Призрак Небесного Иерусалима - Дарья Дезомбре 12 стр.


– Если хотите, – тихо сказала Маша, – я могу погулять с близнецами, пока вы будете стричься.

– Правда? – вскинула Таня на нее вмиг загоревшиеся глаза. И сразу же снова потухла. – Да нет, это не серьезно: вы занятый человек, на службе, я как-нибудь сама.

– Я на сегодня уже свободна, – улыбнулась ей Маша. – И если рискнете оставить со мной малышей…

Таня покачала головой:

– Нет, спасибо вам большое, но, наверное, не рискну. Боюсь за вас – они уже скоро проснутся. Но за предложение я вам – правда! – очень благодарна.

И они медленно пошли к выходу из парка. И обе думали о девушке Юле. Таня – о женском бессилии, которое так легко перерождается в подлость. А Маша обдумывала фразу Тани о запретной зоне. Темная сторона. Юля вошла туда лишь однажды, ослепленная проросшей сквозь любовь ненавистью. И беззвучно захлопнулась дверь.

А она и не заметила, как за спиной встал убийца…

Кутафья башня Иннокентий

Иннокентий сидел на табуретке, мрачно размышляя о том, что костюм придется-таки сдать постфактум в химчистку. У друга Коляна было грязно. Иннокентий подумал, что такой грязи он не видел никогда – это была Грязь, возведенная в философский принцип. И последние полчаса Кентий беседовал с философом и ужасно страдал при этом. Друг Коляна был не из простых пьяниц, а с «принципами». Это те, которые отличаются от пьяниц «с понятиями» как небо и земля.

По понятиям – бутылка должна быть на троих, и хорошо бы с закусью. А по «принципам» – питие освящено свыше и является самым достойным занятием для человека думающего.

– Никому не мешаем, – вещал Леонид, молодой человек с бесхарактерным подбородком и тонкими руками пианиста. – Не ввязываемся в эти ваши игры в менагеров, сидение в офисе, дешевые попытки оправдать свое существование. А мы – не оправдываем, in vino – veritas! – указал он ногтем с траурной каймой куда-то в облупившийся потолок.

– Думаю, вы неправильно понимаете смысл данного выражения, – заметил Иннокентий, тщетно пытаясь занять устойчивую позицию на колченогом табурете с таким расчетом, чтобы минимальная площадь облаченного в легкую шерсть седалища соприкасалась с липкой поверхностью.

– Истина – в вине! – обиженно перевел его собеседник.

– Нет, не совсем так, – мимолетно улыбнулся Иннокентий. – Точнее, римляне не хотели этим сказать, что можно постигнуть, выпивая, тайны мироздания. А только лишь подчеркивали тот факт, что пьяный говорит правду, по аналогии с русским «что у трезвого на уме…».

– Да? – Лицо Леонида на несколько секунд стало озадаченным. Очевидно, экскурс Кентия поколебал одну из основ его философской школы.

– Перейдем к Николаю Сорыгину, если вы не против? – аккуратно вернул его в настоящее Иннокентий.

– Колян-то? Хороший мужик, но, понимаете ли, цветок!

– Цветок?

– Да. Видите ли, у меня есть концепция. – Леонид потер тонкий нос весь в мелких черных точках. А Иннокентий поднял в вежливом удивлении бровь. – Пьяницы бывают «бедовые» – это те, что пьют от жизненных испытаний. Положим – жена ушла, или с работы выгнали, или апофегей: сначала с работы выгнали, а потом и жена… Еще есть «стахановцы» – это у которых и жена, и любовница, и куча бизнесов и нищей родни, и никто не хочет оставить в покое. Те снимают стресс, бедняги. Ну, дальше – «цеховики», – перечислял вальяжно Леонид, – что пьют «за компанию». Потом «сплинеры» – это от слова английского – сплин. – Иннокентий серьезно кивнул, мол, слыхал про такое слово. – Те потребляют от обилия свободного времени, например скучающие домохозяйки. Или маменькины-папенькины сынки… Ну и всякие «удальцы», которым выпить, как с бабой лечь, – для доказательства собственной состоятельности, как мужика, я имею в виду.

– А вы, простите, к какой группе себя относите? – Иннокентию уже очень хотелось уйти и из этого сального места, и от преисполненного собственной значимости пьяницы. Но опыт внимательной беседы, усвоенный еще с продажи и покупки ценных антикварных реликвий у коллег по ремеслу, подсказывал: надо дать человеку выговориться. Только в потоке речи он сумеет выловить ту самую золотую рыбку, которую не смогли поймать до него следователи… Поэтому он доброжелательно поглядел в водянистые глаза собеседника – Так как же?

– О, – сказал Леонид и расслабленно махнул тонкой длиннопалой кистью. – Я – философ. Наблюдатель душ. Алкоголь – как способ познания мира. А вот Николай был цветок. Это знаете, когда пьешь, как дышишь. Для него водка была – вроде солнца, влаги или почвы, в которую он пустил корни. Ни семьи, ни работы, ни лишней мысли. Его несло течением жизни – свободно и плавно.

– Куда несло? – перебил Иннокентий, боясь упустить отблеск золотой рыбки в мутной воде.

– Как куда? – удивился все более нетрезвый философ. – Как и всех – к смерти… Поймите, не мог он никому сделать плохо. Не было у него дурных намерений или там сильных страстей. Колян только и хотел, что пить да радоваться! – Леонид поглядел на Кентия сквозь водочную бутыль и закончил почти библейским: – Как птица, добывал корм свой легко…

А потом жестом предложил Иннокентию разделить остатки «Столичной», которую Кентий принес в надежде на продуктивную беседу. Тот помотал головой, и жидкость с нежным журчанием перелилась в захватанный Леонидов стакан.

– Не ищите дальше, – засыпая, наставлял его Леня. – Коля был цветком, и его сломали… Точнее – подпитали не тем удобрением… – Голова его упала на стол. Почти сейчас же раздался жалостливый, с присвистом, храп.

Иннокентий со вздохом встал, попытался отряхнуть брюки, горестно вздохнул: время плюс химчистка. А результата – ноль. Рыбка так и не показалась. Да и плавала ли она в тех отравленных водах? «Цветок, – повторял он, сбегая вниз по лестнице, замуровать себя в грязном, дурнопахнущем лифте не хотелось категорически. – Цветок, значит…» – Перед глазами почему-то (видно, в пику только что увиденному неэстетическому быту) распускались хризантемы, наброски тонкой тушью, в стиле японских гравюр. «Вновь встают с земли Опущенные дождем Хризантем цветы», – вертелось в голове хайку Басё, сочиненное примерно в то же время, когда Москва застраивалась под Небесный Иерусалим. – «Уже никогда не встанет», – подумал он про погибшего пьяницу, выходя на воздух и с наслаждением прогоняя из легких тошнотворный запах квартиры алкогольного философа: он и дышать, как и сидеть на табурете, старался там вполсилы.

Кентий был недоволен собой. Он ничего не узнал для Маши и никак ей не помог. Садясь в машину, он включил радио. «Отцвели уж давно-о-о хризантемы в саду-у-у…» – запело радио голосом Олега Погудина. – «О господи!» – Иннокентий почувствовал себя совсем виноватым.

Пора было ехать и признаваться Маше в собственной несостоятельности.

