Призрак Небесного Иерусалима - Дарья Дезомбре 13 стр.


– Ко мне тут один фигляр хаживал: они называют себя психологами. Мол, делаю диссертацию про измененное сознание у коллекционеров. Придумал даже классификацию, болван!

– Правда? – улыбнулся Иннокентий, вспомнив, как только недавно уже выслушал одну на грязной кухоньке у пьяницы.

– Считает, что мы собираем, потому что с ранних лет травмированы – обязательно нужно хоть что-нибудь коллекционировать. Причем – Господи, не дай мне, старику, дожить до того времени, когда такие идиоты будут защищать свои докторские! – мне, мол, все равно что собирать. Могу марки, могу фантики, могу керамические фигурки. Керамические фигурки! Вот разве что ослов, сказал ему я, но мой тонкий намек пропал всуе. Для вас, господин Кокушкин, сказал этот осел, собирательство есть психологическая потребность, диктуемая страхом смерти, – это, очевидно, он почерпнул из старого шарлатана Фрейдюши. Собирая, вы защищаетесь от будущего и сохраняете прошлое. Бог ты мой, да какое у меня есть прошлое, чтобы его так сильно хотеть сохранить? Расстрелянные родители? Пара лет в лагерях? А будущее – в будущем, сказал мне сей хер профессор, все более будет развит «инвестиционный» тип коллекционера. Ну, про них я уже рассказывал.

Маша смущенно сидела и слушала. Разглагольствуя, Петр Аркадьевич не забывал приложиться к коробке конфет. И когда та уже казалась пустой, Иннокентий подмигнул Маше, снял гофрированную бумажку, и под ней обнаружился еще один конфетный «этаж». Старик явно приободрился, уже спокойно взял в руки конфетку, повертел ее, улыбнулся ласково:

– Еще придурок говорил о типе коллекционеров, для которых главное – общение, вход в тусовку по интересам. Как, знаете, в детстве: если у тебя есть такая модель машинки, то я с тобой и дружу. Говорит, что, если у супругов есть общее коллекционное увлечение, они реже разводятся. Чушь! У меня была только одна романтическая история, в конце сороковых – я тогда был еще молод и – не поверите! – весьма хорош собой. Девица была более-менее серьезна: по крайней мере, не упрекала меня за отсутствие подношений в виде шелковых чулок. Но когда я захотел купить маньеристскую и весьма пикантную миниатюру Сомова, девка взбесилась и сказала, что я поклоняюсь буржуазному искусству. Дура! – Петр Аркадьевич повернулся к Маше: – А вы, деточка, любите Сомова?

– Очень, – честно призналась Маша. Хотя смутно себе представляла, хватило бы у нее пороху сказать правду, считай она, как и неизвестная девица-дура, Сомова мелкобуржуазным.

– Вот, – пожевал губами Кокушкин. – Выросло новое поколение – быть может, у них будет чуть лучше со вкусом. Да, и заканчивая о классификации… – Очередная конфета покинула свое золоченое гофрированное гнездо в коробке. – Ученый удод сказал, что люди начинают собирать картины, когда у них уже все есть: и дом, и сад, и костюмы, сшитые на Севил Роу. Знаете, деточка, что меня убивает? Вот именно это – уверенность, что искусство служит украшению их безвкусных жилищ на Рублевке. А знаете, как я покупал свои первые картины? У меня, аспиранта, научного сотрудника, зарплата была смешной. Мне ботинки не на что было купить, не то что именье под Москвой. Я покупал Лебедева тогда – за копейки, но и не жрал по две недели – только кефир пил да по гостям нахлебничал. Носки носил – разные, из двух порванных пар получалась одна. Ходил с бородой – экономил на бритвенных станках. Отдыхать? Пойти в кино? Я и подумать об этом не мог – только и обходил антикварные лавки и салоны, бегал, исполнял поручения старушек, у которых эти бесценные листки потом покупал по дружеской цене. Общение? Да, меня все скоро стали знать и звали – знаете как? – Сумасшедшим Пьеро… А теперь вон названивают регулярно из Третьяковки, приглашают на свои тусовки. Думают, что если я рядом с ними напьюсь их дешевого шампанского, то и завещаю свою коллекцию… А ведь это детки мои. Помру скоро, в чьи руки-то их доверить?

