А разных продавцов награбленного еврейского имущества встречал Эфраим и потом — бывали среди них даже евреи, добавил он с омерзением.
Закончилась Война за независимость, Израиль выстоял, солдат невидимого фронта Ильин получил награду с исчерпывающе лаконичным названием — «Орден героизма».
— Почему металлурги Югославии не поставят мне памятник? — как-то на выпивке задумчиво и скромно спросил Ильин. — Ведь я на столько лет обеспечил их работой!
— А нефтяники Румынии? — согласился я в ответ.
Принять участие в создании своей страны с нуля Эфраим собирался медленно и основательно: он думал и осматривался вокруг. Тем более что оставались еще разные дела, которые держали его в Европе. За что приняться, он пока что не решил. Но он того не знал (а понял это много позже), что уже давно он был любимцем у судьбы. За то, быть может, что всегда умел услышать ее самый тихий голос. Потому и уцелел ведь, потому и жив был, а не валялся где-нибудь в тюрьме или еще хуже — бездыханный и простреленный насквозь. А случаи — они посыльные судьбы, они ее курьеры, надо только обладать талантом их увидеть в той толпе случайностей, что сопровождают жизнь любого человека.
Сосед Эфраима по вагонному купе был американцем, он ехал в Грецию по поручению патрона. Шеф его был некий Кайзер, и поскольку это имя было мне лично до поры неизвестно, то я предположу то же самое и про тебя, читатель, и про Кайзера немного поясню. Это американский миллиардер, владелец судостроительного концерна. В годы мировой войны с его верфей почти ежедневно сходил в воду пароход большого водоизмещения, построены им были тысячи судов, огромный флот. А кроме того, был у него большой автомобильный завод, и спутник Ильина ехал сейчас в Грецию присмотреть возможности постройки такого же завода там. Наверняка уже читатель догадался, что после недлинного разговора с Эфраимом Ильиным этот посыльный изменил маршрут, и они принялись искать такое место в Израиле. Оставалось две мелочи: убедить самого Кайзера и найти в себе решимость заново рискнуть всеми собственными средствами. Во всех своих былых мероприятиях Эфраим поступал довольно одинаково: советовался с грамотным банкиром, после чего все делал вопреки. Но тут (уже он прилетел в Америку) решил он испросить благословения у самого Любавического ребе. И ребе сказал ему совершенно неожиданные слова:
— Смотри, — сказал он, — Бог никогда не оставлял тебя, тебе всегда везло, а значит, повезет и сейчас. Но главное, что, даже если ты прогоришь и разоришься, — деньги ведь останутся не где-нибудь, а в Израиле. И Богу это, безусловно, интересно.
А с Кайзером сумел Эфраим сговориться очень быстро. Человек этот вложил в послевоенный, только-только становящийся на ноги Израиль сто миллионов долларов. А сам Ильин туда добавил все, что имел, — играть так играть.
Затея оправдалась с блеском. Нам сегодня странно даже думать, что в начале пятидесятых годов, полвека назад, Израиль поставлял отменные автомобили (джипы) — в добрый десяток разных стран. Доходы от машин составляли чуть не треть доходов от израильского экспорта. Двадцать джипов в день выпускал завод «Кайзер — Ильин».
Куда все это делось? Темная история, и я о ней подробней не расспрашивал. По некоей простой причине — по простой тактичности, ибо Эфраиму об этом явно больно говорить. Все люди, о которых он по ходу разговора вспоминает, удостаиваются замечательно высоких оценок (о соратниках по еврейскому подполью, например: «Сейчас уже матери таких детей не рожают, испортилась машина»), и только о социалистах тех годов он даже говорить не хочет, на лице его — брезгливость и обида за страну. Каким-то образом это его детище было задушено, и вмиг Израиль перестал быть автомобильной державой: один завод Эфраим продал армии (там сейчас делают танки), а второй — неслышно захирел.
