На всю дальнейшую жизнь - Правдин Лев Николаевич 14 стр.


— Как он? Я привез врача. Сейчас он пошел осматривать его. Прошу.

Он распахнул дверь в столовую, но Аля сказала, что устала и хочет отдохнуть. Но только она собралась скрыться в своей комнате, явился врач — пожилой, очень бодрый и профессионально жизнерадостный. Зычным хрипловатым голосом он сообщил, что у Романа типичная пневмония, и что сегодня он переночует, и что здешний фельдшер получил все указания.

Аля спросила:

— Это надолго?

— Нет, — уверенно заявил доктор, — дней девять-одиннадцать до кризиса. Ну и потом, учитывая его здоровье и молодость, несколько деньков. Вы не беспокойтесь, через месяц он и сам все забудет. Меры были приняты своевременно.

— Какие меры?

— Народные меры: первое дело — на печь да под тулуп. Ну и самогонку вкатили, сколько душа приняла. На Дальних хуторах мужики гениальную самогонку сочиняют. Сердце у него, знаете, какое?

— Я и не беспокоюсь, — перебила Аля.

Какое у Романа сердце, она, слава богу, знает. Рушились все ее планы; ждать две недели она не могла. Да еще и неизвестно, чего ждать.

А доктор уже расспрашивал насчет рыбалки и просил одолжить ему на ночь лодку, соблазняя Стогова какими-то необыкновенными рыбацкими наслаждениями. Большой любитель жить этот доктор и, наверное, не дурак выпить, так он проникновенно расписывал все прелести рыбацкой ночи, полной страстей, комаров и сердечных замираний. Но Стогов устоял. Уже уходя в отведенную ей комнату, Аля услыхала:

— С удовольствием бы, да не могу, дела проклятущие! — Вздохнул, но, конечно, не потому, что не может. Не похож он на человека, способного на рыбачьи страсти и на страсти вообще. Очень уж он какой-то равнодушный… Скорей всего, он вздохнул оттого, что одолели дела, на которые приходится убивать все: и время, и страсти, так что ничего уж и не остается для поддержки семейного счастья.

Сделав такое не очень глубокое и совсем неутешительное заключение, Аля удалилась в отведенную ей комнату. Вот и все. Ждать, когда пройдут две недели, она не могла, даже если бы и было чего ждать. А у нее ничего не было, ни малейшей надежды.

Уложив чемодан, она вышла из комнаты и столкнулась с хозяйкой дома. Сима что-то поспешно укладывала в хозяйственную сумку.

— У него воспаление в легких, — доложила она, не глядя на свою непрошеную гостью.

— Да, — ответила Аля, — а вам-то что?

— Как что? Он человек все-таки.

— И ваш любовник?

— Да, мой любовник. — Сима подняла сумку и торжествующе потрясла ею: — Вот, иду за ним ухаживать.

— Это меня не касается. Я сегодня уеду.

Симино лицо потеплело, но она тут же взяла себя в руки.

— Что вам надо на дорогу? — ликующе спросила она.

Аля не ответила. Она просто прошла по коридору и вышла на улицу. Ее потрясли счастливое лицо Симы и собственная беспомощность. Она не смогла омрачить это бесстыдное счастье.

В конторе, разыскав Стогова, она сказала:

— Я хочу уехать и как можно скорее.

Стогов не удивился, он просто спросил:

— Сейчас, когда он в таком положении?

— Все равно. Женя отпустили только на неделю.

Заглядывая в его глаза, чудовищно увеличенные выпуклыми очками, она хотела увидеть в них страдание или хотя бы просто смущение. Нет, ничего, кроме озабоченности и скучающего ожидания. Ей стало ясно, что он ждет, когда она попросит лошадей и уйдет. А уйти так, не открыв «этому близорукому дураку» всей неприглядности его положения, она не хотела. И не могла — каждое, даже самое неприятное дело надо доводить до конца.

— Вы знаете, ваша жена пошла ухаживать…

— Да, — он поморщился и махнул рукой, — кому-то ведь надо. И я послал… попросил ее… мою жену. — Снова поморщился он, желая поскорее прекратить разговор.

Ага, проняло! Подожди, тебя еще не так перекорежит!

— Она, мне кажется, очень счастлива оттого, что…

Он устало остановил ее:

— Простите, я занят и очень. Сейчас пойдет подвода на базу. Вы еще успеете к вечернему поезду. Всего лучшего.

Он думал, что после таких несомненно оскорбительных слов она уйдет. Обидится и хлопнет дверью. Нет, и не подумала даже. Стоит и презрительно улыбается. Что ей еще надо?

— Говорят… — Аля убрала улыбку, спросила озабоченно. — Говорят, что вы нарочно послали его открывать эти, как их, заслонки, что ли…

Теперь улыбнулся и он, не так, конечно, презрительно.