Этот переход от едкости к сентиментальности, к подернутой старческой слезой глазкам был впечатляющ. «Театр по нему плачет. Причем классическая школа, по системе Станиславского», – подумала Маша, а вслух сказала:

– Время для размышлений, Петр Аркадьевич, у вас есть – вы в полной форме. Мы с Иннокентием пришли поговорить по поводу пропавшего полгода назад Шагала.

– Пойдемте-ка, – сказал он, с кряхтеньем встав, и вышел из комнаты.

Иннокентий и Маша, переглянувшись, последовали за ним, вдоль по коридору.

Кокушкин открыл дверь тесного узкого туалета, и Маша с Кентием остолбенело уставились на унитаз, с банальным, пожелтевшим от времени пластмассовым стульчаком.

– Не туда смотрите, – прокаркал старик, указав им на внутреннюю сторону двери. На ней – ровно на уровне глаз сидящего на унитазе, висел шагаловский пейзаж – вид на белорусскую деревню. Еще не летали, в густом аквамариновом небе, влюбленные, но это был, бесспорно, Шагал, и Маша, которая, конечно, ценила Сомова, но при этом к Шагалу относилась с придыханием, тихо ахнула. Петр Аркадьевич был явно доволен произведенным эффектом.

– М-да, господа олигархи, может быть, оправляются на золотых нужниках, зато у меня – перед моим! – висит Шагал. И с возрастом – да простится мне моя стариковская нескромность – я имею честь и радость наблюдать моего Маркушу несколько раз в день, и подолгу. – Кукошкин закрыл дверь. – Это именно та картина, которая вас интересует?

– Эта, – кивнула Маша.

Кокушкин прошел обратно в комнату, тяжело упал в кресло.

– Ее украли. Вообще, у меня достаточно часто воруют – это крест многих коллекционеров. Вот в прошлом году вытащили Шагала, потом через месяц полиция мне его вернула. Я еще подумал: неужели научились работать? Вопросов никаких не задавал – отдали картину, и слава богу. А пару лет назад мне пришлось даже свидетельствовать против одного проходимца: обокрал меня и еще пару моих коллег-коллекционеров. Так не поверите: вышел сухим из воды! Сидел, морда кирпичом, гад, – думаю, я тебя за то, что Зиночку мою увел – у меня тогда пропал прекрасный этюд Зинаиды Серебряковой, – сгною, подлеца! Мне потом Ардов сказал – он-то намного больше пострадал, у него картин десять пропало с концами! – что вора нанял кто-то из толстосумов – пополнить свою коллекцию. Поэтому тот и брал – выборочно. Знал, что нужно хозяину. Ну, и в суде тоже подсуетились…

Кокушкин покивал самому себе, а Маша воспользовалась паузой, достала папку с фотографиями из сумки.

– Петр Аркадьевич, у меня к вам будет странная просьба. Но я надеюсь на вашу профессиональную зрительную память… – И Маша положила перед ним несколько снимков – она сама перед встречей со стариком увеличила и распечатала на крупных листах руку, найденную у Покровского собора.

– Ну-ну. – Старик нацепил древние, склеенные скотчем очки. И некоторое время оглядывал руку, брезгливо сморщившись. – Узнаю, конечно. Он и есть. Тот, который Зинушу спер.

Маша застыла – вот так, просто, они нашли, кому принадлежала рука, найденная еще зимой в пакете на Красной площади? Почему же никому до сих пор не пришло в голову наведаться к старику?

– Вы уверены, Петр Аркадьевич? – спросила она, еще не веря своему счастью.

Кокушкин раздраженно сунул ей обратно фотографии:

– Юная леди, я страдаю артритом, артрозом, сердечной недостаточностью, слабыми сосудами, высоким давлением, но не маразмом пока! Не маразмом! Этого отвратного типа звали Самойлов или Самуйлов. У него были две татуировки на пальцах – ими он во время моей дачи показаний постоянно ковырял в ушах! Судя по вашей фотографии, сейчас он такой возможности лишен.

– Да, – сказала тихо Маша, подумав об одноруком теле, давно гниющем в каком-нибудь подмосковном овраге. Она собрала фото и положила их в сумку. – Спасибо вам огромное, Петр Аркадьевич. Вы даже не представляете, как нам помогли.

– Представляю, представляю, – ворчливо ответил, явно польщенный, Кокушкин.

И после некоторого перетаптывания в прихожей, обмена любезностями с Иннокентием они наконец откланялись.

– Это уникальный старик! – с воодушевлением говорил Кентий, спускаясь с Машей по лестнице. – Я повидал коллекционеров на своем веку, но про этого и правда ходят легенды. Он мог бы жить, как Крез, а в результате экономит на электричестве, еде и сладком. Расстается со своими картинами только для того, чтобы обменять на что-нибудь, что ему кажется более ценным… Рассказывал, как после войны собирал окурки – тогда еще не бросил курить, – только чтобы накопить на ту или иную акварель. И ты еще не была у него в комнате и в кладовке: там полотна стоят рядком, «лицом» к стене, и он помнит каждое и мгновенно может его достать, чтобы повернуть к свету, пройтись по запылившемуся масляному слою тряпкой и повесить – где-нибудь в туалете, как Шагала.

– А он нам и правда очень помог, Кентий, – задумчиво ответила Маша. – Ведь теперь мы знаем, что рука, найденная с украденным Шагалом, – рука вора-рецидивиста.

– А он нам и правда очень помог, Кентий, – задумчиво ответила Маша. – Ведь теперь мы знаем, что рука, найденная с украденным Шагалом, – рука вора-рецидивиста.

– Ну, это и так можно было догадаться, исходя из того, что картина была украдена.

– Да, но сейчас мы можем «покопать» вокруг этого человека, и…

– Может быть, душа моя, – пожал плечами Кентий, – но мне почему-то кажется, что эта твоя рука – что-то вроде знакового символа воровства. Ты вон давеча искала, почему убили именно этих. В случае с твоим Самойловым, или Самуйловым, разгадка мне кажется проще, чем со всеми остальными, разве не так?

Маша задумчиво кивнула.

Маша

Маша, оглушенная новостью, молча опустила трубку на рычаг. Катина мать, Рита Викторовна, сдавленным шепотом сообщила, что Катя погибла. Врезалась на всей скорости в бетонное заграждение на Никольской улице. Мгновенная смерть. Похороны в среду. Мать зашла в комнату, встала за спиной. Спросила раздраженно:

– Марья, где ты опять оставила машину?

Маша обернулась, и та испугалась: видно, лицо у дочери было на себя не похожее.

– Что случилось? – нахмурилась мать, быстро подошла к Маше и взяла ее за руку, вялую, холодную.

Маша молчала, только смотрела на нее так, как в детстве смотрела на отца: пожалуйста, сделай так, чтобы ожил мой жук в спичечной коробке! Пожалуйста, придумай Русалочке Андерсена другой конец! Пожалуйста, скажи, что ты никогда не умрешь! Пожалуйста!

– Машенька, что случилось? Доченька, что…

– Катя погибла, – пошевелила бледными губами Маша, не заметив, что сама перешла на шепот. Так вот откуда он берется – от стиснутого горла, от желания сдержать слезы.

– Господи, как же это? – совсем по-деревенски всплеснула руками ее изысканная мать и тяжело опустилась на диван. – Когда?

– Вчера, – глухо сказала Маша. – Это я виновата.

– Что ты, доченька, почему ты?

– Мама, ты ничего не знаешь, – подняла на нее больные глаза Маша. – Катя попросила у меня взять машину на день покататься – зашла, взяла ключи… Она врезалась в стену. Ты прости меня, мама, твоей машины больше нет…

Мать отмахнулась, отвернулась к окну.

Катя… Катя стояла перед ними как живая: маленькая Катя, с восторгом оглядывающая Машины игрушки и книжки с картинками, Катя-подросток, смущенно пытающаяся влиться в Машину «интеллектуальную» компанию, Катя-студентка, примеряющая Машины туалеты и изображающая на «бис» соседок со своего двора… Наталья Сергеевна беззвучно плакала, смахивая слезы. Маша подошла к ней, села на пол, положила голову ей на колени: вдруг оказалось, что Катя была ее самой древней и самой близкой не подругой даже: родственницей, сестрой. Смешной, недалекой, не начитанной, совсем не похожей на остальных. Но она еще знала папу. Она помнила Машу еще до того, как того убили. Совсем другую Машу, читающую запоем Джейн Эйр под одеялом. Маша с ней смеялась больше, чем с остальными, потому что только с ней и Кентием «отпускала» себя, забывала о вечном гоне за неизвестным, укравшим у нее отца, детство, другую жизнь.

– Похороны в пятницу, – сказала она в материны колени.

– Бедная Рита, – услышала она печальный материн голос, – бедная Рита…

* * *

Похороны пришлись на дождливый день. В крематории – Катю решено было подхоронить к деду на Востряковском кладбище – Маша чувствовала странную, пугающую почти легкость во всем теле, но не приятную, как после бокала шампанского, а полуобморочную. Она не рискнула сесть за руль – отчим сам вел машину, и всю дорогу до крематория Маша не проронила ни слова. Она пыталась понять – почему? Почему Катя не справилась с такой легкой в управлении дамской машинкой? А если это самоубийство? Нет, и Маша ожесточенно сама с собой спорила, мотала головой на заднем сиденье, не замечая сострадательного взгляда отчима в зеркало заднего вида. Может быть, Катя была кому-то должна? Или страдала от неразделенной любви? Почему-то Маша была уверена, что Катя не относится, просто по психотипу своему, к тем людям, которые способны добровольно уйти из жизни на чужом «Мерседесе». А если дело в Иннокентии? Вдруг именно в него она была так безумно влюблена? И опять качала головой – да нет, это дело прошлое! Ей вдруг ужасно захотелось увидеть Кентия, поплакать, уткнувшись ему в плечо, и она послала ему краткое СМС: «Умерла Катя. Я еду на похороны. Можно с тобой вечером увидеться?»

Ответ пришел мгновенно: «Конечно. Напиши адрес, я за тобой заеду». В ответ Маша послала адрес, где планировались поминки, – адрес, который Катька называла «моя рабочая окраина» и где Маша ни разу не была. Зачем? Если Катя всегда была рада приехать к ней сама?

В крематории не было ни особенно грустно, ни ужасно. Там все проходило по-деловому, как во Дворце бракосочетания: цветы, толпы родственников – одних сжигали, входили следующие. Поиграл траурный отрывок из Бетховена, пошмыгали носом Катины дворовые приятельницы в коротеньких черных платьицах. Наталья Сергеевна и Маша держались особняком – никого из дальних родственников и друзей они не знали. Маша положила букет ромашек на блестящий от новенького лака закрытый гроб, что-то сказала Рите Викторовне. Но очередь из выражающих сочувствие поджимала сзади, и она вышла из крематория вместе с матерью.

Мать отправилась в клинику, где у нее планировался обычный заполошный день, а Маша взяла такси и поехала к Кате: там готовился поминальный стол и она вызвалась помогать. Маша была несильна в кулинарии, поэтому заказала много чего уже готового в ресторане. Теперь, отперев ключом обитую дерматином скромную дверь, она, поставив тяжелые сумки, обвела взглядом квартиру, даже принюхалась – пахнет ли еще Катей? У нее дома Катин запах смешивался с запахом ее комнаты, ее кухни, она будто бы «мимикрировала» под Машину квартиру. А здесь все было чужое – некрасивое и от бедности, и от отсутствия вкуса, который часто есть следствие отсутствия любви к жизни. Не зная, что поступает так же, как делала Катя у нее дома, Маша тихо обошла все комнаты – будто Катя, как в детстве, играла с ней в прятки: шторы были задернуты, зеркала – занавешены. Маша рассеянно трогала пальцем фотографии с маленькими смеющимися Катей и Машей, иногда попадались знакомые, сделанные еще папой, черно-белые. У нее они лежали – спрятанными – в альбомах, а здесь стояли годами на видных местах. Так она присутствовала в этой квартире, а между тем этот дом казался ей абсолютно чужим. Даже странно было бы, если из-за двери вдруг вышла бы Катя – настолько органичнее она смотрелась у Маши в прихожей.

Маша повязала фартук и решительно принялась за оформление уже накрытого стола: выкладывала салаты, варила по наказу Риты Викторовны яйца, поставила из холодильника на плиту огромную запотевшую кастрюлю бульона – греть. Встала на табуретку, чтобы достать с буфета доходящие в тепле под потолком пирожки, и сунула их в разогретую, как мама ей и объяснила, духовку. Она заметила, что ей стало легче дышать – ушла та тошнотворная невесомость, расслабилось сжатое горло и исчезло щемящее чувство в груди. Только в голове продолжало биться, как жалостливый метроном: Катя, Катя, Катя, ох Катя…

Потом пришли с кладбища гости, и на некоторое время они с Ритой занимались разносом тарелок и потчеванием людей, Маше совершенно не знакомых. Иногда Маша замечала на себе недоуменные, вопросительные взгляды: почему, собственно, эта девушка ухаживает здесь за всеми, как молодая хозяйка? Но и Маше, и Рите это казалось вполне естественным. Катя у Риты была единственная дочь. А Маша у Кати была больше чем подруга – почти сестра. И это – через Катю – призрачное родство было абсолютно явным именно здесь, на поминках. Хотя обе понимали: такая связь, как хрустальные нити, оборвется с тихим звоном, как только Маша вернется к себе домой. А пока Маша уносила грязные тарелки, слушая вполуха поминальные тосты о Кате, мыла и протирала насухо бокалы, которых не хватало. И даже взялась отмывать противень от пирожков, хотя понятно было, что он может дожить и до завтра. Она «урабатывала» себя, уводила от страшных мыслей, ожесточенно драя железный противень, пока Рита, вошедшая на кухню, не отняла у нее мочалку со словами: «Мне оставь хоть что-нибудь…» И Маша поняла: матери Кати тоже нужно было забыться, а она уничтожала – эгоистично – такую возможность.

Они сели на табуретки, покрытые сверху чем-то вроде половичка, и оставили течь воду: как конспираторы. Ни Рите, ни Маше не хотелось идти обратно в комнату, к людям.

– Не уберегла я Катю, – сказала вдруг Рита. И Маша дернулась – так ей не хотелось слышать продолжения. – Не уберегла. Знала, что есть в ней это – зависть, тяга к тому, чего у самой нету. Тяга к тебе, твоей ухоженной квартире, вещам у вас с мамой в шкафах, машине… И сверх того – к твоим знаниям, уму, к сосредоточенности твоей на профессии. К друзьям, к мальчикам. А я видела это и жалела ее. А надо было не жалеть! Надо было отхлестать по щекам еще в детстве… – Рита прикрыла глаза, на секунду замолчала. – Но я чувствовала себя такой виноватой – родила ребенка без отца. Так хотела, чтобы моя девочка была счастлива!

Назад Дальше