Избыть обиду и тоску Ильин отправился в Европу. И судьба, следившая за ним пристально и пристрастно, позаботилась о новой случайности. В небольшой журнальной статье Эфраим прочитал, как несколько состоятельных людей в самом начале двадцатого века скинулись по небольшой сумме и закупили множество полотен у молодых и неизвестных художников. Они договорились десять лет беречь эти полотна, а потом только пустить в продажу. И называлось это предприятие отменно: «Шкура неубитого медведя». А когда минул договорный срок, то оказалось, что стоимость хранимой живописи повысилась в пятьдесят раз.
Спустя несколько дней Ильин разговаривал с директором одного из крупнейших банков Женевы. Для такого рода авантюры нужны были не только деньги, но и понимание живописи, вкус к ней и незаурядное художественное чутье. Такого эксперта искать было не надо, ибо именно таким был сам Ильин.
Это давно уже случилось с ним — я имею в виду высокую манию коллекционерства. Он даже помнит самое начало: он тогда учился в Бельгии, но часто приезжал в Париж. Они обедали с приятелем в дешевом ресторане (за пять франков — борщ мясной и хлеб в неограниченном количестве), когда пришли мальчишки с кипой рисунков. Это была давняя в Париже технология: молодые художники выбрасывали свои наброски, хозяйки и хозяева их студий подбирали все подряд и отдавали уличным ребятам. Доход был мелочен, но был: в тот день, к примеру, некий юный и безденежный студент купил за тридцать франков (пять как минимум обедов) маленький рисунок, где значилась даже подпись художника, еще явно не приобретшего известности (судя по цене рисунка), — Модильяни.
Знаете, Эфраим, почему-то я все время вам стесняюсь рассказать, что и у меня пожизненная любовь к живописи началась с Модильяни. В пятьдесят седьмом году — я помню это, как сейчас, — я впервые увидел репродукцию Модильяни в магазине «Книги стран народной демократии», в нем единственном, по-моему, такое было в те удивительные времена, и испытал потрясение. Я эту репродукцию прикнопил в доме на стене, и жизнь моя переменилась.
За много лет Ильин собрал изумительную коллекцию живописи. Имя его как эксперта значится во множестве мировых каталогов. Но пока вернемся к тем дням, когда Эфраим Ильин, уповая на свое художественное чутье, собирал деньги для художественной авантюры. Я даже если бы решился, то наверняка не смог бы написать что-нибудь внятное о его обаянии, поскольку это качество — некий талант, а описать талант словами — просто невозможно. А к этому еще и ум надо прибавить, и иронию, и полную осведомленность о предмете разговора, если он затеян, — словом, я просто напомню, что его бесчисленные по жизни собеседники его напору неизменно уступали. А тот дух готовности к авантюре, та душевная легкость, что и поныне от него исходит, — несомненно подкупали и склоняли самых недоверчивых и прожженных.
В собирании пяти миллионов на приобретение живописи участвовал даже Ватикан. О результате убедительней всего свидетельствует благодарственное письмо папы римского (кажется — Павла V, лень перезванивать Эфраиму по пустякам). Кстати, Эфраим Ильин в течение нескольких лет был советником Ватикана по искусству. Папа римский неоднократно сокрушался, что художники оставили чисто религиозную тему и увлеклись другими сюжетами. Не знаю, что Эфраим говорил в защиту и хвалу художников текущего времени, но если вам, читатель, доведется, будучи в Ватикане, походить по великолепному Музею современной живописи — вспомните, пожалуйста, что основал его тот немолодой израильский еврей, о котором вы сейчас читаете.
Затея удалась блестяще, но гораздо интересней чисто денежного в ней успеха — нечто важное для разговора об Ильине: по ходу этой авантюры он отыскал, помог стать на ноги и обрести весомое имя нескольким художникам, которые до появления его в их мастерских жили непризнанно и зябко. Достаточно назвать известнейшее ныне имя художника де Кунинга. На розыски художников, на выставки, шедшие по всему миру, на аукционы и каталоги без сожаления потратил Эфраим Ильин много лет.