— Да. Это я сделал, чтобы погубить соперника. У меня был именно такой коварный замысел. Для этого надо было совсем немного: недостроить плотину, устроить опробование и организовать хороший дождь. Мне все это ничего не стоило, а вам стыдно повторять все эти глупости.

— Я не повторяю. Я вас просто спрашиваю.

— Простите, я не умею отвечать на нелепые вопросы.

Это подействовало. Она, кажется, возмутилась:

— Пользуетесь тем, что Боеву неудобно поднимать этот вопрос?

Вот тут он не выдержал: у него затряслись руки, и глаза стали совсем прозрачными и скорбными:

— Уходите, немедленно, — печально проговорил он.

— Ничего вы мне не сделаете. — Аля встала, подошла к двери, открыла ее и, с порога, очень спокойно: — Я жду подводу. Всего!

Ушла.

16

Намусорила и ушла. Стогов обернулся к окну, толкнул раму, горьковатый и влажный воздух вечернего расцветающего парка не успокоил его. Черт знает, до чего можно распуститься. Наорал на глупую девчонку, повторяющую чужие слова. Кому понадобилось придумать все это про него, про Боева, про Симу?

Вспомнив жену, Стогов почувствовал такую тоску, словно она уже уехала от него. Уедет? Ему казалось, что это невозможно. И для него, и для нее. Зачем ей уезжать от человека, который дает ей все и взамен ничего не требует? Никакого нет смысла. Ведь они оба привыкли считать, что можно жить и без любви. В конце концов, любовь штука очень непрочная, а раз так, то для чего тратить на нее душевную энергию. В жизни все должно быть прочным. Вот сознание долга, необходимость помогать друг другу, уважение — это все категории прочные. Именно на них и построено семейное счастье, а совсем не на этих истерических штуках, вроде любви, страсти и прочей романтики.

Откуда же сейчас эта смертельная тоска разлуки? Ведь все, что произошло, никакого отношения не имеет к его домашним неурядицам?

Вошла секретарша, принесла лампу и газеты. Тихим, участливым голосом спросила:

— Если больше ничего, то я пойду?

— Хорошо, идите.

— Лампу зажечь?

Этот участливый тон начинал раздражать. И не только она одна, почти все, с кем он сегодня встречался, смотрели на него выжидающе, сочувственно и разговаривали так осторожно, словно ждали, что он сейчас выкинет какой-нибудь номер.

Стараясь не показывать своего раздражения, он ответил:

— Не надо.

Ушла. В сумраке на столе белеют газеты. Вот наверху районная, где напечатан рапорт строителей, через всю первую полосу заголовок: «Оплот коммунизма в степи». Областные газеты тоже упоминали о рапорте. «Опробование плотины вылилось в народный праздник». А о том, что люди, собравшиеся на праздник, всю ночь искали Боева, думая, что он погиб, — об этом ни слова. И о тех отчаянно-смелых парнях, которые все-таки подняли щиты и тем спасли плотину, тоже ни слова. «Вылилось». Если бы не Роман Боев, во что бы все это вылилось? И, наконец, это уже непосредственно о Стогове:

«Расчет и смелость инженерной мысли…» Мало того, что безграмотно, чистейшее вранье по существу. И все вместе самое настоящее очковтирательство. Не расчет, а просчет.

Так Стогов и заявил — очковтирательство. Спросите тех, кто все видел. Тогда ему дали понять, что он куда-то скатывается и от чего-то отрывается. Ведь число очевидцев ничтожно по сравнению с огромной массой прочитавших газеты. В общем, это событие уже вошло в историю как небольшая, но несомненная победа. А все остальное решено считать мелочью, издержками, без которых просто немыслимо никакое движение вперед.

Стогов закрыл окно: какой смысл сидеть в кабинете и ничего не делать? А он просто не может сидеть без дела, не умеет.

Он вышел из конторы и остановился на высоком берегу. Темное небо, светлеющее к горизонту, темная степь и серебристые изгибы реки. Плотина освещена желтым светом фонарей. Оттуда доносится деловитый шум воды. Именно деловитый, как и все, что создано разумом и подчинено разуму. Плотина, электростанция, оросительная система — все это создается вопреки всевозможным чувствам и эмоциям. Сколько их было на пути, пока ему удалось утвердить проект, добиться права строить, и сколько их теперь, когда стройка подходит к своему завершению.

Глядя на четкие линии плотины, лишенные, как он предполагал, всяких эмоций, Стогов поймал себя на том, что ему доставляет большое наслаждение это простое созерцание. Черт знает что такое! Эмоции оказываются сильнее его. От них не уйдешь, а раз так, то нельзя ли их отнести к тем самым издержкам, без которых пока что немыслима деятельность человека? Может быть, когда-нибудь мы и научимся обходиться без них, а пока…

Пока он решил отправиться домой, в этот рассадник, совсем уже лишенный всякой деловитости, а поэтому полный самых вредных эмоций.

