Удавшийся рассказ о любви (сборник) - Владимир Маканин 15 стр.


– Чего вам, гражданин? – спросил какой-то распорядитель.

Лапин не ответил, отошел к самому входу – он прислонился к стене с внутренним отоплением, хотел было еще погреться, но почти тут же ушел. В глазах рябило, люди казались суетливыми.

Пурга, как обычно под вечер, выла где-то высоко над домами, а снизу текла ровной поземкой и била в лицо случайным, вдруг осыпающимся откуда-то снегом. Лапин так намерзся, что, подходя к своему дому, нетерпеливо ждал тепла, смотрел сквозь снег на близкие свои окна – окна горели ярко.

* * *

А они были уже хорошо пьяны. «О! О!.. О!» – раздалось со всех сторон и из всех углов при его появлении. Этот месяц они не бывали у Лапина, не знали, что Галя ушла, и какой смысл было сердиться на них.

Когда Лапин входил и видел у себя дома вот эту шумную, гульную компанию (они знали, где лежит ключ, и начали веселье без него), сквозь элементарное недовольство шумом, толкотней и неизбежным повсюду мусором в Лапине возникала еще и странная радость, которую толком он сам себе объяснить не мог. Пей и веселись, мои ребятки! – вот так думал он, что-то в этом роде. И повторял про себя: ведь поесть пришли, поесть и погреться.

– Потише сделайте, – сказал он.

Радиола и точно – гремела, как на параде. Та же самая лампа в шестьдесят свечей, а свет сейчас давала яркий, праздничный. Помимо радиолы была еще и песня. Бышев сидел в паре с соседом Лапина, который, должно быть, забрел на случайную рюмку, сидел, песню пел.

– «И ве-етры в дебрях бушева-а-али…» – вытягивали они и заводили головы вбок от слишком высокой ноты.

Лапин снял пиджак и переодевался. Он стоял у шкафа, отстраненный от них, а они, в свою очередь, не обращали на него внимания и хорошо веселились. Вот только Сереженька Стремоухов, юный и опьянению сопротивляться не способный, сидел на подоконнике. Сереженька то лез в окно, то тихо, неуверенно качал маленькой своей головкой, а рядом с ним был великолепно одетый Перейра-Рукавицын, и происходил, так сказать, разговор.

– Нет, детка, – говорил Перейра-Рукавицын. – Нет. Там окно. Там воздух, а летать ты не умеешь, потому что крылышек нет. Туда я тебя не пущу. Не-ет, детка, это называется – руки. Ру-ки. Не маши, пожалуйста, клянусь тебе, это руки. Ты можешь упасть…

Сереженька пустил ртом пузырь и что-то пролепетал.

– Папа? – рассмеялся Перейра-Рукавицын. – Вовсе это не папа, детка, это воздух. Воздух, скопление газов. Не маши крылышками.

– Папочка, м-мамочка, – лез в окно Сереженька.

– Нет, детка милая. Поверь старшему, что нет. Это снег. Он далеко. Он летит. Идем, сядешь на кроватку. Вот так, – Рукавицын пересадил его на кровать. – Да-да, ты журавль, ты лебедь, да-да, ты белый, теперь можешь и крылышками. Лети, лети. Вот так, вот так…

Лапин медленно переодевался, сменил промокшие насквозь носки. Он раздумывал, надеть ли свитер, – он все еще зяб. Музыку кто-то сделал потише, все же она была радостная, праздничная, и Лапину казалось, что все чего-то ожидают, музыка такая была. Он закрыл шкаф, держал в руках свитер.

– Мы тебя часа три ждем, – сказал Перейра-Рукавицын.

– Молодцы, – сказал Лапин.

– А что?.. Выпили немного, червяка заморили. Э-эх! Какую стряпню Маринка затеяла!

– Где же она?

– Там, на общеквартирной кухне, там места больше.

Музыка опять гремела, шум был, а с дальней кухни врывались в сиянье комнаты могучие запахи жарки и шкварки, Лапин, переодевшийся, сидел на диванчике и шевелил пальцами ног, чтобы почуять тепло. В приоткрытое окно влетал снег – мокрый клин тянулся на полу, острая полоска от капель.

