не буду.

– И так уж наврала с три телеги, – проворчала Устинья. – Дуры вы, девки, а ты, Акулька, наипервеющая.

– А я бы вот попробовала… – тихо сказала Танька. Устя повернулась к ней, сдвинув брови:

– И думать забудь! Ума-то достанет…

– А нашей Таньке одна Устинья Даниловна голова! – ехидно подзудила Акулина. – Как их милость скажет – так Татьяна и сделает, а то как же?

– Дура ты дура, дубина стоеросовая… – сквозь зубы процедила Устя. Танька, воинственно тряхнув рыжей косой, вскочила:

– А пойду вот! Сами поглядите, как пойду! Сейчас и пойду!

– И крест сымешь?

– А вот сыму!

– Ступай, ступай, коль башка пустая. Страху натерпишься да зад отморозишь, велик будет барыш! – сердито сказала Устинья, но её голос утонул в дружном визге девичьей ватажки:

– И то верно! Иди, Танька! Опосля расскажешь, как всё было-то, может, и мы…

Танька медленно и торжественно поднялась с лавки. Перекрестившись и пробормотав: «Прости меня, господи, дуру непутную…», она сняла с шеи шнурок с крестом, отдала его насупленной Усте и накинула платок.

На двор, под голубой свет месяца, высыпали все вместе. Было тихо, снег искрился и блестел, темнея лишь под деревьями, чёрная чаша неба, сплошь забросанная звёздами, опрокинулась над селом. От мороза тут же защипало щёки.

– Всем нельзя, – строгим шёпотом сказала Акулина. – Ей одной надо, пойдёмте, девки, назад в избу. А ежели она заверещит аль позовёт – тогда все вместе выручать и кинемся.

Танька в последний раз широко перекрестилась и решительно зашагала через пустой заснеженный двор на зады. Овина не было видно за высокими сугробами, и вскоре Танькин платок пропал из виду.

Девушки вернулись в избу, но разговор не клеился: все сидели, как на иголках, тревожно переглядываясь. Устя застыла у окна, прилипнув к замёрзшему стеклу.

– Вот моё тебе слово, Акулина, – не оборачиваясь, пообещала она. – Если хоть чего с ней приключится – я тебе всю морду кулаком разворочу. Уж точно никто не посватается, хоть ты все овины на селе с голым задом обеги.

– Да нешто я её нудила, Таньку твою? – обиженно буркнула Акулина, на всякий случай отсаживаясь подальше. – Сама она…

Она не договорила: со двора донёсся дикий, отчаянный, полный смертного ужаса крик. Девушки повскакали с мест и, роняя спицы и прялки, кинулись во двор. Устинья, раскидав всех, выскочила первая, босая ринулась по снегу навстречу чему-то взъерошенному, орущему, сломя голову летящему через двор – и поймала Таньку в объятия.

– Что, дура?! Нагадала?! Сухотку б на тебя!.. – и повлекла подругу в сени.

В избе, в кучке взволнованных, испуганных девушек Устя разжала руки, и встрёпанная бледная Танька мешком осела на пол. Она была перепугана так, что не могла говорить, её колотило, и ковш с водой невозможно было поднести к её трясущимся губам.

– Танюш, что там? Что было с тобой? Что, что, расскажи?! – теребили её подруги, но Танька лишь мотала головой и судорожно прижималась к Устинье. По её лицу текли слёзы, из горла вырывались короткие, отрывистые всхлипы, и видно было, что говорить она не может. Её трясли за плечи, брызгали в лицо водой, крестили, дули в глаза, но лишь через несколько минут Танька с трудом, заикаясь, смогла вымолвить:

– Схва-тил… Схвати-и-ил… И ка-а-ак за… за… заво-о-оет…

– Кто – овинник?! – обрадовалась Акулина. И тут же с воплем полетела на пол от сильного удара, а Устинья, морщась и потирая костяшки кулака, уже приказывала сестрёнкам:

– Дунька, Апроська, бегом до дому, бабку разбудите, пущай сюда поспешает, скажите – совсем худо с Танькой! Да живо мне, живо!

– Я с ними, чтоб не пужались! – подхватилась Васёна, и всех троих вынесло за дверь. Устя же, не обращая внимания на ревущую благим матом Акулину, сунула ноги в валенки, накинула свою куцую шубейку и шагнула за порог. Тут же вернулась – но лишь затем, чтобы взять у печи ведро с водой.

– У, шалая… Куда?!. Ведро-то на што тебе? – кинулись было за ней. В ответ яростно грохнула дверь. Прижавшись к замёрзшему окну, растерянные девушки следили за тем, как Устинья широким мужским шагом идёт через двор. На миг она задержалась у сарая, – чтобы взять в свободную руку увесистую жердь, – и тут же скрылась за сугробами.

На дворе, казалось, ещё больше усилился мороз. Месяц в радужных кольцах висел прямо над селом, заснеженные деревья потрескивали от холода. Устинья, свирепо раздувая ноздри, шагала по оставленным Танькой следам, не замечая, что в дырявые валенки набился снег и противно тает там, моча пятки. Впереди уже показался чёрный зев овина. Устинья поудобнее перехватила жердь и прибавила шагу.

Весь снег перед овином был истоптан. Устя, бухнув ведро на землю, некоторое время разглядывала следы, затем обошла овин кругом, сердито сплюнула, вернулась и заглянула внутрь. Было тихо и темно, хоть выколи глаза.

Назад Дальше