Еще года три-четыре тому назад Эфраим накрывал стол для гостей сам, несуетливо, но быстро двигаясь по своей квартире. Сейчас это уже трудно для него, и стол обслуживает нанятый помощник. Ужинать или обедать у Эфраима — невероятно вкусно, ибо одна из ярких граней его житейского таланта — страсть к кулинарии. Думаю, что привела его к кулинарии та же самая острая любовь к жизни, что руководила им во всех поступках и делах. Когда он разговаривает с Сашей Окунем (а художник этот ушиблен на всю голову своими кулинарными идеями), то я, хотя и понимаю все отдельные слова, но чувствую себя то варваром, то дикарем, то просто инвалидом вкусовых сосочков. Чтоб это скрыть, я смотрю на них снисходительно и молча прихлебываю крепкие напитки. В меню многих ресторанов мира (тех, куда приходят озаренные гурманы) есть блюда с пометкой «а ля мод Ильин» — Эфраим либо автор, либо усовершенствователь их. А если вас, читатель, спросит кто-нибудь при случае, кто именно ввел в Израиле майонез, — отвечайте смело, я ручаюсь.
Эфраим кутил всю жизнь — со вкусом и размахом. На его шумных пированиях и дружеских застольях побывали тысячи людей. А сколько женщин помнили Эфраима до смерти или помнят посейчас — писать я не берусь. Ведь обаяние — на то оно и обаяние. А сам Эфраим полон благодарной памяти к тем женщинам, которых он не называет никогда, да и не помнит, вероятно, все их имена.
Лично для меня любое посещение его дома — радость по еще одной причине: я бесцеремонно трогаю руками прикладные вещи, сделанные великими мастерами. Эфраим утверждает, что все стулья, на которых мы сидим, столы, на которые мы проливаем за обедом соус, ложки, вилки и ножи, тарелки и светильники — должны изготовлять художники, и наша жизнь тогда освещена будет иначе, и мы сами будем лучше, интереснее и содержательнее. Я впервые в жизни трогал в этом доме торшер, изготовленный любимым мною Джакометти, и его же работы женский торс. Нет, я и в музеях часто нагло трогаю украдкой экспонаты, только в частном доме это совершенно иное ощущение.
А как фамилия художника, изготовлявшего столовую посуду, я забыл, поскольку, сев за стол, я занимаюсь лучшим в нашей жизни делом — наливаю.
Я осмотрительно и быстро миновал кулинарную область, в которой я полный профан, и с легким страхом приступаю к теме, где темнота моя еще гуще и беспросветней. Ибо моя мама некогда закончила консерваторию, однако же Создатель по неведомым причинам поступил с моими музыкальными генами, как Ван Гог однажды — с собственным ухом. А Ильин — заядлый меломан, он слышит, понимает, чувствует и знает музыку. Он и дома у себя уже многие годы устраивает музыкальные вечера, а на концерты, где играют талантливые исполнители, ходит непрерывно и подряд. Не зная ничего об этой великой, для меня закрытой начисто области человеческого духа, я никогда и не расспрашивал его о дружбе с музыкантами, хотя однажды краем уха слышал его усмешливый рассказ о некоем великом артисте, дома у которого на скрипке Страдивари спала кошка. Только тема музыки меня вплотную подвела к одной из самых поразительных сторон его сегодняшнего существования.
Я убежден, что Эфраим всю свою жизнь делал подарки. Очень разные и очень разным людям. Но сейчас он дарит так активно, что невольно вспоминается имя Гая Мецената — того римлянина, имя которого стало нарицательным. Только Гай Меценат (насколько я осведомлен) помогал жить кружку поэтов (между прочих завывали там свои стишки Вергилий и Гораций), а Эфраим — давний и отъявленный меломан. Поэтому когда возник полюбившийся ему камерный оркестр «Камерата» (в основном евреи из России), то Эфраим Ильин запросто смотался на аукцион и купил двум музыкантам отменные старинные скрипки.