17

На подоконнике в глиняном кувшине несколько березовых веток и полураспустившаяея сирень загородили все окно. Крутилин привез. Сказал: «Это букет, или, вернее, куст из Березовой ростоши, — Роману главное лекарство». Крутилин! Никогда бы не подумала, что он способен на такие нежности. Правда, кроме того, он привез меду, масла и еще чего-то. Все он передал бабе Земсковой. А букет — Симе. Она поставила его на подоконник в глиняной кринке.

Конь Крутилина, привязанный к тарантасу почти под самым окном, с хрустом пережевывал сено и гулко бил о землю кованым копытом. Все это напомнило Симе ее юность. Она тогда училась в городе, потому что в их деревне была только начальная школа. К ней вот так же приезжал отец, привозил ей продукты и привязывал коня к черной плетенке тарантаса. Цветов не привозил. Ни он, никто другой никогда еще не дарили ей цветы. Не та удалась жизнь.

Роман дышит спокойно и ровно. Спит. А температура? Не проснулся даже, когда Сима прикоснулась губами к его лбу, чтобы проверить температуру. Кажется, доктор, дай ему бог хорошего улова, ошибся: никакое это не воспаление легких. Простыл, вот и все.

А Крутилин сидит на крыльце с бабой Земсковой, они тихо о чем-то разговаривают. Но вот Симе показалось, будто звучит голос Стогова. Она подошла к окну и, невидимая, стала, прислушалась. Да, подошел Стогов. Поздоровался. Наверное, он знает, что она здесь, у постели больного. Знает — ну и пусть. Ничего теперь она не собирается скрывать, просто сейчас не хочется разговаривать. Этот крутилинский букет — надежная защита. А сердце неспокойно встрепенулось. Жалость? Бабье чувство, никому еще от него пользы не бывало. И Стогов жалости не примет. И не надо этого. И при чем тут жалость, когда есть любовь, начисто убивающая всякую жалость. Любовь безжалостна и беспощадна, другой не бывает, и, может быть, в этом ее сила.

Как бы подтверждая ее мысли, Крутилин сказал:

— Идет за хлеб беспощадная битва.

«И за любовь тоже, — подумала Сима. — Без любви — как без хлеба».

— Весенний день год кормит. Сейчас если ошибешься, то уж на весь год, — сказал Крутилин.

А Сима подумала: «А может быть, и на всю жизнь…»

Заговорила баба Земскова, и в ее словах Сима услыхала почти дословное повторение своих мыслей:

— А иной так согрешит, что за всю жизнь не отмолить.

Мысли-то ее, но как это вызывающе прозвучало. Ох, не любит ее баба Земскова! Это Сима почувствовала с самого начала. Вот она говорит, а слова у нее тяжелые, как камни:

— Не столько Романа нашего вы обидели, сколько себя самого.

Тишина. Конь звенит сбруей и яростно трется о тарантас.

— Он нам не родня, а родней родного. А он к вам всей душой…

— Все я знаю, — отозвался Стогов.

— Знать-то все знают, да не всякий скажет.

— Ну, довольно, — Стогов поднялся. — Этот разговор ни к чему.

— Можно и так, — согласилась баба Земскова, и Симе показалось, будто она усмехнулась.

— Балуй! — прикрикнул Крутилин на коня.

Стогов начальственно спросил:

— Здоровье Романа как?

— С больного здоровья не спрашивают, — ответила баба Земскова, подчеркивая, что действительно все разговоры тут ни к чему.

И снова Крутилин прикрикнул, хотя и не повышая голоса:

— Не то говоришь, Наталья.

— Ничего, давай! — снисходительно отозвался Стогов.

— А если давай, то давай напрямки. Мы тут все — коммунисты.

— Тогда я, беспартейная, пойду, извиняйте за мое суждение.

— Сиди, Наталья. Ты в партию, считай, вступила, когда мужика своего на расстрел провожала. А может быть, и много раньше. Так что от тебя секретов не может быть.

— Все, что надо, уже сказано. — Стогов стоял у крыльца, скрестив руки на груди. Его очки отражали неяркий свет, падающий от окон, отчего он казался незрячим. У Симы снова мелькнула мысль о том, что, пожалуй, и он сам, и его положение достойны жалости. Но Стогов жестко разбил эту мысль.

— Что вам надо? Какую правду вы требуете от меня? Да, рапорт этот липовый. Буза! Пользы от него никому и никакой. Польза бывает только от настоящего дела. Я признаю только одну правду: правду конкретных дел, а все остальное мелочь, не стоящая внимания. Вот плотина — это единственная и самая высокая правда. А какой ценой, кто пострадал, кто герой? На все на это нам наплевать.