Андрей

Андрей хорошо протряс того журналиста. Все вытряс, в том числе и адрес Алмы Кутыевой. Сейчас он мучительно и медленно продвигался в московских пробках. Мучительно – не потому что медленно. Мучительно – поскольку было ясно: встреча с Алмой Кутыевой, матерью одного из солдат, которого вернули домой полым и – мертвым, будет не из легких. А Андрей относился к той многочисленной людской категории, что не умели произносить слова соболезнования – заикались, краснели и на самом деле соболезновали, с взмокревшей роговицей и связанным узлом горлом, а сказать приличествующие случаю формулировки не могли. Да и что сказать матери, потерявшей сына? Его убил профессионал, ему не было больно? Или: ваш мальчик отомщен – его убийца, по всей видимости, убит, в свою очередь, маньяком и сплавлен, по древнерусскому обычаю, под лед Москвы-реки?

Андрей снова и снова возвращался к разговору с Машей и ее франтоватым приятелем и пытался найти несоответствие, лакуну, наглядно свидетельствующую – дело не в средневековых мистических бреднях. Дело – в грязных деньгах, грязной политике, грязной страсти. Всякой милой профессионалу банальщине, на которой, как на трех китах, держится логика любого убийства. Но банальщина не вписывалась в историю про лед, холодильник, Москву-реку, оторванные языки на старой электростанции, оторванные руки у Покровского собора, четвертованную губернаторшу в Коломенском… А Иоанн Богослов и Иоанн Грозный – вписывались. И как же ему не хотелось влезать во все это! Но Маша уже окунула его с головой, как в прорубь зимой, в то пространство, где не было ни рыб, ни растений, а только медленная, густая, створоженная от холода мертвая вода, наполненная чьим-то безумием. И отвернуться от этого безумия не представлялось возможным. «Убийственная логика убийцы», – бездарно скаламбурил он, выезжая с кольцевой.

* * *

Алма Кутыева жила на отшибе. Точнее, там жили ее родственники – то ли сестра покойного мужа, то ли брат самой Кутыевой. Квартира была похожа на стоянку цыганского табора: так много там было народу, так все быстро передвигались в тесном пространстве, так громко переговаривались. Алма закрылась с ним в ванной, показавшейся оазисом тишины. Ванна была полна замоченным цветным бельем: красные тряпки плавали в ошметках серо-розовой пены, и в первую секунду Андрей отшатнулся – пока не понял: просто линяют дешевые красители на кровавых платках. Просто красители, просто.

Алма Кутыева жила на отшибе. Точнее, там жили ее родственники – то ли сестра покойного мужа, то ли брат самой Кутыевой. Квартира была похожа на стоянку цыганского табора: так много там было народу, так все быстро передвигались в тесном пространстве, так громко переговаривались. Алма закрылась с ним в ванной, показавшейся оазисом тишины. Ванна была полна замоченным цветным бельем: красные тряпки плавали в ошметках серо-розовой пены, и в первую секунду Андрей отшатнулся – пока не понял: просто линяют дешевые красители на кровавых платках. Просто красители, просто.

Алма указала ему на табуретку, а сама присела на край ванны.

– Извините, – сказала коротко, кивнув на дверь. За ней билось многоголосье большой шумной семьи. – Следователь уже ведет дело в Хабаровске. Вы зачем пришли?

– Видите ли, – Андрей вынул из портфеля бумаги, – я расследую дело, возможно, связанное с гибелью вашего сына.

– Еще одного солдата порезали? – горько усмехнулась Кутыева. – Или вы с деньгами?

– С какими деньгами? – нахмурился Андрей.

– Деньги мне уже предлагали, – подняла голову Алма. – Но, видно, пожалели.

Андрей растерянно молчал.

– Не знаете? – Алма сунула руки в карманы старого зеленого халата. – Приходил тут следователь из военной прокуратуры. С чемоданчиком. Просил забыть, по-дружески. Мы его с братом вытолкнули за дверь – мы своих мертвых не продаем.

Андрей увидел, как руки под истрепанной фланелью сжались в кулаки.

– Мальчика моего привезли – без нутра, как курицу! Сказали, покончил жизнь самоубийством! Думали, раз мы в деревне живем, так до Москвы не доберемся? Думали, если у нас тело омывают старейшины, то мать и не узнает ничего?! И никто не защитит?! – Алма уже кричала. А за дверью, напротив, установилась подозрительная тишина. «Стоят вокруг – слушают», – подумал Андрей. И болезненно поморщился. – Я еще матерей нашла! У них сыновья в тех же местах служили! Все – безотцовщина! И еще сироты – их вообще никто не защитит! Теперь – хороший следователь у нас! В Москву приехала уже полгода как!

Андрей вынул фотокарточку Ельника и протянул Кутыевой:

– Это не тот самый следователь? Из военной прокуратуры?

Алма мгновенно замолчала, медленно вынула руку из кармана, взяла фотографию и сразу отдала Андрею обратно, будто брезговала даже смотреть на это лицо.

– Он, – сказала внезапно севшим голосом.

– Хорошо, – кивнул Андрей. – В квартире кто-то был или вы принимали его одна?

– Одна. – Алма задумалась. – А потом брат пришел. Мы его и выгнали.

– Хорошо, – кивнул Андрей еще раз. А потом вдруг дотронулся до той руки, что еще оставалась, сведенная в маленький кулак, в кармане халата. – Мне очень жаль.

Алма вскочила, резко высвободившись от его прикосновения, и Андрей выругал себя: она же мусульманская женщина. А он – мужчина, сидящий с ней в интимной обстановке. В ванной с замоченным бельем. Он, в свою очередь, встал и спрятал фотографию.

– Извините. Спасибо. Я, пожалуй, пойду.

Она молча вывела его из ванной, провела сквозь строй родни в коридоре и попрощалась сухим, как последующий щелчок замка в двери, «до свидания».

Андрей закурил, присев на лавочку около подъезда. Вот и еще один кусочек головоломки встал на место – жаль, головоломка не его, а хабаровского следователя. Ельник приходил сам – не хотел светить своих военных приятелей? Хотел лично удостовериться в масштабе неприятности? Нет, решил Андрей, глядя, как колышется на ветру зеленая стена отцветшей уже в этом году, высаженной вокруг дворовой помойки, сирени. Он пришел, чтобы убить, если та откажется от денег. Но явился брат. Ельник отложил исполнение задуманного. А потом и его – исполнили. Алма избежала смерти благодаря любителю мистических ребусов. Андрей выкинул окурок в урну.

Пора, пора было домой, к Раневской.

Покровский собор Иннокентий

Маша и Иннокентий стояли перед дверью и оба чувствовали себя несколько неуютно: Маша – оттого, что использовала знакомых Иннокентия из его тайного «коллекционного» мира, чтобы поговорить с ними о деле весьма низменном и неприятном – воровстве. Иннокентий – потому что не знал, как отразится их нынешний визит на последующих возможных отношениях с хозяином квартиры.

Дверь наконец отворилась: на пороге стоял тощий старик, одетый в линялую майку и заглаженные до блеска брючата. Когда старик открыл рот, чтобы поприветствовать вновь прибывших, стало заметно, что челюсти его сделаны явно в районной поликлинике.

– Кокушкин Петр Аркадьевич, – представился коллекционер, а изо рта пахнуло дешевой колбасой.

Маша с трудом удержалась от удивленного взгляда в сторону Иннокентия, а тот будто лишился своего хваленого тонкого обоняния – сердечно пожал перевитую темными венами, изуродованную артритом руку и представил Машу. Кокушкин прошамкал что-то приветственное и пропустил их вовнутрь. Стало совсем темно, и было слышно только, как старик закрывает дверь на по крайней мере десяток запоров. Потом она почувствовала легкий толчок в спину и почти на ощупь двинулась длинным коридором.

В квартире пахло старческой немощью: валерьянкой, пылью, нафталином. Наконец Кокушкин зажег свет – одинокую лампочку, свисающую посреди коридора, и Маша ахнула: все стены были увешаны картинами, да так густо, что было не различить цвета обоев: литографии, акварели, карандашные и гуашевые театральные эскизы. За подписями Добужинского, Сомова, Бакста. Маша застыла напротив наброска к «Русским балетам», когда вновь получила несильный, но ощутимый толчок в спину. Она обернулась:

– Это же к «Послеполуденному отдыху фавна» Нижинского, правда?

– Правда, правда, – ворчливо подтвердил Кокушкин, а идущий за ним Иннокентий Маше подмигнул: мол, хорошо, не опозорилась, продемонстрировала намеки образования.

Комната, в которую они прошли, была полуслепой: окно выходило на глухую стену и было забрано решеткой. Никаких попыток «наладить уют» в виде занавесок или цветов на подоконнике тут не наблюдалось. В углу стоял книжный шкаф, забитый искусствоведческой литературой, два стула и кресло со столом эпохи семидесятых. Интерьер провинциальной гостиницы в далеком, «командировочном», еще доперестроечном году. Но стены! Стены были покрыты, как и в коридоре, картинами. Маша завороженно прошлась вдоль. Тут были и фотомонтажи Родченко, и вполне классические натюрморты Фалька, Альтмана и Дейнеки, и оригиналы книжных иллюстраций Лебедева и Лисицкого. Даже Маша, не сильно сведущая в русском авангарде и псевдореализме, понимала, что здесь развешаны сокровища. Иннокентий, явно забавляясь, смотрел на нее из угла комнаты. Старик же прошел на кухню, где уже заливался-свистел чайник.

И тотчас вернулся, шаркая войлочными тапками, разлил чай в чашки с выщербленными краями. Маша глотнула почти прозрачного чая, чтобы констатировать, что заварка, как говорил ее отец, «старинного разлива» и попахивает соломой. Иннокентий – и где он только ее прятал? – жестом факира вынул коробку конфет.

– Пьяная вишня? – довольно улыбнулся Петр Аркадьевич и торопливо разорвал блестящую обертку на коробке. Иннокентий улыбнулся:

– Ваши любимые.

– Помнишь, помнишь старика! – Кокушкин с каким-то сладострастным выражением, вовсе не идущим морщинистому лицу, схватил конфету и отправил за щеку. – А я даже не могу себя конфектами порадовать. Всю жизнь две любви – искусство и сладкое. Пришлось жертвовать последним ради первого. Да что там сладким – всем! – Дернулся кадык – Кокушкин сглотнул сладкую слюну и намного более благосклонно посмотрел на Машу: – Вы ведь по молодости лет думаете, что это старик сидит на богатстве, а конфеток себе не купит? Скупой Рыцарь, да? А ко мне кто только не приходил! Даже банковские эти хлыщи – любители подзаработать на «инвестициях в живопись». Тьфу! Ни ума, ни чести, ни вкуса не осталось в России! Вот было искусство – и то краткий миг: занялось с мирискусниками да и погасло, спасибо Отцу всех народов – любителю реализма, всех этих Репиных-Суриковых-передвижников! Я их, банковских дебилов, и отсылаю туда – идите мол, инвестируйте в своего Айвазовского-Маковского, прости Господи! А моих – моих! – не трогайте! Думают, я детишками своими буду торговать, отдавать в их грязные ручишки? Вот вам! – Кокушкин выбросил вперед костистую фигу.

Маша испуганно помотала головой, смущенная внезапным стариковским напором, фигой, брызгами шоколадной слюны… Старик закашлялся – Иннокентию пришлось постучать по тощей сутулой спине, поднести чаю. Петр Аркадьевич с шумом втянул горячую воду, откинулся на старое кресло: обивка в мелкий цветочек вся в зацепках, отдышался.

– Ко мне тут один фигляр хаживал: они называют себя психологами. Мол, делаю диссертацию про измененное сознание у коллекционеров. Придумал даже классификацию, болван!

Назад Дальше