— Это я из чисто шкурных интересов, — пояснил Эфраим, — очень уж мучительное дело — слушать, как талантливый артист играет на плохом инструменте.
Я уже страницы две назад легонько спохватился, что употребляю для сегодняшнего Ильина очень уж елейные и сусальные краски, хотя помню, что пишу о человеке с очень непростым характером. Так вот, поссорившись однажды с кем-то из начальства этого оркестра, Эфраим осерчал и эти скрипки отобрал. Мне этот поступок почему-то очень симпатичен.
А в эти дни как раз, когда сижу я и пишу об Ильине свои посильные слова, в Беэр-Шеве при университете состоялось только что открытие удивительного музея. Не зря и не для красного словца Эфраим часто повторял, что человек должен с юности видеть красоту — он вырастет тогда совсем иным. Так вот Эфраим Ильин подарил университету огромную коллекцию живописи и прикладного искусства. Чуточку мне жаль, что я уже не поглажу при случае работы Джакометти — разве только будучи в Беэр-Шеве. Выставлена была при открытии только малая часть экспонатов — для музея строится специальное помещение. Стоимость подарка, по оценкам экспертов, — несколько миллионов долларов. А уточнять мне эту сумму ни к чему, такие числа для меня — величественная и голая абстракция.
Я убежден, что четверо правнуков Эфраима, когда они подрастут, — одобрят щедрость прадеда, такая в них хорошая заложена генетика, что они и без наследства сами встанут на ноги.
Наслаждайтесь этой жизнью еще много лет, Эфраим, и спасибо за страну, в которой я сейчас живу.
Часть VI О всяком и разном
Сумерки всего
Сегодня утром я, как всегда, потерял очки, а пока искал их — начисто забыл, зачем они мне срочно понадобились. И тогда я решил главу о старости все-таки написать, поскольку это хоть и мерзкое, но дьявольски интересное состояние. Я совсем недавно пролетел над ровно половиной земного шара, чтобы выпить на юбилее старого приятеля. А перед этим сел и горестно задумался: что можно утешительного сказать на празднике заката?
— Я объясню это тебе, старина, — говорил я тремя днями позже, — на примере своей собаки Шаха. Я провожу с ним целый день, а вечером мы ходим с ним гулять. Ты не поверишь, но он еще старше тебя: по человеческому измерению ему далеко за семьдесят. Я даже загадку про нас придумал: старикашка ведет старикашку положить на дороге какашку. Так вот он, безошибочным животным инстинктом ощущая возраст, резко сузил круг своих притязаний к жизни, за счет чего резко обострились оставшиеся удовольствия. Он хорошо покакал — счастье, сочную сосиску дали — полное блаженство. Он, правда, полностью охладел ко встречным сукам, но на то ведь мы и люди, старина, чтобы лелеять свои пагубные влечения. Зато как изменились женщины по отношению к нам! Сперва у женщины в глазах мелькает ужас, но потом она благодарит, не скрывая восхищенного удивления. И тогда ты упоенно смотришься в зеркало, и — Боже мой, что ты там видишь! Но об этом тоже грех печалиться. Судьба обтесывает наш характер, а промахнувшись, оставляет на лице зарубки — что с того? Зато о жизни ты уже знаешь столько, что периодически впадаешь в глупую иллюзию, что можешь быть услышан, и даешь советы молодым. Тебя посылают с разной степенью деликатности, но ты не унываешь и опять готов делиться опытом. Какая это радость — быть всегда готовым чем-нибудь делиться! А сколько в жизни обнаружилось смешного — того как раз, к чему вокруг относятся серьезно, а вчера еще всерьез воспринимал ты сам.
И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой все до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.
Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.
Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас еще более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлеб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упреков — только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеется, что стишки совсем не о нем, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все, — что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: все к лучшему, пословицы не врут.
У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор свое немое восхищение, когда моя теща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:
— И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.
А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму еще прежде, чем вся очередь возмущенно загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование все длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:
— Каждый думает, что он кто-то, а остальные — никому.
На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зеленым), и точно так же — с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика: