А если так, если «неуравновешенная женщина» в запальчивости выкрикнула, что «ушла» и «насовсем», то почему же сейчас он поверил? Почему не подумал о благодатном мимолетном весеннем дождичке? Что-то тут не так? Не поддался ли он сам той стихии чувств, которую считал не стоящим внимания явлением?
Уличив сам себя в непоследовательности, Стогов как и всякий рассудительный человек, не впал в отчаяние, а почувствовал потребность хладнокровно во всем разобраться. Но, конечно, не здесь, подумают еще, что он караулит свою жену. То, что ему уже не подобает так ее называть, он еще не успел осознать.
В тишине послышалось нетерпеливое ржание крутилинского коня, учуявшего воду, которую несли для него. Звонко стукнула калитка, и Стогов поспешил укрыться в тени дома и свернуть в переулок. Он только и услыхал, как баба Земскова негромко спросила:
— Ушел?
— Ушел, — громко и с явной усмешкой ответил Крутилин. — А чего ему тут…
Он еще что-то сказал про Симу, но Стогов не расслышал.
Ближайший путь к дому пролегал через парк, наспех приведенный в порядок стараниями Романа Боева. Подумав так, Стогов с подозрением посмотрел на ворота, вернее, на то, что прежде было воротами, от которых осталось только два выложенных из кирпича приземистых ствола с нишами. Какие-то гипсовые изваяния, говорят, стояли в этих нишах, что-то ложно-классическое, домашнего изготовления.
Столбы только побелили, а в нишах укрепили по дощатому щиту с утвержденными Стоговым призывами хорошо работать и хорошо отдыхать. На большее не хватило ни стараний Боева, ни отпущенных ему на это денег. И хорошо, что не хватило, а то еще поставил бы в нишах что-нибудь гипсовое…
На этом Стогов остановил свои размышления: уж не осуждает ли он Боева, не осмыслив еще как следует все, что произошло? Торопливость мысли порождает необдуманные решения, а это не приводит ни к чему хорошему. Не надо спешить с выводами.
Подумав так, Стогов поспешил миновать ворота и вошел в парк. Здесь, как и во всем окружающем мире, стояла тишина. Над необъятной степью раскинулось еще более необъятное небо, беспорядочно усеянное звездами различной величины. Их непрочный мерцающий свет пробивался сквозь широко разросшиеся короны и расплывался потраве, по дорожкам, как тусклые мысли сбитого с толку и потому слегка растерявшегося человека.
Да, он сбит с толку, растерялся — в этом Стогов должен был признаться самому себе. Вот сейчас он придет домой и приведет в порядок свои невеселые мысли. Но тут же он подумал, что дом как раз самое неподходящее место для размышлений — очень уж там много всего, напоминающего Симу и разрушенный семейный уклад. Развалины, не поддающиеся восстановлению.
Впереди блеснул свет. Это был центр парка. Именно здесь находилась бывшая барская утеха — некое строение под названием «храм любви». Храм этот, вернее, все, что от него осталось, разобрали, фундамент расчистили, устроив на нем танцевальную площадку. Там и сейчас звенела и похрапывала басами гармонь, четыре девушки танцевали, несколько парней сидели на скамейках и сосредоточенно смотрели на танцы.
Всего одна лампочка светилась на столбе, скудного света едва хватало только на часть площадки, цветастые развевающиеся в танце подолы то вспыхивали, вылетая на свет, то скрывались в темноте.
Стогов никогда не танцевал. Недостойное это занятие — танцы, стишки: так он думал в юности, красуясь зрелостью недозрелого своего мальчишеского ума. А потом, когда и в самом деле поумнел и к своему уму стал относиться критически, изменилось и его отношение к танцам: теперь он считал это занятие всего лишь легкомысленным, но вполне допустимым.
И сейчас, обходя освещенную площадку по темным боковым аллейкам, он думал: «пусть их, если уж это им нравится…» Тем более, что все эти девушки и парни работали на строительстве плотины, и хорошо работали.
В самом дальнем углу парка нашел он скамейку и тяжело, как смертельно уставший путник, опустился на нее. Вот тут ничто не помешает основательно все обдумать и, может быть, принять какое-то решение, хотя — это он понимал — от его решения вряд ли что-нибудь изменится. Это было первое, о чем он подумал: безнадежная мысль, безрадостная.
Гармонь умолкла, но ненадолго. Вот опять завела что-то тягучее, не пригодное для танцев. И тут же послышался высокий мальчишеский голос, такой чистый и звонкий, что можно было разобрать каждое слово:
И сразу несколько голосов подхватило:
«Любовь, — подумал Стогов. — Ну, конечно, о чем же им еще петь? Вот и Сима тоже…» Ему припомнился тот, как он считал, вполне бессмысленный разговор, когда впервые Сима сказала о своей любви. Тогда оба они были уверены, что Боев утонул, и такое признание в любви ничем не грозило Стогову.
И он, Стогов, не поверил, что Сима выполнит свою угрозу — уйдет от него. А ведь ушла. Любовь, вернее, отсутствие любви выгнало ее из дома. Других-то причин нет. Ну, послушаем, чем там у них кончилось, у отца с сыном?..
грянул хор с таким мстительным торжеством, что Стогову стало не по себе. Он-то тут при чем? Не поверил в любовь? Какая чепуха! Как будто его неверие могло что-то изменить?
Все остальное он прослушал уже без всякой заинтересованности:
Песня кончилась. На площадке еще поговорили, посмеялись и начали расходиться в разные стороны. Удаляясь, запела гармонь, у ворот какой-то удалец пронзительно свистнул, неподалеку от скамейки, где сидел Стогов, засмеялась девчонка. И все затихло. Так и не удалось ничего обдумать и обсудить, да, наверное, ни обдумывать, ни обсуждать ничего и не надо. Ничего от этого не изменится, а надо просто заново устраивать свою жизнь. Такая покорность судьбе всегда была свойственна ему, когда дело касалось лично его. Бери то, что можно взять без особых стараний, а особые старания прибереги для дела, которому ты себя посвятил.
И женился он так же, без особых стараний и, как оказалось, без любви, но об этом последнем обстоятельстве он догадался только теперь, когда Сима ушла от него.
19И Сима почти в то же самое время вспомнила о своем незадачливом замужестве. Пришлось вспомнить, баба Земскова заставила все рассказать. И не хотела, да рассказала. Баба Земскова тоже не собиралась ни о чем расспрашивать Симу, совсем это ей ни к чему, и если бы не Крутилин, то и не подумала бы.
Он спросил:
— Да ты с ней хоть поговорила?
— Не об чем мне с ней говорить. Все ихнее племя ненавижу, и сам знаешь, за что.
— Племя это кулацкое мы с корнем вырвали, а которые нам свое потомство оставили, то нам надо их перевоспитывать в советском духе, а не отталкивать обратно в кулацкое болото.
Они стояли у телеги, Крутилин держал ведро, поил своего коня, а баба Земскова слушала, не перебивая и с уважением. Крутилин напрасных слов не говорит и не любит, когда ему мешают. Его обветренное, опаленное степным солнцем лицо при звездном свете казалось выкованным из темного железа.
— И, кроме всех иных соображений, ты одно пойми: у них с Романом любовь… — Это было сказано так веско и задушевно, что баба Земскова дрогнула. Поджимая губы, мстительно проговорила:
— Очаровала она Романа.
Крутилин усмехнулся, слегка обмякло кованое его лицо.
— Женщина она, и, значит, есть в ней такое высокое качество.
Только вздохнула баба Земскова, может быть, свою молодость вспомнила: никакими такими качествами не отличалась — здорова была до того, что не всякий парень к ней и подходить-то осмеливался.
— Все в ней есть, — подтвердила она.
— Человека понять надо, даже если этот человек для тебя неприятный. Так ты с ней поговори. Для Романа это надо. Поняла? Сегодня же и поговори. — Подумал, прислушиваясь к звонкому шуму воды у плотины, добавил: — На шатком мостике стоит женщина, и это надо учесть.
Ничего она не ответила. Попрощалась, послушала, как гремит в тишине легкая тележка, закрыла калитку и еще на крыльце постояла, послушала гармонь: в парке девочки, должно быть, танцуют, завлекают парней. Очаровывают. Все идет, как и всегда шло, как заведено исстари. Все так же — музыка только другая.
Ничего она не ответила. Попрощалась, послушала, как гремит в тишине легкая тележка, закрыла калитку и еще на крыльце постояла, послушала гармонь: в парке девочки, должно быть, танцуют, завлекают парней. Очаровывают. Все идет, как и всегда шло, как заведено исстари. Все так же — музыка только другая.
И река шумит не по-прежнему. Урень — степная реченька — ручеек, никогда от нее такого не слыхивали, даже в половодье. И вот именно почему-то под этот вольный, могучий шум падающей у плотины воды вспомнила про этот самый шаткий мостик, на который ступила Сима.
Заперев входную дверь, баба Земскова вошла в избу и остановилась у двери в комнату Романа. Заглянула осторожно. Сдвинув два стула и табуретку, подложив под голову брезентовый плащ, Сима только что прилегла. Увидев грозную хозяйку, поднялась, устало улыбнулась:
— Спит. По-моему, все обойдется…
Ничего не говоря, баба Земскова поманила Симу и уже в своей избе для начала напустилась на нее:
— А ты что же на голых-то стульях? Уж такой я для тебя изверг нетерпимый, что и спросить нельзя… У меня перин вон сколько, и все соломенные, да все получше голой доски…
— Боюсь я вас, — бесстрашно призналась Сима и даже голову вздернула, как бы спрашивая: — «Ну, а еще что скажете?»
Вот этим она и покорила старуху — гордостью своей. И, видать, ни перед кем виноватой себя не признает.
— Чем же я такая для тебя страшная?
— Это вас спросить надо.
— Ну, спроси, коли так.
— Для меня теперь все люди страшны. Редкий мне посочувствует.
— Найдутся, — обнадежила баба Земскова. — Слышала я, как ты с мужем-то. Совсем ушла?
— Совсем.
— А где жить будешь?
— Тут, недалеко. У Филипьевых пока.
— А у меня тебе места не нашлось?..
— Не надо этого, сейчас…
Баба Земскова одобрила такую предусмотрительность, и вообще Сима ей понравилась, но ничем она своего расположения не показала, придет время — сама догадается.
Из комнаты послышался не то стон, не то вздох, и Сима, проговорив: «Извините…», — ушла.
Через некоторое время баба Земскова принесла сенник, подушку и одеяло. Посмотрев, как Сима обтирает горящее лицо Романа, она спросила:
— Любишь его?
— Конечно, — просто ответила Сима и тут же сама задала вопрос: — Еще спрашивать будете?
— Понадобится, так и спрошу, — необидчиво пообещала старуха и посоветовала: — А ты бы легла, вторую ночь не спишь. Я дверь приоткрою, услышу, если что…
Ни о чем больше она говорить не стала и, не дожидаясь ответа, ушла.
А Сима расстелила на полу сенник, легла, с удовольствием вытягиваясь под одеялом, тихонько проговорила сама для себя:
— На одну только секундочку, только на одну… — и провалилась в сон.
20Из редакции пришло письмо. Сима прочитала: «Старик, почему три недели от тебя ни строчки? В какую авантюру ты втяпался на этот раз?»
— Авантюра… — Роман бледно улыбнулся. Он сейчас и в самом деле походил на старика. Но это была первая улыбка за две недели его болезни. А улыбнулся он оттого, что вспомнил напутствие, с которым редактор подписывал командировочное удостоверение. Сам-то Боев никогда не считал свои действия авантюрными.
А еще через несколько дней он мог уже без посторонней помощи выходить из дома.
Глядя с высокого берега на плотину, которой уже ничто не угрожало, Роман думал, что за этот месяц он вырос, набрался житейской мудрости и узнал о людях неизмеримо больше, чем за все свои предыдущие годы. Да, несомненно, он стал умнее и научился понимать людей. Теперь он и сам твердо стоит на земле, и ничто ему не угрожает: ни большая вода, ни мелкие страсти.
Но скоро пришла Сима и помешала ему окончательно закостенеть в своих добродетелях. На ней были темно-лиловый жакет, очень длинный, и светло-синяя юбка, очень короткая. Губы накрашены, но от этого ничуть не потускнела ее яркая красота. Роман заметил, что за последние дни она как-то притихла, будто прислушивается к своим мыслям и словам. Она села рядом с ним и весело проговорила:
— Вот ты где. Баба Земскова сказала: «Ушел прогуляться». И знаешь, посмотрела на меня, как на приблудную собаку, которая так прижилась, что ее уже жалко выгнать.
— Ты все выдумываешь.
— Нет, честное слово! В ее взгляде я уловила сочувствие.
— Я думаю, не только сочувствие. — Роман засмеялся, но, вспомнив, что он только что сравнивал себя с плотиной, суровым голосом сообщил: — Скоро мне уезжать.
— А мне куда? — спросила Сима с такой покорностью, словно положила ему на руки всю свою жизнь.
Он так и понял: ее жизнь в его руках. А что ему делать с этой такой красивой и, как ему показалось, опасной ношей? Он не знал, в чем заключается ее опасность: в красоте или в тайне ее происхождения. Хотя какая же это тайна? Или в той «тяжелой наследственности», о которой говорил Стогов. Или в том, как она сама сказала о себе: «Я битая».
Сейчас она ничего не говорила. Сидела, опустив темные ресницы, и поглаживала едва прикрытые колени. Ждала его решения. А он ничего не ждал, охваченный смятением. Нет, далеко ему до плотины, которой ничего не угрожает и которая ничего не боится.
Настоящая плотина, вот она — стоит непоколебимо, прочно упершись в берега широкими белыми плечами. И пруд разлился широко и вольно. На противоположном берегу еще идет работа. Все-таки совхоз, видно, расщедрился, подбросил машин. Да и людей стало больше. Пошла настоящая работа, а где идет настоящая работа, там все чисто и ясно.
И в жизни все должно быть чисто. Со всей твердостью, на какую он был способен, Роман ответил:
— Надо все обдумать.
Он понимал, что, конечно, это совсем не тот ответ, которого ждала Сима, и она, конечно, тоже это поняла, но ничего не сказала. Только чуть-чуть улыбнулась спокойно и уверенно, как будто у нее все уже обдумано и решено и как будто это вовсе не она спросила: «А мне куда?» Улыбается и молчит. И только когда Роман снова проговорил, что нельзя ничего решать без раздумья, она перестала улыбаться.
— Ничего не надо обдумывать. Я ведь ни на что и не надеялась. Я никогда не надеялась, ни на что. Помнишь, я сказала тебе про волчью степь? А ты ответил: «Была степь волчьей, стала человеческой». А для меня она какая? Ты уже, наверное, знаешь про моих родителей? Меня выращивали, как цыпочку: в городской школе учили, наряжали, книжки мне покупали, какие захочу. Я ведь в городе жила, у тетки, отцовой сестры, но когда родителей выслали, я поняла, что осталась одна, как ночью в степи. Деньги, какие были, прожила. На работу никуда не берут. Как анкету заполню, так мне и скажут: «Нет, девочка, таких мы не берем». Надеяться — ну совсем не на что! А когда у человека нет надежды, он с отчаяния за все хватается. Выбирать-то некогда. Вот я и ухватилась. Тетка мне Стогова сосватала. «Будет, говорит, тебе твердый камушек на всю жизнь». Стогов, как стена непробиваемая, от всех бед загородил. Я ему вся благодарна и вся виновата перед ним только за то, что полюбить не смогла. Так и думала — не будет у меня праздника. И вот явился ты ночью, из волчьей степи и сказал, что убил волка. Так я тебя и полюбила. Я просто поняла, что человек не имеет права жить без любви. А любить-то можно не всякого. И я делаю преступление, что живу без любви. Это, может быть, так же отвратно, как жить без работы. Тебе это понятно?
Вот и еще вопрос, на который Роман не решался ответить так сразу, хотя одним из худших грехов считал именно нерешительность. То, что он сейчас услышал от Симы, просто разрешило его сомнения. Она уже не казалась ему опасной. Красивой — несомненно. Остается вопрос о любви. Несколько минут тому назад он считал, что с этим все покончено. Не навсегда, но, по крайней мере, надолго.
— Понятно это тебе? — требовательно повторила Сима.
Он почувствовал на себе ее взгляд, и все возмутилось в нем:
— Да как же ты!.. — вырвалось у него.
— Как я с ним жила? — Сима вызывающе и очень быстро, чтобы скорее все объяснить и больше об этом не вспоминать, заговорила: — Вот так и жила, так и замуж вышла. А что делать? Думала, не все же по любви, есть некоторые и без любви живут. И я проживу. Нет любви, есть уважение. А в самой крайности, когда уж совсем ничего нет: ни уважения, ни любви, — тогда появится привычка. Плохо, но жить можно. А вот оказалось — нельзя.
Тишина. Даже ветер притих, затаился в зеленых вершинах парка — прислушивается. Роману показалось, будто весь мир навострил уши, как перед грозой. И в этой всеобъемлющей тишине Сима проговорила:
— Я бы и привыкла, замерла бы, как муха в пыли. Если бы он не толкнул тебя с плотины.
Вот этого Роман не ожидал. Ему и в голову не приходило, что он попал в беду по чьей-то злой воле или, вернее, по безволию, что еще хуже.
— Нет, — сказал Роман, — совсем не так все было. Я сам кинулся.