– Вы, молодой человек, – сказал тихо Яков, – уже просто забыли значение слова «достоинство». Я вас не виню. Забывчивость в России стала национальной чертой. – И отвернулся к иконе на стене.
Андрей поднялся и коротко попрощался с бородачом: ни в чем тот его не убедил, но выбор этого человека в информаторы явно был неудачен. На крыльце он закурил и тут же вспомнил, как позапрошлой ночью, сидя на подоконнике в теплом кольце его рук, Маша рассказала – спасибо Кеше, проштамповавшем ей в юности весь мозг своими старообрядцами, – что беспоповцы не курят и не пьют ни кофе, ни чая, не говоря уж об алкоголе. «Дома, – говорила Маша, – держали полную бутылку водки: это показывало, что хозяин избы не пьет».
В его семье это было бы удачным решением, – подумалось ему, – глядишь, и отец подольше бы прожил. И не только в его семье: перед глазами встали бледные личики мальчишек Пети и Коли.
Сигарета вдруг показалась горькой: он выкинул ее в ближайшую урну.
Иннокентий
Иннокентий не выдержал: развернул мягкое льняное полотенце, вынул темную от времени, отполированную сотнями разделенных столетьями рук досочку. Прошелся пальцами по неровному торцу в темных подпалинах – икона явно поджигалась, а может быть, выносилась из горящей избы, как самое ценное в доме. На иконе, сильно нуждавшейся в реставрации, проступал, как со дна глубокого лесного озера, тонкий лик. Николай Чудотворец. Левая рука прижимала к груди Библию, а там, где находилась правая, отсутствовал весь верхний слой, и можно было только догадываться, в каком знамении – двуперстном ли, триперстном, – были сложены тонкие пальцы.
«Вандалы!» – прошептал Иннокентий неизвестным в двадцатый ли век, в восемнадцатый? И решил, что не будет реставрировать эту часть, пусть так и остается – памятником людской нетерпимости. Но вот лицо отдаст подправить Данечке: молодому, но уже отлично зарекомендовавшему себя среди антикваров иконописцу. Верно сказать, что в дополнение к увлеченности своими иконами Данечка и лицом походил на отрока, чуждого этому миру: чистым лбом без юношеских прыщей, голубыми, в обрамлении светлых длинных ресниц, глазами. Что глядели, казалось, сквозь человеков и оживлялись только при виде икон – вот как эта.
Иннокентий вгляделся в лицо Чудотворца и замер на несколько минут: его тоже с детства завораживали эти лики – высокий лоб, идеальный разлет бровей, глаза в форме рыбки (нет, нет ничего случайного, Рыба – символ Христа!). Тонкий, изящный нос, неожиданно полные губы, спрятанные в курчавой бороде: каждый завиток вырисован тончайшей спиралью. И – будто подвешенные вверх, под веки, зрачки, глядящие на зрителя строго и беспристрастно.
Размышления Кентия прервал властный звонок в дверь. Он вздрогнул, отложил икону в сторону и пошел открывать. На пороге стоял (а ведь личность визитера можно было угадать по настойчивой безапелляционности звонка) широкоплечий мужчина лет пятидесяти, кажущийся огромным в своем темном длинном плаще. С короткой, но доходящей почти до самых глаз черной, с проседью, бородкой. Молодой здоровый румянец окрашивал высокие скулы, глаза смотрели зорко, эдак с прищуром. Он пропустил вперед своего спутника – мужчину много ниже ростом и хлипче сложением, с длинной, уже почти седой бородой, и плотно затворил дверь. И только после этого подал руку Иннокентию: огромную же, вполлопаты.
– Ну, здравствуй, сынок! – Уважительно перевел глаза на старика и сказал, скорее утвердительно: – А с главой общины ты знаком.
И Иннокентий слегка поклонился стоящему рядом спокойному старику.
– Чаю? – предложил он и смутился: – Э… может быть, фруктового?
Старик склонил голову: мол, фруктового, отчего бы и нет? И невозмутимо огляделся, полуприкрыв глаза тяжелыми веками, молча проведя взглядом по коридору, темным иконам на беленых стенах, дизайнерской люстре: водопаде из хрустальных капель. Иннокентий смутился своего благополучия, заметил, как поджал губы отец, но лицо старика оставалось бесстрастным.
Кентий усадил гостей на кухне, засуетился по-хозяйски, накрывая на стол: ошпарил белоснежный, толстого фарфора чайничек, насухо вытер его полотенцем, засыпал фруктовой чайной смеси… А в голове крутилась мысль: почему они пришли? И отец-то бывал у него на квартире не частым гостем, а уж такой важный визитер – и подавно. Зачем отец его привел? И сам себе ответил: нет, не отец привел старика. Все случилось с точностью до наоборот: это отец здесь по воле наиважнейшего в староверческой общине человека. И значит – повод тоже был – наиважнейший. Только при чем здесь он? – ломал себе голову Иннокентий, разливая по чашкам ярко-красный душистый фруктовый сбор и продолжая автоматически улыбаться.
– Твоя подружка, – начал отец, и Иннокентий вздрогнул, чуть не пролив заварку на скатерть. – Та, за которой ты ходишь уже последние пятнадцать лет…
– Маша? – Вопрос был риторическим. За кем еще он «ходил» последние пятнадцать лет?
Иннокентий аккуратно поставил чайник на место под пристальным взглядом двух пар глаз.
– Мария Каравай, – вступил тихим голосом глава общины и сделал паузу, в которую по-деревенски, вытянув губы трубочкой, подул на чай, – практически возглавляет группу, идущую по следу какого-то маньяка. Сегодня они пришли с вопросами в церковь на Басманной. Причетчика не было, с ними разговаривал Яков… Однако понятно, что люди с Петровки будут продолжать рыть землю вокруг нашей общины, и никакой пользы от этого не случится. А напротив… – Старец оторвался от чашки и впился в Иннокентия пронзительными глазками, и набрякшие веки внезапно перестали быть сонными, будто втянулись в глазницы: взгляд у старца стал молодой, острый: – А напротив, случатся одни несчастья.
– Это твой долг – защитить своих, Иннокентий, – вступил отец. – Люди озлоблены. Немного надо, чтобы началась очередная «охота на ведьм». Достаточно одной статьи в желтой прессе про маньяка-староверца, и все, что мы пытались построить последние годы, сгинет, как оно не раз уже случалось! Ладно, будут мешать заниматься делами… – Отец вздохнул. Он был крупным бизнесменом, специалистом по деревянным изделиям: от мебели до балясин с лестницами, и «охота на ведьм» грозила ему напрямую. – Так ведь дальше пойдет: вышлют староверов, только что вернувшихся на север из Южной Америки, остановят дела по возвращению наших церквей…
– Нам ни к чему, – тихо сказал первосвященник, не отводя от Кентия внимательных глаз, – чтобы все узнали про количество наших общин, про людей из наших, живущих светской жизнью. Не потому, что это преступно, но потому, что, крича о вере предков наших на всех углах, мы ее и предаем. Наша правда в молчании, что появилось раньше слова.
– Я не уверен, что смогу в чем-нибудь убедить Машу. – Иннокентий тряхнул головой. – Она вполне самостоятельна, упряма и почти всегда достигает своей цели.
– И пусть достигает. – Старик погладил бороду. – Цель святая – поймать убийцу. Только она ищет его не там, где следует, а когда осознает свою ошибку, зло уже будет совершено. А ведь нельзя, чтобы к добру шли злыми путями…
Они помолчали – ангел пролетел.
– Я постараюсь, – сказал наконец Иннокентий. – Но ничего не могу пообещать.
– Хорошо, – степенно кивнул глава общины.