Еще вчера ночью, когда он ехал в райком и собирался вздремнуть перед предстоящей борьбой, в общем, он был спокоен. Да, он думал об измене жены — на этот раз он почему-то ей поверил — и был потрясен нелепой смертью Боева. Но это все пришло, нахлынуло, как весенняя вода, побушевало и ушло. Самое главное — не поддаваться стихии чувств, выстоять. И он выстоял, все обошлось, так почему же теперь он не испытывает спокойствия, без которого трудно жить и совсем невозможно строить?

— А мы вот как раз ценой интересуемся, — прервал его размышления Крутилин. — Мы хозяева, нам переплачивать не с руки.

— Кто это — вы?

— Все. Народ, конечно.

Стогов хотел сказать, что это демагогия, так заявлять от имени народа, и тем самым отмахнуться от разговора, который он считал пустым. Но Крутилин так не считал. Он сказал:

— Да и вы тоже. Вам-то самому зачем лишку платить?

— Мне? А я чем расплачиваюсь?

— Совестью, вот чем.

Это было сказано так убедительно и так властно, что у Стогова сразу вылетели все мысли о демагогии. Он смог только пробормотать:

— Ну, уж это вы перехватили…

— А он к вам всей душой, — грубым голосом проговорила баба Земскова. — Привезли его чуть живого, а он к телефону рвется, вас упреждать, что против вас Пыжов замышляет.

Нет, это, конечно, не демагогия, это эмоции, стихия чувств, от которых, к сожалению, никуда не уйдешь. Конечно, без них нельзя, человеку свойственно все человеческое, только зачем же все преувеличивать?

18

Но тут неожиданно на крыльце появилась Сима. Этого Стогов не ожидал: не надо бы ей здесь, когда есть Наталья, эта грозного вида старуха. Ночью у чужой постели. И так об этом слишком много лишних преувеличенных разговоров. Стогов верил, что лишних.

— Зачем ты здесь? — спросил он, стараясь не поддаться навалившейся на него «стихии чувств».

— Разговаривайте тише, он уснул. — Сима не знала, зачем вышла на крыльцо. Просто она больше не могла прятаться, когда разговор зашел о совести. Как бы там ни было, ее совесть чиста.

— Тихо!.. — зловещим шепотом проговорил Крутилин и, подняв палец, неведо кому погрозил. И тут же полным голосом спросил: — Где у тебя, Наталья, ведерко, коня напоить?

— Ведро у нас при колодце, а колодец на дворе, будто не знаешь. — Она тяжело поднялась и ушла во двор.

Крутилин тоже ушел. В тишине загремела колодезная цепь.

— Что ты тут делаешь? — снова спросил Стогов.

— Стараюсь исправить твои заблуждения и свои ошибки.

— Какие заблуждения?

— Всякие. О которых сказано сейчас. И еще не сказано.

— Лучше всего это было бы сделать дома.

— Дома? Нет, теперь уж невозможно. Домой я не вернусь.

Стогов шагнул к крыльцу:

— Я все-таки считаю… поговорим потом.

— Ничего потом у нас уже не будет. Разве не все теперь тебе понятно?

— Я прошу тебя. — Голос его прозвучал строго, почти угрожающе.

— К чему лишние разговоры? Ты ведь враг всяких эмоций… не связанных с техникой, и я стараюсь избавить тебя от них. Я просто ушла. И прошу потише… Слышишь — я уже ушла от тебя. Насовсем.

Она и в самом деле исчезла в темноте сеней, и наступила тишина.

Беспросветная, безнадежная, исключающая всякие ожидания, наступила тишина. Ему-то во всяком случае ждать нечего — жена ушла, о чем и сказала со всей неприглядной определенностью. Стогов понял это только сейчас, все еще вглядываясь в черный прямоугольник двери. Нет, он не надеялся увидеть ее снова, просто он был ошеломлен неожиданностью всего, что случилось.

Ему даже и в голову не пришло, что Сима уже давно «ушла от него и насовсем», что, может быть, она и вовсе не приходила. Так и жили — он и она, каждый по-своему и каждый своей жизнью.

Не признающий ничего неопределенного, Стогов не замечал неопределенности такого состояния, и, даже когда она сказала, что любит Романа, то ничуть его не встревожило. Стоит ли обращать внимание на всякие истерические выкрики неуравновешенной женщины? Он и не обращал. Старался не обращать и правильно делал, все это не больше, как стихия, вроде весенней грозы: прогремит, прошумит дождем и улетит неизвестно куда.

А если так, если «неуравновешенная женщина» в запальчивости выкрикнула, что «ушла» и «насовсем», то почему же сейчас он поверил? Почему не подумал о благодатном мимолетном весеннем дождичке? Что-то тут не так? Не поддался ли он сам той стихии чувств, которую считал не стоящим внимания явлением?

Назад Дальше