– Тише!

Это крикнул Бышев. Он выключил музыку, чиркнув иглой по пластинке, и, будто удивившись тишине, крикнул еще раз:

– Тише! Юра, – начал он, встал и набрал воздуху в грудь. – Юра… – Голос его дрогнул. В горле ком. – Юра, ты знаешь, что я человек бедный, кругом должный, я ничего не мог подарить тебе в этот день. Но я все-таки принес тебе от меня, от сердца моего… пластинку. Соло трубы,

– Бышенька, покороче, – засмеялся Перейра-Рукавицын.

– Помолчи.

– Молчи, испанец, – тяжело выговорил сосед Лапина, тот, что пел с Бышевым про Ермака и про то, как бушевали в дебрях сильные ветры.

И тихо стало, вот уж действительно тихо. Бышев подумал немного в тишине, хотел было поставить свою пластинку, но решил, что сказал не все:

– Юра, ты теперь семейный человек, ты, конечно, немного замкнешься. Я это уважаю, но помни о нас, помни о всех нас, как ты всегда помнил. Пусть ни лепет твоего родившегося сына, ни голос жены… словом, пусть иногда тебе слышится эта гордая труба, этот наш зов…

Бышев поднял кверху несколько целлофановых пакетов с детскими шапочками, пеленками и прочим.

– А это тебе подарил Сереженька.

Сам Сереженька сидел на кровати, погрузившись в сонное покачивание головой. Иной раз он взмахивал руками-крылышками и опять сидел тихо. Бышев говорил, Лапин слушал. Чуткие к поздравительному тембру голоса (услышали Бышева), в дверь заглядывали соседи. Один из них вошел, стоял в дверях с долгой улыбкой, Лапин взял в руки стакан и показал глазами на другой – Перейра-Рукавицын тут же влил туда вина и поднес соседу. Чокнулись. От доброй улыбки все лицо соседа было в морщинах.

– Нет же. Никакого сына, – сказал Лапин, улыбаясь. – Ребята шутят. Просто праздничек устроили.

– Вот что, – сказал сосед и засмеялся. – Я ведь не знал, вот и поздравлял. Не знал.

– Ничего. Выпьем.

Опять загремела музыка, шла пластинка с бышевской трубой. Перейра-Рукавицын и Бышев решили, что Лапин так говорит, чтобы отделаться от большого круга гостей, – Лапин видел это по их лицам. Но соседи входили теперь один за другим, Перейра-Рукавицын им подносил – он очень красиво подавал стакан, болтая красным вином внутри и не проливая ни капли, – Лапин чокался с соседями и объяснял, что все это шутка, выдумка. Перейра-Рукавицын спросил тихо: «Как шутка? А где, в самом деле, сын?» – и снова бежал подносить: да уж пейте, пейте! – и снова говорил Лапину шепотом: «Юра, но мы же видели, что сын. Я и Бышев звонили сегодня в роддом, узнали, что она выписалась…» – и опять он быстро шагал со стаканом к соседу или соседке. Вот так оно и было, шум, суматоха, а голосистая труба выводила мелодию, будто быстро бежала по звонкой лесенке. Соседи, выпив, тут же и уходили. Извинялись. Только один, что пришел раньше, сидел за столом и молчал – пьяный, смотрел прямо перед собой. Труба выводила чистую ноту, готовая рвануться куда-то к небесам. Марина и какие-то незнакомые девушки, приведенные ею для компании, вносили из кухни жареное и вареное.

Запах еды задурманил комнату. Лапин поманил пальцем.

– Только с ума не сходите. Сын, но не мой, – сказал он Бышеву и Перейре-Рукавицыну. Он только им двоим сказал. Он еще раз повторил им, объяснил, что Галя вернулась к мужу. Он объяснил, как мог, в три слова, а этот Рукавицын, этот болван со стаканом в руке на изготовку, чтобы угощать входивших, спросил: «Как так?» – и засмеялся, и засмеялись они:

– Что?

– Мужа ее! Ну да! Значит, ушла к мужу?

– Как?