– Постарайся, – добавил отец. И оба гостя поднялись и прошествовали в прихожую. Там старик перекрестил Иннокентия и вышел, а отец молча сжал плечо своей тяжелой лапищей. Закрывая за ними дверь, Кентий подумал о том, что бы сказали отец и глава общины, если б знали, что он сам, лично, участвовал в расследовании, которое сейчас рискует дискредитировать беспоповскую общину. Он вернулся на кухню. Три чашки с красным остывшим чаем так и стояли на столе. Как три купели, наполненные кровью. Иннокентий хмыкнул и вылил чай.
Одна фраза первосвященника крутилась у него в голове: «Нельзя, чтобы к добру шли злыми путями… Нельзя…»
Андрей
Маша согласилась поехать на дачу к Андрею, когда тот уже довез ее до подъезда.
– А хочешь, – сказал он, независимо выдувая дым в открытое окно старенького «Форда», – поедем ко мне?
Они еще даже и не целовались – по дороге, как назло, им была сплошная «зеленая улица», и Андрей только сжимал влажную Машину ладонь в своей, перехватывая другой по очереди руль – коробку передач.
«Поедем ко мне, – мог бы он сказать, – и я покажу тебе Раневскую, это тот еще актер погорелого театра… Или я покажу тебе, какое жилье снимает мент, не берущий взяток: покажу тебе протертую до белого нитяного остова клеенку на круглом столе на веранде или скрипучие разномастные стулья, вафельное замызганное полотенце у заедающего дачного рукомойника, пошедшие пузырями – от зимних еще заморозков – обои. Мне многое есть чего тебе показать – такого концептуального, прямо ужас-ужас! Это вам не предметы изысканного антиквариата».
Почему, задавал он себе не раз риторический вполне вопрос, чтобы привести девушку к себе, надо пообещать показать ей что-нибудь совершенно не относящееся к делу, вроде коллекции блюзовых пластинок или японской миниатюры? Ведь можно, напротив, пообещать кучу всего интересного, к «делу» относящегося, разве нет? Он посмотрел искоса на Машу и покраснел.
– Только если ты дашь слово не пугаться, – добавил он вслух, – моего бардака.
Маша повернула к нему бледное, как у эльфа, лицо с кажущимися прозрачными в темноте глазами:
– Вези уж, – сказала она и до боли стиснула ему руку.
И он с визгом тормозов (так вот для чего нужен был на самом-то деле спортивный двигатель!) быстро, пока она не передумала, рванул с места, вылетел на проспект и понесся по нему, пустому ночью, туда, где в темноте не станет разницы между ними. Скорей, скорей. Он чувствовал, как от перспективы оставшейся им обоим ночи приливает к голове кровь, ему стало жарко, несмотря на ветер, бьющий из двух открытых передних окон.
Он вел машину мастерски, будто находился в другом измерении, или играл в компьютерную игру, или был под наркотиком: а он и был под ним, только натурального разлива. Эйфория делала глаза более зоркими, реакцию – мгновенной, но при всей своей сосредоточенности на дороге он чувствовал второй рукой, когда переключал передачу, легкое прикасание к ее голой коленке – Маша сидела, свернувшись клубком, и тоже сосредоточенно смотрела на дорогу: скорей же!
Вот они выехали за МКАД, свернули на шоссе, вот уже дачная, центральная в их садоводстве улица, и по сторонам выстроились молчаливые темные дома, а воздух стал свежей, запахло травой, мокрым песком… Наконец он остановил машину у калитки, выключил зажигание, выдохнул и повторил, как заклинание:
– Ты только не пугайся моего бардака.
Но Маша уже вышла из машины, потянулась по-кошачьи, глубоко вдохнула и улыбнулась ему, взяла за руку. Андрей отворил калитку, они прошли к дому, поднялись на крыльцо. Изнутри, с веранды, на свободу стал рваться Раневская, счастливо лаять с подвизгом и, когда Андрей наконец открыл дверь, бросился к нему, чуть не снес с ног, исполнил положенный танец счастливой собаки, заждавшейся ужина и прогулки по темному участку. И Андрей чуть дольше, чем надо, трепал Раневскую, приговаривая:
– Вот, дурень, смотри, это Маша, Маша, Маша!
А Раневская и сам видел Машу и бесцеремонно лез ей под юбку, бодался жесткой лобастой башкой в ладони, царапал лапами голые коленки.
Наконец Андрей покормил беднягу и выпустил побегать в сад – в сад, в сад, все в сад! И впервые с того момента, как открыл дверь дома, повернулся к Маше, на которую избегал смотреть, потому как эйфория уступила место нервозности. Где, черт возьми, у него любовный инвентарь: свечи, бутылка хорошего вина? Какое-никакое шелковое белье на худой конец? Вот у Кентия, подумалось ему, это все уже было б наготове…
– Хочешь чаю? – спросил он. – Только у меня к нему ничего нет…
Маша молча помотала головой, сделала шаг, и Андрей прижал ее к себе до боли, притянул за затылок, уткнулся губами в шею рядом с ухом, жадно втянул запах и от него, от этого «правильного», глубинно-своего запаха, вдруг перестал соображать, а вместе с тем рефлексировать по поводу не шелковых и даже несвежих простыней. И кому нужно это вино? И свечи, если в окно смотрит дачный фонарь…
Ах, черт возьми, Маша Каравай, какая же ты тонкая и нежная повсюду, куда добираются мои жадные пальцы и губы, как любой изгиб ложится точно в руку: будь то гладкое колено, шелковое плечо, мягкость и упругость маленькой груди, впалый живот. Как могло ему показаться, что она чужая, когда она сделана была под него, для него? Тебе не больно, милая, что я так крепко сжимаю все, до чего могут дотянуться ставшие внезапно жадными руки? Маша, Маша, что ж ты делаешь со мной?! Смотри, Маша, смотри мне в глаза! Но она уже крепко сомкнула веки, изогнулась с тонким стоном в последней судороге и прижалась к нему жарким телом. И он сам не выдержал-таки, закрыл глаза, и его накрыла звенящая пустота.
* * *Зверски хотелось курить, но Машина голова покоилась на его плече, и он боялся пошевелиться. За полуоткрытым окном тихо шелестел ночной дождик. Андрей пощупал простыню – она была влажной, пот медленно просыхал и на его груди, в которую она уткнулась носом, а в комнате заметно похолодало. Андрей натянул ей на спину одеяло – еще простудится, не дай бог. Он слушал шум дождя, вязкое хлюпанье собачьих лап под окнами – то Раневская наслаждался долгожданной прогулкой. Андрей был полон счастьем, полон, как то старое цинковое ведро, выставленное им за дверь еще вчера утром с целью собрать дождевой воды.
Их разбудил не скрип половиц под собачьими лапами, и не солнечный луч, беспрепятственно проникший сквозь незашторенное окно, и даже не громкий обмен новостями соседей справа и слева через Андреев участок в шесть соток, а нежный перезвон мобильного телефона. Андрей облегченно выдохнул – трель была не его – Машина, а значит, с работой не связанная. А Маша перегнулась через него длинной изящной спиной (Андрей успел восхититься наличием у нее, казалось, дополнительных позвонков) и стала шарить под кучей одежды на полу.