– Так ты не женишься! Ты с нами!

Эти двое хохотали, будто ничего смешнее сроду не слышали.

– Ну, молодец муж! Простой такой парень, реальный, пьяница, наверное, да? Ну, молодчина! – И Бышев и Перейра-Рукавицын в этом углу сгибались пополам от хохота, Лапин стоял рядом – а за столом хозяйничали девушки, ставили новые тарелки, стаканы, не знали ничего и шушукались.

– Ну ладно. Хватит дурака-то валять, – сказал Лапин, он этим двоим сказал. – Я есть хочу. Хватит.

До самого потолка пахло жареным, пахло огнем, жженым шипящим маслом, шкварками и всякой такой первобытностью. И лесным костром пахло, когда хвоя трещит и мечется в темноте огоньками. У стола суетились, знакомились, пожимали руки, и теперь уже все объясняли друг другу, что никакого сына нет и что все это была славная шутка. Девушки распределяли вилки, все это позванивало и блестело.

– Я молчок. Я, Юра, молчок, – заверил Перейра-Рукавицын. – Шутить так шутить! – крикнул тут же он, рванулся с места, разорвал быстрым движением детские пакеты, вытащил шапочки младенца, этакие голубенькие чепчики, и один такой вот маленький и голубенький напялил па голову заснувшему Сереженьке.

Смех стоял. Девушки, долго ожидавшие прихода Лапина, ели теперь за обе щеки, с великолепным земным хрустом и смаком. Марина ела, и глаза ее блестели. Музыку сделали потише для тостов, шум был, и гам, и смех. Среди других Лапин заметил Лиду Орликову – девушку, которая жила в соседнем доме (дочь Анны Игнатьевны Орликовой). Лида никого здесь не знала, кроме Лапина, да и Лапина-то знала мельком, зачем и как она здесь? – Лапину показалось, что что-то перепуталось, что-то смешалось и здесь, и вообще. Он перестал думать, он мерно погружал вилку и ел, что лежало, не делая особенного выбора. Вокруг выпили и еще выпили. И ели с выжданным удовольствием.

– Да успокойся же, Рукавицын. Дай нам поесть, – говорил Бышев.

– Да успокойся же, Рукавицын. Дай нам поесть, – говорил Бышев.

– Молчи, испанец! – вдруг свирепо пробудился тихий и мирный сосед.

– Да какой он испанец!

– Тише, тише, дядя, – Перейра-Рукавицын повязывал соседу слюнявчики. – Ну-ка, пей!

Сосед забрел сюда часа два назад. А сейчас он вдруг очнулся и очень хотел спорить. Но Рукавицын с рюмкой был начеку и наседал: «Пей, говорю. Пей, дядя…» – шум стоял вокруг.

– А я не знала, что он ваш товарищ, – сказала Лида Орликова Лапину.

– Да, хороший парень… Вы про Рукавицына?

– Какой веселый!

Опять грянула музыка. Комната так и подпрыгнула от радости – давай! Стены были хорошо покрашены, это стесняло комнату, не привыкшую к чистоте. Лапин отсел – он сидел в углу дивана, приятно вытянув ноги и расслабившись. Он не ошибался, он видел, как радуются стены тому, что их скоро замызгают, вытрут плечами и локтями. Фигуры танцующих прыгали перед ним, прыгали обрывки фраз, смеха и музыки. Да, комната и кухня, места много. Когда Лапин перестраивал, делал перегородку и приколачивал мелкую дранку к стене, один из соседей сказал, что уж слишком он тщательно работает – плохая примета. «М-м-м», – промычал ему тогда Лапин. Сосед смеялся, а Лапин приколачивал, держал во рту несколько гвоздей на подхват и только мычал. Плохая примета… Верхний свет погасили. Стены так и задышали теплым полумраком – задышали, заволновались тенями. Парочка остановилась около, и стена как бы зудела от нетерпения – парочка вот-вот должна была прислониться.

– Отлично! – кричал неугомонный Перейра-Рукавицын.

Комната манила своей таинственностью (а еще была кухня, полная тьмой). В комнате в самом углу сидел сонный Сереженька; среди общего шума он сидел и спал с нахлобученной детской шапочкой. Голубые тесемки свисали по его щекам. Танцующие своими фигурами то приоткрывали его, то закрывали снова.

– Отлично! – кричал Рукавицын.

Остался совсем маленький ночной свет, тем более ярок он был в темноте. Музыка гремела. Как черти, прыгали на стене тени танцующих. Эти выключатели просила сделать Галя. Выключатели были очень маленькие, милые, миниатюрные. Галя объясняла, что это очень удобно, когда в постели с тобой будет лежать хороший и милый тебе человек и ты можешь, не вставая с постели, выключить ночничок или, скажем, радиолу. И не придется говорить: «Пойди и выключи, милая», а она: «Я же раздетая», и ты: «А я?», и она: «А я?», и, наконец, она вскакивает, проносится белым пятном и шлепает босыми ногами… От выпитого Лапин почувствовал себя неважно, подумал, что сейчас вытошнит от всего этого. Стена пошла вбок, за ней завалилась настольная лампа – через минуту, к счастью, все выровнялось. И стало шумно… Лапин очнулся, миновало. И музыка в комнате. Все улеглось перед глазами и упорядочилось. Тени танцующих прыгали на стене – резкоконтурные и быстрые. В забытом углу сидя спал Сереженька: на голове у него было теперь три голубых чепчика, один на одном; он сейчас был как ослабевший клоун, который утомился на представлении.

* * *

Музыка гремела на полную мощность. Лапин почувствовал, как подсела Марина. Она отдышалась, сказала: «Братик», – не то всхлипнула, не то тихо засмеялась, прижимаясь к его щеке. Лапин приоткрыл глаза, Лапин улыбнулся, Лапин погладил ее рукой по голове, она жалась к его шее и щеке, и они смотрели на мечущиеся на стене тени. С давних еще времен ей понравилось называть его братом или братиком, сейчас, правда, она стеснялась этого и очень редко так говорила.

– Где же твой кавалер? – спросил он шепотом. – Почему не привела?

– Занят он.

– Врунишка. Скажи, что не захотела.

– Ну не захотела.

Лапин улыбнулся:

– Учти: мы его ни разу еще не видели. Сглазу, что ли, боишься?

– Ага.

И оба негромко рассмеялись.

– Как в магазине? – спросил он.

– Что нам сделается. Торгуем,

И Марина дернула Лапина за рукав:

– Во! Во дает Перейра! Старый волк. Девчонке мозги закручивает, посмотри.

Она дернула Лапина еще раз, восхищенно хихикнула:

– Во дает!

– Вижу.

– Ишь, танцует. Ишь, изгибается… Дитя будущего!

– Что, что?

– Дитя будущего. Забыл, что ли?

Марина скинула туфли и поджала ноги. Время было позднее. Марина устала, и ей было приятно сидеть вот так, прижавшись к Лапину, а Лапин тихо повторил:

– Дети будущего.

Давно, очень давно Павлом Ильичом говорилось это: боже ты мой, что ж это за старик был, чудесный старик, детдомовский отец и вождь с добрым лицом и при усах. В детском доме номер восемнадцать был свой, особенный блеск. Нет, не тот блеск ножей и вилок на длинных общих столах, дескать, ложки и тарелки сквозь два ряда цыплячьих детских шей. Нет. Блеск начинался «ровно в дождь». Павел Ильич собирал всех в большую комнату и изрекал: «Вы дети Будущего. – Тут глаза его начинали блестеть, а за окном блистали молнии. Павел Ильич прохаживался, ожидая, пока все усядутся, пока перестанут елозить и ерзать на детских своих худеньких задках. – Вы ведь знаете, в обществе Будущего не будет отцов и матерей. Не будет неравенства, денег не будет. Вот вы и есть первые дети Будущего. Разум – ваш отец, и отечество – мать ваша единственная. Вы не должны чувствовать себя отщепенцами, а наоборот. Наоборот, детишки мои любимые!» – тут Павел Ильич кашлял от волнения, подходил к окну, где лил скучный простудный дождь. У окна Павел Ильич собирался с новыми мыслями и книжечку с отмеченными страницами теребил в руках. Может быть, он созывал детей, чтобы грома они не боялись, может быть, для этого и собирал их всех вместе. И чего только не молол добряк с каплями борща в негустых усах. Вот такой он был, такой и запомнился.

Лапин почувствовал, что Марина трогает его за плечо. Она показывала на Сереженьку.

– Да. Сейчас, – сказал Лапин.

Протиснувшись меж танцующих, он вышел в небольшую свою кухню и поставил раскладушку. Сразу стало тесно, места мало. Он дотянулся, зажег газ в темноте, оглядел грязные тарелки, куски хлеба и всякие остатки – он хотел нагреть воду, помыть и прибрать, но решил, что это потерпит до завтра. Он неторопливо постелил и снова вернулся в шум, в музыку. Марина сняла со спящего Сереженьки голубенькие шапочки. Она стояла около, держала шапочки и прикидывала, куда припрятать. Он взял Сереженьку на руки, похудел парень, и вынес в кухню. Раздел и уложил.

Там была комната, музыка, а здесь кухня, здесь тихо было, только газ горел неровно. По стенам и по лицу спящего шли отсветы. Появился Перейра-Рукавицын, появился с шалым, довольным видом: сплутовал или просто кому-то понравился.

– Закругляйтесь, – сказал ему Лапин, и тот понял, кивнул головой.

Из комнаты доносилась музыка. Перейра-Рукавицын присел на корточки и вгляделся в Сереженьку:

– Спит уже малыш? – и поправил одеяло, чтоб было теплее.

– Спит, – сказал Лапин и аккуратно выключил газ.

– Будем укладываться?

– Пойду Марину провожу.

– Давай.

Лапин и Марина оделись, вышли, и ее каблучки ровно застучали по ступенькам. «Холод собачий», – сказала Марина. А у подъезда была все та же вьюга. Они оба как нырнули в летящий снег.

– Ну и дует.

– Угу, – он поднял ворот, но поздно поднял, туда уже насыпало снегу.

Ботики Марины быстро шагали.

– Слушай, Юра, так ты не женился? Я как-то ничего не поняла. Что же тогда мы праздновали?

– А черт его знает.

– Дует-то как. Что за погодка!

– Надо мне шапку купить, Марина.

– Купи.

– А с другой стороны, уже и зима кончается.

– Ой!.. Бегом!

Метро как раз закрывалось, и Марина заспешила. Как обычно, она поцеловала его на прощанье – Лапин подставил щеку, она дважды, быстренько, будто бы клюнула.

– Ну, давай не скучай! – весело и хрипло крикнула она уже с расстояния.

Лапин вернулся замерзший, жилье встретило его теплом и знакомой тишиной – тишиной, когда все спят, когда разбросано вокруг и стулья как попало, а на стульях одежда. С кухни посапывал Сереженька. На диване спал Бышев. Перейра-Рукавицын спал на полу, счастливо спал, лицо счастливое. На спинке стула голубым собачьим ухом висела детская шапочка; жилье, стены и углы блаженствовали от возвратившегося былого беспорядка – вот только был и плавал кисловатый запах недоеденного и недопитого. Лапин, осторожно ступая, протиснулся и чуть приоткрыл окно. Метель за окном будто бы улеглась, но снег беспрерывно скрипел и ныл от не прекратившегося еще движения.

Он разделся, лег, взял записные книжки. Он просматривал записи о грабителе Щемиловкине и о проломе в потолке магазина, – делал заметки, прикидывал, тихо было, а настольная лампа прямо к Лапину в кровать свешивала желтую теплую голову. Грабитель шел мелкий. Воришки…Сейчас февраль, и сейчас легко, но из будущей весны уже надвигались дела.

Заворочался Бышев, ему было плохо.

– О черт, – стонал он и снова: – О черт…

– Иди вырви.

– Не получится, – и Бышев рассмеялся. – Не от выпитого, а от съеденного; хочешь, объясню, во что у меня превратился желудок? – маленький, как кулачок. Сжался весь и усох.

Назад Дальше