– Да, мамочка, – сказала она хриплым со сна голосом, найдя наконец трубку. – Ты получила мое СМС? Да, конечно, в порядке. – В трубке вдруг что-то забулькало, а Маша резко села, прижав одеяло к груди: – Мама, что?.. Что случилось? Ты плачешь?! – А потом, сдвинув брови, выслушала, кивая, и наконец сказала: – Мама, могло произойти много чего, и не обязательно страшного! Потерял телефон, решил остаться у друга наконец! Или какое-нибудь резкое ухудшение у пациентки. Ну и что? Все бывает в первый раз. Сегодня выходной, он расслабился, и… – В трубке опять раздалось бульканье. – Мамочка, – сказала Маша умоляющим тоном. – Ну подожди чуть-чуть, я скоро приеду, хорошо? – Она нажала «отбой» и повернула к Андрею расстроенное лицо: – Отчим пропал. Мне нужно возвращаться в Москву.
Андрей взял Машино лицо в ладони – в их обрамлении она казалась девочкой, испуганной и расстроенной. И поцеловал: в лоб, в нос, в теплые сонные губы, в щеку со следом от наволочки.
– Доброе утро! – сказал он. – Одевайся, я пойду сварю кофе.
Он вытянул из кучи на полу вчерашнюю майку и, принюхавшись, пообещал себе, поставив кофе, сразу же окатиться холодной водой под умывальником. И поменять футболку на чистую, чтобы порадовать собой, свежим и хорошо пахнущим, Машу Каравай. Вопрос в том, нахмурился Андрей, проходя на кухню, найдется ли в его завалах чистая футболка? И еще: осталось ли у него молотого кофию, чтобы напоить Машу Каравай. Хотя бы на две чашки. Ну, или на одну. Он отодвинул голой ногой приставучего пса, начал выгребать все из висящего над обеденным столом шкафчика. И узнал о себе много нового: оказывается, он пользуется корицей – по крайней мере, именно это было написано на выцветшем бумажном пакетике. Интересно, задумчиво повертел Андрей пакетик в руках, можно ли корицу добавить в кофе? Или пить – вместо? Плюс к тому на дальней полке обнаружилась пачка спагетти, заржавевшая открывашка, железная банка с неясным содержимым (годен до октября прошлого года – пригляделся Андрей), а также сухарики к пиву. Но не кофе, черт возьми! Не кофе! Кофе, кроме разводимого кипятком пойла, не имелся, и он с расстройства выкинул в помойное ведро жестянку с загадочной начинкой, хотя в обычном состоянии рискнул бы открыть и, возможно, разделить по-братски ее содержимое с Раневской. Раневская посмотрел на него с укором, шатко поставленный на газовую горелку ковшичек для неслучившегося кофе закипел и накренился набок, с шипением залив горелку. Андрей, не раздумывая, схватился за алюминиевую ручку, ойкнул, выматерился и… увидел перед собой уже совершенно готовую к выходу Машу Каравай, глядящую на него с явной иронией.
– Э… – сказал Андрей. – Прости, кофе в постель не будет. И даже не в постель, просто кофе, разве что растворимый? – И он, как дебил, взял со стола и повертел перед ней банку с «Нескафе».
– Может быть, чаю? – спросила невинно Маша, чем обрадовала его безмерно: «Липтон»-то у него точно имелся.
А Маша обняла его, спрятав улыбку на Андреевой молодецкой груди, обтянутой несвежей майкой, и потерлась носом о шею. Он осторожно поставил банку на место и осторожно же обнял свою стажерку.
– Я грязный и неумытый, – шепнул он ей смущенно в ухо.
– Это ничего. – Она подняла на него глаза и улыбнулась: – Ради чая я готова потерпеть… – И сама начала его целовать, да так, что они увлеклись процессом под осуждающим взором Раневской, не потерявшим надежды на завтрак, но тут уже неумолимо зазвонил его телефон. Тогда они оторвались друг от друга с затуманенными глазами, и Андрей рявкнул в трубку: «Да!» – и застыл, а Маша замерла. «Опять?» – читалось в испуганных глазах, мгновенно растерявших всю свою туманность. «Не знаю», – отвечал ей взглядом Андрей, инстинктивно сжав тонкое плечо, будто ухватился за единственную, не подвластную этому кошмару опору.